Глава II. «Не время ли теперь?..»

Ведь не посредством же немоты, инквизиции, ссылок и кнута могут совершаться реформы!

А. И. Герцен

На второй день после смерти Николая I Корф писал его сыновьям об истории 14 декабря: «Не время ли теперь… огласить эту повесть перед целою Русью?» Александр II ответил: «Теперь еще не время»[45].

Николай I пережил 65 декабристов, но 56 декабристов пережили его (речь идет о революционерах, преданных Верховному уголовному суду с разделением на «разряды»).

Через полтора года, на коронации, последовала амнистия оставшимся в живых декабристам. Корф утверждает, будто он решил, что «этим положен вечный уже надгробный памятник» над его сочинением[46]. Между тем общее оживление в стране и появление «Полярной звезды» делало декабристские сюжеты современными и злободневными.

Первые с трудом добытые декабристские документы Герцен, однако, предварял следующим признанием: «…мы далеки от того, чтоб считать наш труд полным или оконченным. Совершенный недостаток материалов чрез вычайно ограничил нашу работу. А потому мы обращаемся с просьбою ко всем русским, хранящим в сердце память мучеников и героев 14 декабря, – доставлять нам всякого рода сведения и подробности, могущие взойти в исторический сборник или в монографию об этом времени. Все частные события, анекдоты, письма, записки, относящиеся до них, драгоценны для нас, для потомства, для России, все это – достояние истории и не должно затратиться в рукописях. Дайте нам право нашим станком закрепить за историей и спасти от забвения или утраты рассеянные документы!»

Еще за три месяца до амнистии, в мае 1856 года, вторая книга «Полярной звезды» обнародовала цикл запрещенных стихов, среди которых декабристские сочинения Рылеева, Пушкина. В третью же книгу попало первое из опубликованных декабристских воспоминаний – статья «Семеновская история», к созданию которой были, очевидно, причастны М. И. Муравьев-Апостол и И. Д. Якушкин[47].

Известно, какое впечатление на многих мыслящих или начинавших мыслить произвели декабристы, возвращавшиеся из Сибири, каким значительным общественным событием было даже краткое пребывание в столицах И. И. Пущина, М. И. Муравьева-Апостола, И. Д. Якушкина, С. Г. Волконского. 23 ноября 1859 года В. И. Штейнгель писал Г. С. Батенькову: «Совершенно согласен с тобою, что в подведении итогов видится много утешительного. ‹…› Все это развитие идей, подымание вопросов, гуманных стремлений по пути к прогрессу мне кажутся обаянием, чтобы не сказать надуванием…»[48]

Разосланные в основном по провинциальным городам и усадьбам, декабристы тут же включались в обще ственную жизнь, подталкивая крестьянский вопрос, составляя воспоминания, корреспондируя в заграничные Вольные издания. До властей доходили сведения о большом сочувствии, которым повсюду пользовались вчерашние ссыльные. Кроме того, в правительстве знали об усилении в то время интереса к русским событиям на Западе. Хотя материалы по истории царствования Николая I просили для своих трудов вполне «благонамеренные» французские историки Альфонс Баллейдье и Поль Лакруа, петербургские власти долго не решались предоставить им неопубликованные документы. Между тем Корф начал опасаться, что Баллейдье просто обнародует во Франции его книгу, воспользовавшись одним из пятидесяти экземпляров первого или второго издания. Выход из положения Корф видел либо в отказе французскому историку, либо в разрешении на публикацию собственного сочинения.

В ноябре 1856 года (когда декабристов уже амнистировали и они постепенно покидали Сибирь) царь, запретив давать Баллейдье материалы о 14 декабря, при этом подтвердил и запрет на массовое издание книги Корфа. Тем интереснее, что уже через несколько месяцев защитный инстинкт власти подсказал ей новое решение. По рассказу Корфа, 17 апреля 1857 года Александр II сказал ему:

– Теперь наступило время обнародовать вашу «14 декабря».

– Государь, – отвечал я, пораженный такою внезапностью, – удобно ли освежать это дело теперь, когда вы изволили помиловать всех его участников?

– Тут столько было великого и прекрасного со стороны покойного государя, что незачем более хранить это в тайне, да такое умолчание было бы даже и противно моей совести, потому что мне известны нелепые и превратные толки, ходящие об этом происшествии не только в Европе, но и в самой России.

– Но, Ваше Величество, то обстоятельство, о котором я упомянул…

– Надо всем этим прошло уже больше 30 лет, и нужно же наконец, чтобы история взяла свое; притом большая часть участников давно умерла, а фамилии остающихся еще в живых можно как-нибудь обойти; возьмите о них справку в III отделении моей канцелярии.

– Итак, Вашему Величеству положительно угодно, чтобы книга была издана для публики?

– Да, я уверен, что это произведет очень благоприятное впечатление.

– Но не нужно ли чего-нибудь переменить или иное выпустить?

– Зачем же, все это история.

Выйдя из кабинета, я в передней нашел ожидающим своей очереди к докладу министра двора графа Адлерберга. При рассказе ему мною о последовавшем высочайшем повелении он был удивлен не менее меня[49].


Известие распространилось при дворе. Многие встревожились, особенно генерал-адъютант Ростовцев, влиятельнейший сановник, в свое время выдавший Николаю I заговор своих друзей – декабристов.

Готовя третье издание («первое для публики»), Корф познакомился с перепиской Николая I и Константина, «которую прежде никогда не могли отыскать и которая была наконец найдена по кончине императора Николая»[50]. Историк получил и другие материалы семьи Романовых, а также донесения адъютанта Лазарева, отправленного в 1825 году в Варшаву с известием о петер бургской присяге Николаю. Из III отделения сообщили список здравствующих декабристов для того, чтобы не упоминать их имени в печати, при этом был упущен только Кожевников, управлявший в 1857 году гродненской палатой государственных имуществ, и Корф назвал его в своей книге среди других «бунтовщиков».

В этот период Адлерберг, очевидно неплохо представлявший направление общественного мнения в стране, высказал опасение насчет того, что обвинения в адрес заговорщиков могут вызвать у них «попытки оправдаться, что пойдет по свету и будет тем опаснее, что оно не связано с определенными лицами».

Любопытно, что переписку Николая I с Константином Адлерберг рекомендовал давать не на языке подлинника, французском, но в русском переводе: «Переписка государя с братом на иностранном языке по таким столь важным предметам может произвести плохое впечатление и пролить воду на мельницу хулителей, славянофилов etc. etc.»[51].

Чрезвычайно интересно следующее мнение и пожелание министра двора о нераскаявшихся декабристах: Адлерберг просил Корфа переменить одно место в эпилоге книги. Было: «Благодушная мысль монарха склонилась и к тем несчастным, которые, быв увлечены одни обольщениями самонадеянности, другие неопытностью молодости, тридцатилетними страданиями искупали свою вину». Адлерберг советует: «Не лучше ли сказать: „Тридцатилетним, но заслуженным изгнанием (или ссылкою) и чистосердечным раскаянием (хотя это последнее, как я слышал, неправда?)“. Слово „страдания“ может возбудить сожаление и мысль, будто они действительно были подвержены физическим, материальным страданиям, чего вовсе не было»[52]. Корф замеченное место изменил так: «Тридцатилетним заточением и раскаянием…»

Вообще министр двора продолжал считать публикацию преждевременной и даже еще раз пытался убедить в этом царя, но тот настаивал на своем. Более того, в течение лета 1857 года, когда в типографии II отделения Собственной канцелярии готовился восьмитысячный тираж книги Корфа, Александр II все время справлялся о ходе работы[53]. Успех пропаганды Герцена, постоянное «присутствие» декабристской темы в «Полярной звезде», очевидно, немало влияли на настроения верхов.

Царь же пожелал, чтобы книга была переведена на европейские языки, и летом 1857 года Корф поручил специалистам французский, немецкий, польский и английский переводы «Восшествия на престол императора Николая I». В общем Корф был горд своей работой и писал царю 21 июля 1857 года об окончании «сего национального дела» и возложении от имени императора «на алтарь отечества сего приложения сыновней любви». Александр еще раз благодарил автора «за окончание сего труда, столь близкого моему сердцу»[54].

Корф аккуратно фиксирует в Записке все признаки успеха своей работы. Издание быстро расходилось, как полагал автор, «по необыкновенному интересу собранных тут материалов и по небывалости у нас подобного, можно сказать, государственного откровения». Автор даже заметил, что пресса оказалась в щекотливом положении: не говорить о книге было нельзя, но невозможно было и «нечто вроде критики на сочинение, обязанное существованием своим высочайшей воле и имевшее, так сказать, участником своей редакции всех почти членов Императорского дома»[55].

Корф замечал, что лишь «Современник» в сентябрьской своей книжке «тиснул статейку с легонькою претензиею на что-то вроде разбора и отважился даже сказать в ней о редакторе (называя его везде просто „бароном Корфом“, без титула или имени)», что «изложение книги исполнено высоких достоинств и обличает в авторе глубокий исторический талант»[56].

Борьба вокруг книги Корфа весьма показательна. В напряженную предреформенную эпоху в споре о важном событии 30-летней давности резко столкнулись разные воззрения. Корф, объясняя успех своего труда, утверждал, что «в среднем образованном и читающем классе книга имела всеобщее самое благодетельное влияние» и что «большинство приняло труд как акт благородной откровенности правительства, открывающий собою новую эру в нашей политической литературе»[57]. Герцен и Огарев видели причину успеха Корфа в том, что «книги, печатаемые по распоряжению правительства, обычно отправляются к лицам, начальствующим в присутственных местах, к губернаторам, вообще к лицам, власть имеющим. Эти господа заставляют своих чиновников брать экземпляры оной книги, вычитая за нее деньги из их жалованья, или навязывают покупку оной книги и не служащим людям, имеющим с ними сношения, зная, что всякий возьмет экземпляр из опасения подпасть под надзор III отделения»[58].

Действительно, правительство несомненно поощряло распространение этой книги, ей была организована необычайная реклама[59]. Однако Герцен и Огарев все же недооценили влияние на русского читателя уже одной темы Корфова труда: ведь даже официальные документы о деле декабристов были к тому времени библиографической редкостью.

Корф придавал особое значение тому факту, что впервые за много лет напечатал книгу о «запрещенном событии». В этом духе он объяснялся с возвратившимся из ссылки старинным лицейским однокашником Иваном Пущиным, обещая, что тот «будет доволен». Это мнение Корфа укреплялось и немалой критикой справа, исходившей от небольшой, но очень влиятельной группы. «Против, – констатировал Корф, – лишь небольшой кружок литературных староверов, отсталых, опасающихся всякой новизны и по этому самому восстающих против всякого шага вперед в общественной жизни. Они пророчили, что мое сочинение даст повод к самым превратным толкам, даже, смешно сказать, послужит основанием к революционному движению. ‹…› До какой степени, – восклицал царедворец Корф, – мы еще отстали от проявления гласности в чем бы то ни было!»[60]

Щелчок справа последовал и от министра двора, передавшего в августе 1857 года «совершенно секретное» послание автору (извлечения из которого, а также ответ Корфа даются далее в переводе с французского). Адлерберг пенял Корфу и себе, что не заметил одного опасного отрывка в книге. Речь шла о публикации старинного, еще Екатерининских времен, письма великого князя Александра Павловича (будущего Александра I) к Виктору Павловичу Кочубею от 10 мая 1796 года. Этот документ был нужен Корфу как предыстория идеи отречения, разочарования у Александра I, наложившей печать на вопросы престолонаследия в 1825 году.

Александр завидует близкому другу, ибо недоволен своим положением:

Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых другими на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих, в моих глазах, медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, З…, П…, Б…, оба С…, М…[61] и множество других, которых не стоит даже называть и которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед тем, кого боятся. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того высокого сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим образом. ‹…› В наших делах господствует неимоверный беспорядок, грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, – а империя, несмотря на то, стремится к расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправить укоренившиеся в нем злоупотребления? Это выше сил не только человека одаренного, подобно мне, обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнять его дурно…[62]


Адлерберг не только предчувствует ценность этого документа для «враждебных агитаторов» (и, кстати, справедливо предчувствует); он даже цитирует в своем послании к Корфу возможные речи противников:

60 лет назад человек, призванный самодержавно управлять, признался в невозможности для одного человека, будь он даже гений, исполнять эту обязанность! Он обличает ничтожность, скажу больше, гнусность средств, которыми должен пользоваться, министров, придворных, всю знать и наконец кончает тем, что должен отречься! – Порядок вещей, – скажут, – не изменился с тех пор, наоборот, он упрочился; правительственные люди не те, что были, но они по-прежнему почти нули, такие же гнусные, как их предшественники; поскольку император приказывает опубликовать этот секретный документ у еще сравнительно свежей могилы его автора – значит, он разделяет мысль своего предшественника, он признает тем самым, что устраняется от борьбы со злом и желает отречься – и он должен отречься! Так или почти так скажут те, кто желают революции и тайно работают на нее, и вот чему поверит толпа, когда это все будет провозглашаться в писаниях, тайно циркулирующих и тотчас публикуемых за границей! Эти опасения явились ко мне внезапно… Извините мою откровенность, с которой я открыл овладевшие мною чувства. К несчастью, помочь ничем нельзя! Книга уже расходится, и задержать ее – значит умножить зло![63]


Корф, отвечая Адлербергу, снова повторял свою версию, будто он не желал вовсе массового издания, но ему было приказано, и заверял министра, что ни в одном отзыве на книгу никто не касался письма великого князя Александра:


Если же, вопреки ожиданию, найдется некто, который воспользуется письмом для своей пропаганды, маловероятно, чтобы этот новый пророк смог найти последователей, которых обратил бы в свою веру. Это письмо, после того, что Россия и весь мир пережили с тех пор, после того, как печальная действительность вытеснила поэзию и романтику, – уже давно принадлежит истории. Если обратиться к истории Карамзина, напечатанной по приказу императора Александра I, или – еще лучше – к пушкинской «Истории Пугачева», напечатанной по приказу императора Николая, там очень легко обнаружить соблазнительные впечатления, соображения и примеры; не говорю уже о правительственном акте – знаменитом Духовном регламенте Петра Великого, самого абсолютного из наших самодержцев, где перед лицом всего света провозглашалось, что управление совещательное лучше единоличного…

После того как весь свет прочел письмо, не находя ни малейшего повода для политических применений, – как и я, перечитывавший его, может быть, тысячу раз, – после того, если бы его внезапно исключили из книги, именно это могло бы иметь весьма губительные последствия. ‹…› Служащие, наблюдавшие за продажей книги, сообщили мне толки многих покупателей: «Пойду и сличу, все ли тут напечатано, что есть в моей рукописной копии»[64].

Корф находил, что публикация признаний юного Александра I не компрометирует его племянника Александра II, а, наоборот, повышает авторитет правительства: «Правительство, говорю я, которое не опасается Фенеллы и Вильгельма Телля в театрах, а также исторической гласности, доказывает тем свою силу. Я уверен, что тайные писаки, на которых Вы, граф, намекаете, если и станут поносить, как это бывает, книгу, ее автора и, может быть, его героев, будут первыми, кто станет аплодировать моральной силе правительства, опубликовавшего это письмо. Что же касается тех, которые тайно работают на революцию, – дай Бог, чтобы они не нашли других, более действенных способов для воспламенения умов, кроме как эти детские каракули!»[65]

Переписка эта интересна для выявления нетвердой, меняющейся в те годы границы между «можно» и «нельзя», гласностью и безгласностью, боязнью верхов перед расширением дозволенного и мыслями о том, как этим расширением воспользуются.

Несмотря на все заверения Корфа, основное направление критики справа вскоре сосредоточилось именно на письме Александра к Кочубею. Историк, ценивший свой придворный статус, чувствительно переносил эти удары и фиксировал их в своей Записке:

Хваля редакцию, гласно порицали идею обнародования, в особенности же предание на суд публики письма и вообще действий по этому делу императора Александра. Вся ваша книга, говорили одни, живая критика Александра Павловича, который оставил Россию в жертву междоусобию единственно из трусости или опасаясь, чтобы второй брат не отказался наследовать ему подобно старшему, или для того, чтобы при жизни своей оберечь щекотливое самолюбие этого старшего. Как же, замечали другие, можно было извлекать из-под спуда письмо Александра, когда сам он велел его сжечь, забывая, что это приказание отдано было великим князем единственно для сокрытия своих чувств и намерений от современников и во избежание личной для себя опасности, притом на тот лишь случай, если бы подателю не удалось лично вручить его Кочубею[66].


Тем не менее повеление Александра II насчет книги Корфа оставалось в силе, и 6 сентября 1857 года последовало объявление о четвертом издании («втором для публики»)[67].

Вскоре, однако, отозвалась и левая критика, которую предсказывал граф Адлерберг. В России ей невозможно было выйти в печать, но она существовала, и прежде всего в декабристских кругах. 21 августа 1857 года И. И. Пущин писал Г. С. Батенькову о книге Корфа: «На меня она сделала очень мрачное впечатление и еще более отдалила от издателя». Через день в письме к М. И. Муравьеву-Апостолу Пущин сообщал: «Я с отвращением прочел ее, хотя он меня уверял, что буду доволен. ‹…› Убийственная раболепная лесть убивает с первой страницы предисловия»[68]. Накануне, 22 августа, М. И. Муравьев-Апостол писал М. И. Бибикову: «Вчера вечером мы кончили знаменитое произведение Модеста Корфа. Не понимаю, что могло понудить издать неуместную похвалу человеку, который так несчастно для России кончил свое жалкое поприще. От Петра до баб, подобных Анне и Лизавете, царствование „незабвенного“ самое неблистательное для России. Жду с любопытством, что скажет „Полярная звезда“ при разборе панегирики. Есть простор перу» (Г. XIII. 504, комментарии И. В. Пороха).

Редакторы «Полярной звезды» не замедлили высказаться.

В Англию книга Корфа была отправлена довольно рано: автор желал пристроить английский перевод у известного издателя Муррея, но тот требовал сначала текст, «так как Англия в последние годы была уже наводнена во множестве книгами о России»[69]. Дальнейший ход событий восстанавливается по объявлениям и публикациям в Вольной русской печати и все той же Записке Корфа о своем труде. «Временник» Корфа тем интереснее, что он составлялся под непосредственным впечатлением от событий.

Официального историка и его переводчика (Шау) удивляло долгое молчание издателя, получившего английский текст книги:


Мы оба изъясняли себе упорное молчание Муррея влиянием индейской революции[70], подчинившей себе все другие интересы в Англии, как вдруг одним утром уже в сентябре является ко мне Шау, торжественно держа в руке 1560-й нумер (19 сентября) лондонского «Атенея» с объявлением о книге… Но увы! На другой странице того же нумера «Атенея» рисовалось вот что[71]: «Мистер Трюбнер и К° 60, Патерностер-роу, Лондон, спешат объявить, что они приготовили для публикации английский перевод „Восшествия на престол Николая I“, составленного статс-секретарем бароном Корфом, со вступлением и критическими замечаниями Александра Герцена“».

Следственно, и английскому нашему переводу являлся соперник – и какой еще! С введением и критическими при мечаниями пресловутого Герцена – Искандера, который, в мстительной своей ненависти к императору Николаю, к его памяти, даже к его имени, не оставит облить все это желчью и ядом и которого работа, как нет сомнения, придется более по вкусу и более удовлетворит любопытство и чувство героев Альмы и Редана (англичан. – Н. Э.), чем наш невинный перевод! Вскоре за тем Шау, уже переехавший в город, получил телеграфическую депешу от Муррея, в которой, благодаря искусству наших переписчиков, невозможно было добраться никакого смысла, и наконец уж только 6 октября н. ст. пришло к нам обстоятельное письмо, которым Муррей уведомлял, что его издание готово, что на первый раз напечатано всего только 1000 экземпляров и что, сделав издание на свой счет, он из прибылей предоставляет Библиотеке половину. Неважная пожива ввиду совместничества Герцена, которого жала я непременно ожидал и еще ожидаю в русских его изданиях, но никак не думал встретиться на почве английского книгоделания[72]

Загрузка...