Николай Павлович… держал тридцать лет кого-то за горло, чтоб тот не сказал чего-то…
18 февраля 1855 года в столичных газетах появился «Бюллетень № 1» о состоянии здоровья Николая I: «Его Величество заболел лихорадкой. ‹…› 13 февраля Его Величество выхода к литургии иметь не изволил».
В прибавлениях к тем же газетам, напечатанных в «последний час», был помещен «Бюллетень № 2»: «Лихорадка Его Величества к вечеру [17 февраля] усилилась. Отделение мокроты от нижней доли правого легкого сделалось труднее». На другой день, 19 февраля, появился «Бюллетень № 3» об усилении болезни, «что делает состояние Его Величества опасным». Затем «Бюллетень № 4» сообщал об «угрожающем Его Величеству параличном состоянии легких». 20 февраля новых известий не появилось. 21-го был опубликован манифест о кончине императора.
Между тем царь умер еще в день опубликования первого бюллетеня – 18 февраля пополудни (в Москву известие о его кончине поступило не из Петербурга, а из Западной Европы!). «Сей драгоценной жизни, – говорилось в официальном документе, составленном графом Блудовым, – положила конец простудная болезнь, вначале казавшаяся ничтожной, но, к несчастью, соединившаяся с другими причинами расстройства, давно уже таившимися в сложении, лишь по видимому крепком…»
Смерть Николая была неожиданной почти для всех. Пятидесятивосьмилетний мужчина громадного роста, демонстративно презиравший изнеженных и спавший на походной кровати под шинелью (стиль а-ля Петр Великий; поэт Тютчев сказал, что у Николая «фасад великого человека»), человек, от зычного окрика которого падали в обморок и, случалось, даже умирали крепкие офицеры, он управлял Россией уже 30-й год и как будто не собирался прекращать это занятие. Однако явились «другие причины расстройства».
Дочь упомянутого выше статс-секретаря Д. Н. Блудова, Антонина Блудова, преданная династии мемуаристка, довольно верно констатирует причину мрачного настроения императора: «Крушение всего, что казалось так крепко основано, так свято утверждено»[6].
Всю жизнь Николай I не сомневался в правильности всего, что он делал: в том, что отмена крепостного права большее зло, чем само крепостное право; что декабристов надо держать в Сибири – даже спустя четверть века после восстания; что внешние дела должно вести именно так, как они ведутся; что другие державы не посмеют противиться его дипломатии и армии.
Министр и личный друг Николая граф П. Д. Киселев свидетельствует: «В последние месяцы [император] утомлялся, и, сколько ни желал преодолевать душевное беспокойство, оно выражалось на лице его более, чем в речах, которые при рассказе о самых горестных событиях заключались одним обычным возгласом: „Твори, Бог, волю свою!“»[7]
12 февраля 1855 года курьер принес во дворец весть о поражении русских войск под Евпаторией. Приближенные вспоминали, как бессонными ночами император «клал земные поклоны перед церковью», а в кабинете «плакал, как ребенок, при получении каждой плохой вести». В последние часы своей жизни он не пожелал выслушать новости из Крыма, содержавшиеся в письме его младших сыновей Михаила и Николая. Только спросил: «Здоровы ли они? Все прочее меня не касается…»
Не успели в церквах отслужить панихиду по покойнику, не успели одни утереть слезы, а другие тайком поздравить друг друга (в Петербурге шептали: «Христос воскресе!»), не успели лондонские мальчишки-газетчики растратить чаевые, полученные от эмигранта Александра Герцена за распространение сенсационной новости – «Impernikel is dead!»[8], – не успело все это случиться, как начались толки, будто внезапная смерть императора была не чем иным, как самоубийством.
«Разнеслись слухи о том, – записал Добролюбов 3 октября 1855 года, – что царь отравлен, что оттого и не хотели его бальзамировать по прежнему способу, при котором, взрезавши труп, нашли бы яд во внутренностях, что потому и не показывали народу лицо царя во все время, пока он стоял в Зимнем дворце. ‹…› Но особенно замечательно, как сильно принялось это мнение в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественно, что никто из них своей смертью не умер. Народ собирался перед дворцом густыми толпами и со смехом, с криком, с бранью требовал Мандта, доктора, который лечил царя. Не думайте, чтобы это было из приверженности, из любви к нему, нет, это просто из охоты пошуметь… Если бы Мандта выдали, народ, пожалуй, и разорвал бы его на части, но все-таки не более как для того, чтобы потешиться законным образом, не опасаясь того, что на толпу верноподданных вдруг наведут пушки и брызнут картечью… Мандта не выдали… Но народ едва ли не был прав в своем подозрении»[9].
Герцен писал, что царь умер от «Евпатории в легких», и несколько раз намекал на самоубийство.
Перед лейб-медиком Мандтом закрыли двери всех аристократических салонов: его подозревали если не в убийстве, то в попустительстве самоубийству царя. Современники утверждали, будто Мандт тайно выехал за границу в наемной карете.
Все подробности последних дней Николая, разумеется, сразу стали государственной тайной и оттого еще более двусмысленными. Власть, борясь со всяческими слухами, распространила много, даже слишком много, брошюрок о том, как царь мирно скончался, простившись с семьей и благословив своих подданных. Официальный свод фактов содержался в сочинении Д. Н. Блудова «Последние часы жизни императора Николая Первого», быст ро переведенном на несколько европейских языков. О важности, которую придавала власть выдвинутой ею версии, свидетельствуют, между прочим, пометы и поправки нового царя Александра II на рукописи представленного ему сочинения Блудова[10].
К строкам, например, где говорится, что умирающий император «поручил наследнику своему благодарить от его имени министров», Александр II приписал: «гвардию, армию, флот и в особенности геройских защитников Севастополя»; слова умирающего: «Смею думать, что я весь в Боге» – Александр меняет, убирая следы сомнений – «смею думать, что…». Второму сыну, генерал-адмиралу Константину, Николай I завещал «все морские модели, телескопы и рупоры, медальный кабинет и собственную свою библиотеку… кроме секретной части, представленной царствующему императору». Выделенные строки Александр II зачеркнул.
В рукопись Блудова были внесены и другие поправки нового царя. О некоторых будет сказано ниже. Поправки, понятно, уточняли не то, что действительно говорил умиравший, но то, что он должен был бы сказать.
Официальным известиям, однако, не верили или не совсем верили даже тогда, когда в них содержалась правда. Манифест объявлял о смерти от простуды, читатели же помнили, что задушенный Павел I умер «от апоплексического удара», а проломленный череп Петра III был «замаскирован» «геморроидальными коликами». Стоило несколько изменить принятый церемониал похорон Николая I, и последовал целый взрыв слухов, что это «неспроста». Официальной версии: «Царь умер сам по себе» – противостояли слухи: «Царь – самоубийца».
Какие-то важные подробности оказались в середине 1860-х годов в руках русской эмиграции. Не так давно швейцарский исследователь С. Стеллинг-Мишо обнаружил письмо неизвестного лица (подпись неразборчива) к Герцену. Из содержания письма видно, что оно написано примерно в мае-июне 1865 года и касается какой-то информации осведомленных лиц относительно смерти Николая I. Автор просит Герцена передать сообщаемые сведения другому издателю русской эмигрантской литературы – П. В. Долгорукову: обстоятельства, известные некоему господину Эмберу, очевидно, относятся к самоубийству царя – «факту, столь драгоценно увенчавшему 30-летнее царствование» (сообщено Е. Л. Рудницкой).
Материалы о смерти Николая I, по-видимому, переданные Герценом П. В. Долгорукову, не отразились в печатных изданиях последнего: опубликованные «Записки Долгорукова» обрываются на времени Екатерины II, архив Долгорукова был захвачен в 1869 году III отделением (об этом см. в гл. IX).
И после того вопрос о «секретной смерти» Николая I не переставал привлекать внимание современников.
Известный историк-монархист генерал Н. К. Шильдер в конце XIX – начале XX века начал составлять историю царствования Николая I. В свет успели выйти два больших тома. После революции были опубликованы еще некоторые материалы Шильдера – различные записи и конспекты, пометы на полях книг. Особое внимание привлекает помета в книге историка-царедворца Модеста Корфа. В том месте, где Корф констатирует: «Император Николай опочил от трудов своих смертью праведника», – Н. К. Шильдер делает лаконичное замечание на полях: «Отравился»[11].
Только в 1914 году в русскую печать проскользнуло маленькое, но интересное сообщение. А. А. Пеликан, дипломат и цензор, обнародовал в журнале «Голос минувшего» свои воспоминания. Когда Николай I умирал, мемуаристу было семь лет, но в ту пору дед его, Венцеслав Венцеславович Пеликан, занимал ряд важных должностей: председателя Военно-медицинского комитета, директора Медицинского департамента Военного министерства и президента Медико-хирургической академии. Дед, проживший еще 18 лет, успел рассказать внуку интересные вещи. Лейб-медик Мандт был близким другом В. В. Пеликана: президент Медико-хирургической академии дорожил дружбой придворного врача, хотя к его профессиональному мастерству относился с некоторым недоверием. В Германии, откуда императрица вывезла Мандта, последний не пользовался авторитетом, его новые методы лечения ни тогда, ни позже не были признаны наукой. «По словам деда, – пишет А. А. Пеликан, – Мандт дал желавшему во что бы то ни стало покончить с собой царю яду. Обстоятельства эти были хорошо известны деду благодаря близости к Мандту, а также благодаря тому, что деду из-за этого пришлось перенести кой-какие служебные неприятности… По указанию деда Венцлю Груберу (профессору анатомии в академии, прозектору знаменитого венского профессора Гиртля. – Н. Э.) поручено было бальзамировать императора… Грубер был в житейском отношении человек весьма недалекий, наивный, не от мира сего. О вскрытии тела покойного императора он не преминул составить протокол и, найдя протокол этот интересным в судебно-медицинском отношении, отпечатал его в Германии. За это он посажен был в Петропавловскую крепость, где и содержался некоторое время, пока заступникам его не удалось установить в данном случае простоту сердечную и отсутствие всякой задней мысли. Деду, как бывшему тогда начальником злополучного анатома, пришлось оправдываться в неосмотрительной рекомендации…»[12]
Далее А. А. Пеликан рассказывает, что дед его один продолжал посещать и принимать Мандта после смерти Николая I. Позже, когда внук и его товарищи-студенты порицали Мандта за то, что он выполнил приказ царя и дал ему яду, дед возражал и объяснял молодежи, что император «нашел бы иной способ покончить с собой, и, возможно, более заметный», в случае неподчинения лейб-медика.
Свидетельство столь осведомленного лица, фактического начальника всей российской медицины, конечно очень весомо. Н. С. Штакельберг, изучавшая уже после революции обстоятельства «секретной смерти» императора Николая I, пыталась обнаружить работу злополучного Грубера в немецкой печати того времени, но безуспешно. В то же время выяснилось, что бальзамирование Николая почему-то проводилось дважды, во второй раз – доктором Енохиным и профессором Нарановичем.
Обратимся к постоянному дневнику придворных событий – камер-фурьерскому журналу, тому самому «гоффурьерскому журналу», который был объектом герценовских насмешек («Его непременно надо запретить, потому что неприлично вести журнал о том, кто как ел и в котором часу…»). В журнале зафиксированы некоторые факты, усиливающие версию о таинственности кончины Николая I.
Прежде всего соответствующие записи в журнале вопреки обычному порядку сделаны задним числом, уже после смерти царя. Начиная с 13-го листа в журнале за февраль 1855 года идут листы иного вида (более светлые), нежели 12 предшествующих; как раз на первой из страниц новой серии, под 9 февраля 1855 года, помещено и первое сообщение о болезни царя; под 12 февраля имеется запись, содержание которой дает возможность установить, что она внесена позже: «С сего числа Государь Император с докладом гг. министров принимать не изволил, но отсылал дела к Его Величеству государю цесаревичу»[13].
Обратимся к черновым журналам, которые только после просмотра гофмаршалом или министром двора превращались в беловые[14]. В январе 1855 года на каждый день отводится один-два листа, так что вся придворная хроника за этот месяц поместилась на сорока шести листах. Однако заглавие, находящееся перед первыми февральскими записями, подтверждает большую переделку черновых журналов «задним числом»: «Журнал камерфурьерский о болезни, кончине, перевезении тела из Зимнего дворца в Петропавловский собор в бозе почившего государя императора Николая Павловича».
Далее следует связное, не характерное для камерфурьерских журналов повествование о болезни царя, начавшейся с 27 января. На полях чернового журнала замечание карандашом: какой-то высокий начальник рекомендует камер-фурьеру разбить повествование по дням, придав ему обычный характер. 11 февраля тем же карандашом отмечено: «Тут надобно показать, когда прибыл курьер из Севастополя с известием дела при Евпатории».
Все это было учтено при создании белового журнала, где события затем (но не вполне последовательно) разнесены по датам. Между прочим, при описании вскрытия тела царя (19 февраля) черновой журнал сообщал о присутствии «графа Адлерберга, гг. лейб-медиков Маркуса и Рейнгольдта, лейб-хирурга Енохина и доктора Карелля»; в беловом же журнале, после того как соответствующий текст был переписан, явно добавлено: «…и был тут же некоторое время лейб-медик Мандт»[15].
Штакельберг справедливо заметила, что, согласно камер-фурьерскому журналу, состояние больного с 14 по 16 февраля улучшилось и резкое ухудшение 17-го, смерть 18-го кажутся внезапными.
Налицо противоречие: подмена листов журнала, изложение истории post factum должны были представить картину медленного, с конца января, нарастания болезни; сведения же об улучшении состояния больного незадолго до смерти, казалось бы, мешали этой версии. Однако не следует переоценивать «глубокого замысла» камер-фурьеров и гофмаршалов. При дворе царила немалая растерянность. Необходимость подменить листы сталкивалась, очевидно, и с хорошо известным в дворцовых кругах фактом ослабления болезни 14–16 февраля. Вслед за сравнительно оптимистической записью от 16 февраля внесены один за другим тексты всех четырех официальных бюллетеней о болезни и смерти императора.
Блудов в своем труде написал, в противоречие даже с камер-фурьерским журналом: «16-го опасность сделалась столь велика и очевидна, что бывшие при государе медики решились сказать о ней наследнику престола. Однако ж и на другой день поутру еще многие не знали о сей опасности. Даже один из докторов еще не переставал надеяться»[16].
Александр II своею рукой переправил в этих строках 16-е на 17-е и вычеркнул выделенные слова. Блудов, вероятно, хотел ослабить элемент внезапности в кончине, перенести ее предысторию на сутки назад (16-е), однако новый царь не согласился: главные события – 17-го, в ночь на 18-е.
Нелегко теперь, больше чем через столетие, представить во всех подробностях, что происходило во дворце в ту зимнюю ночь, когда в своих покоях метался умирающий самодержец и дворец был охвачен страхом перед настоящим и будущим.
Кроме непроницаемых бюллетеней и оправдательной записки Мандта сохранились воспоминания, записанные неизвестным лицом со слов доктора Карелля, также лечившего царя. «17-го февраля он [Карелль] был истребован к императору Николаю ночью и нашел его в безнадежном состоянии и одного – Мандта при нем не было. Император желал уменьшить свои сильные страдания и просил Карелля облегчить их, но было уже поздно и никакое средство не могло спасти его…»[17]
Итак, суммируем неясные, порою загадочные факты: внезапность смерти; резкий перелом в состоянии больного 17 февраля (поправка Александра II в рукописи Блудова; камер-фурьерский журнал); подавленное настроение Николая I в связи с крымскими поражениями; свидетельства П. Д. Киселева и А. Д. Блудовой; свидетельство компетентного лица – В. В. Пеликана; утверждение Н. К. Шильдера; чрезмерные старания властей при создании нужной им версии события (в частности, подмена черновых и беловых записей в камер-фурьерском журнале).
Последний пункт может быть проиллюстрирован и еще одним прежде неизвестным фактом. Через два месяца после смерти царя, 21 апреля 1855 года, министр Императорского двора В. Ф. Адлерберг отправил следующее «весьма нужное» и «секретное» (за № 599) послание министру народного просвещения А. С. Норову: «Министр Императорского двора… имеет честь сообщить высочайшую Его Императорского Величества волю, чтобы появившаяся недавно в одной берлинской газете статья доктора Мандта о болезни блаженной памяти императора Николая Павловича не была допущена ни в переводе, ни в подлиннике к напечатанию в газетах, издающихся в России»[18].
Министр народного просвещения тотчас разослал приказ по всем девяти учебным округам, повторив наивно «конспиративную» формулу о запрете статьи из «одной берлинской газеты».
Поскольку Мандт в разное время повторял одну и ту же, близкую к официальной, версию о предсмертной болезни Николая I[19], надо думать, что в не разысканной пока статье берлинской газеты также сообщались подробности, в общем вполне безобидные, но несколько выходящие за пределы информации, дозволенной в ту пору российскими властями[20]. Реакция же властей на статью Мандта только содействовала распространению всяческих слухов о смерти Николая.
Вышли два тома дневников А. А. Половцова, государственного секретаря Александра III. Кроме интересных свидетельств о политических событиях 80-х годов XIX века Половцов зафиксировал несколько примечательных исторических фактов. Между ними есть и такая запись: «15 апреля 1883 года. Рассмотрение пакетов, оставшихся в кабинете покойного государя. Записка Мандта о последних днях императора Николая. Покойный государь Александр II постоянно высказывал против Мандта подозрения, в особенности ввиду режима, которому, по его совету, следовал в последние два года император»[21].
Из этих строк следует как будто, что Николай погублен не ядом, а плохим лечением Мандта. Однако врач мог ведь сначала «не так» лечить, а потом не помешать самоубийству, и важен факт недоверия наследника к лейб-медику его отца.
Свою статью «Загадка смерти Николая I», опубликованную в 1923 году, Н. С. Штакельберг закончила вопросом, допустимо ли предположение о самоубийстве Николая I, и ответила: «Да, допустимо».
Следует все же признать, что окончательного решения этого вопроса мы не имеем до сей поры. О таких фактах не оставляют документов, опасаются писать воспоминания. Однако исследователю, размышляющему над исторической загадкой, необходимо усиленно охлаж дать себя доводами против. Односторонний отбор фактов обманчиво ведет к результату, между тем как те же самые факты могут быть истолкованы иначе. Так, в истории кончины Николая I меры для сохранения тайны могли быть порождены обычным для самодержавия стремлением засекретить важное политическое событие, и многие подозрения современников и потомков – уже вторичный результат, прямо противоположный тому, к чему стремилась власть.
Выше уже говорилось, что вопрос о том, какой смертью умер Николай I, имел прямое отношение к политической и идеологической битвам того времени. Не случайно он привлек внимание Герцена и Добролюбова. Кроме рассекречивания еще одной правительственной тайны, тщательно скрываемой от страны, кроме уяснения еще одного обстоятельства, относящегося к болезни, разложению, смятению, кризису верхов, в связи со слухами о таинственной смерти Николая вспоминали и о славно работавшем «законе исторического возмездия».
То, что произошло 17–18 февраля 1855 года в Зимнем дворце, важно для нашего повествования в двух отношениях: во-первых, это «стереотип» российской политической тайны, сродни, например, 11 марта 1801 года, 28 июня 1762 года, и его разбор кажется уместным в начале рассказа о ряде подобных исторических «сокрытий» и «открытий». Во-вторых, смерть Николая была одним из событий, ускоривших общественный подъем, крестьянскую реформу, появление органов Вольной печати и т. п.
«На другой или третий день после смерти Николая, – писал Герцен, – мне пришло в голову, что периодическое обозрение, может, будет иметь больше средств притяжения, нежели одна типографическая возможность»[22]. В ближайшие годы Вольная печать Герцена – Огарева стала «силой и властью», по признанию даже недоброжелательного к революционерам Б. Н. Чичерина. Через три года, когда уже было объявлено о подготовке крестьянской реформы и проснувшееся общество делало первые попытки серьезно заговорить, Вольная русская печать была представлена тремя изданиями: «Полярная звезда» (в 1855–1857 гг. вышло три тома, в начале 1858 г. на выходе был четвертый); с 1 июля 1857 года выпускался «Колокол» (8 номеров к февралю 1858 г.); с лета 1856 года – «Голоса из России» (вышло четыре книжки). Потаенная история XVIII – первой половины XIX века с самого начала была важнейшим сюжетом этих изданий. Читатель каждой «Полярной звезды», прежде чем прочитать в ней хоть страницу, видел обложку с силуэтами пяти казненных декабристов – напоминание о 13 (25) июля 1826 года. Уже одним этим объявлялась война официальной истории минувшего 30-летия, вызывались к жизни важнейшие события начала николаевского царствования, еще более засекреченные и запрещаемые, чем его последние эпизоды.
В манифесте Николая I, помеченном днем казни пятерых декабристов, говорилось, между прочим: «Горестные происшествия, смутившие покой России, миновались, и, как мы при помощи Божией уповаем, миновались навсегда и невозвратно. В сокровенных путях Провидения, из среды зла изводящего добро, самые сии происшествия могут споспешествовать во благое»[23]. Несколько документов о всем деле были «объявлены во всенародное известие» – приговор и обширное «Донесение следственной комиссии», а затем началось «тридцатилетнее молчание». Согласно официальной версии, молчание это было великодушно. В том же царском манифесте от 13 июля подчеркивалось: «Склоняем мы особенное внимание на положение семейств, от коих преступлением отпали родственные их члены… В глазах наших союз родства придает потомству славу деяний, предками стяжанную, но не омрачает бесчестьем за личные пороки или преступления. Да не дерзнет никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон христианский».
В 1825–1855 годах история 14 декабря если и затрагивалась в печати, то строго в рамках «Донесения следственной комиссии»[24] (такой была, например, известная апологетическая книга Н. Г. Устрялова «Историческое обозрение царствования государя императора Николая Павловича»).
После приговора делопроизводитель Следственного комитета А. Д. Боровков составил для царя извлечение из декабристских дел – «Свод показаний членов зло умышленного общества о внутреннем состоянии государства», – а также «Алфавит» – список всех мало-мальски замешанных лиц. Затем в 1827–1828 годах дела декабристов были запечатаны и запрятаны в секретном архиве. Только в 1870–1880-х годах к ним были допущены официальные историки – генералы Богданович, Дубровин и Шильдер; однако когда Лев Толстой попытался воспользоваться архивными источниками для своей книги «Декабристы», ему было отказано. Первые значительные извлечения из тех документов появились лишь после 1905 года[25].
Мысли о том, что нельзя рассказать правду о своих целях и борьбе, о запечатанных и запрятанных программных документах, беспокоили в ссылке многих декабристов. «Донесение следственной комиссии» в целом искажало истину путем тенденциозного умолчания о важнейших декабристских требованиях: отмене крепостного права, военных поселений, рекрутчины и других[26]. Не одному участнику событий приходила мысль, что нужно составить и распространить истинную версию событий, чтобы дело не было забыто.
Первую серьезную попытку написать декабристскую историю декабря сделал, как известно, Лунин при помощи Никиты Муравьева и Громницкого. В 1836–1840-х годах Лунин подготавливал ряд важных работ, две из которых прямо относились к истории революционных обществ – «Разбор донесения тайной следственной комиссии в 1826 году» и «Взгляд на тайное общество в России». Когда донос известил власти об этих секретных работах, их автор был отправлен в Акатуйскую каторжную тюрьму, где и умер при неясных обстоятельствах в 1845 году. Списки сочинений Лунина попали в руки нескольких декабристов (Волконский, Пущин, Якушкин, Муравьев-Апостол) и нескольких сибирских интеллигентов, однако, судя по всему, в 1840-х годах эти работы не достигли мыслящей молодежи Москвы и Петербурга.
Известно, что арест Лунина привел к уничтожению нескольких уже начатых декабристских воспоминаний. Большая часть мемуаров составлялась только после амнистии 1856 года, исключений немного: записки и заметки М. А. Фонвизина, записки Ф. Ф. Вадковского о восстании Черниговского полка, воспоминания Николая Бестужева о Рылееве и 14 декабря.
Громадная внутренняя работа и сохранение неписаных воспоминаний поддерживали в те годы дух многих осужденных, рассеянных по Сибири и Кавказу. Они сумели рассказать о себе не широкому, но примечательному кругу собеседников: вспомним впечатления юного Н. П. Огарева от встреч с декабристами на Кавказе[27]. Чтобы громко зазвучать с конца 1850-х годов, все это должно было сохраниться в 1830–1840-х годах.
Кроме воспоминаний главных участников восстания 1825 года накапливались также рассказы тех лиц, которые либо избежали ареста, либо после сравнительно легкого наказания вернулись из крепости. Так, А. А. Тучков, отпущенный на свободу после допросов в следственной комиссии, был для своих родственников и друзей – Герцена и Огарева – живым вестником о людях, обреченных на изгнание, так же как М. И. Пущин, Б. К. Данзас, В. П. Зубков, без сомнения, рассказали Пушкину о своих очных ставках с И. И. Пущиным и другими друзьями.
Итак, правительство владело запретными декабристскими документами, декабристы владели тайными воспоминаниями. Была и третья, очень узкая, «подводная», тропа к истине – осведомленные доброжелатели.
Большинство доброжелателей, от юношей вроде Герцена до друзей вроде Пушкина, почти не имели источников информации, кроме официальных документов, рассказов немногих уцелевших, случайных вестей из Сибири, слухов… Примеры такого общественного сочувствия хорошо известны[28]. Большинство осведомленных были преуспевшими правительственными чиновниками, и очень редким, конечно, было совпадение знания о событиях 14 декабря и того сочувствия, которое заставляло бы знающего взяться за перо, как это произошло с упомянутым А. Д. Боровковым и другим чиновником Следственного комитета – А. А. Ивановским, прежде близкими ко многим декабристам и неравнодушными к их участи[29].
Основная часть известных нам ранних попыток нарушить заговор молчания о 14 декабря относится к 1840-м годам: после длительного шока наступило оживление общественной мысли, появилось новое поколение думающих людей; сами декабристы, выйдя на поселение, могли больше писать и говорить; печатается ряд сочинений за границей, так или иначе затрагивающих историю 1825–1826 годов[30].
Все это рано или поздно должно было вызвать какие-то разъяснения, публикации верховной власти. «Донесение следственной комиссии, – писал позже Герцен, – приходит в забвение, его трудно достать в России». Этот документ, по мнению Искандера, было необходимо «протвердить молодому поколению»: «Пусть оно посмотрит на эти сильные и могущественные личности, даже сквозь темное сердце их гонителей и судей, и подумает, что же они были, когда и такие живописцы при всем желании не умели исказить их благородных черт» (Г. XIII. 70)[31].
Новые работы появились не сразу. История восшествия на престол занимает основное место в воспоминаниях, начатых Николаем I, однако они велись в глубокой тайне. В то же время отсутствие исторических работ как бы бросало тень на начало его царствования: таинственность, сколь ни полезна деспоту, всегда отчасти бьет и по нему самому. Выход был найден в том, чтобы подготовить некоторые исторические материалы, которые царь мог бы утвердить как версию для будущих поколений.
Таков был фон появления книги статс-секретаря барона Модеста Корфа «Восшествие на престол императора Николая I», с которой в свое время вступит в бой Вольная печать Герцена.
В условиях бюрократической тайны роль специалистов типа Корфа сильно возрастает. Однокашник Пушкина по Царскосельскому лицею М. А. Корф сделал блестящую карьеру вследствие своего верноподданнического официального образа мышления и в то же время благодаря отличному знанию государственных учреждений, а также «секретной истории». Незадолго до смерти А. С. Пушкин консультировался с ним по поводу своих работ над историей Петра. Корф прислал столь большой список неизвестных материалов, что вызвал у Пушкина восторженное изумление. «Вчерашняя посылка твоя, – писал поэт 14 октября 1836 года, – мне драгоценна во всех отношениях и останется у меня памятником. Право, жалею, что государственная служба отняла у нас историка. Не надеюсь тебя заменить… Какое поле – эта новейшая русская история! И как подумаешь, что оно вовсе еще не обработано…»
Впоследствии Корф явился инициатором и автором нескольких исторических работ, порожденных его монополией на недоступные документы о прошлом. Само выявление и собирание различных книг и рукописей о России, так же как последующая деятельность Корфа в качестве директора Публичной библиотеки, объективно имели, конечно, положительное значение для науки. Организованное Корфом собрание иностранной литературы о России, «Россика» Публичной библиотеки, является ценнейшим подспорьем и для современного историка, филолога. Однако именно монополия Корфа (так же как Блудова и других правительственных лиц) на важные исторические материалы была основой для тенденциозного искажения событий, пусть и осуществленного преимущественно путем умолчания о важных фактах.
Историю своей книги, а также источники к ней Корф кратко проанализировал во вступлении к работе. В официальном духе он говорит, что стремится «восстановить факты в их чистоте и вместе восполнить для будущего историка России такой пробел, которого не простило бы нам потомство». Корф обосновывал необходимость своей книги тем, что «иностранцы, говоря о России, часто ошибаются даже и тогда, когда хотят быть правдивыми, а русские писатели ограничены условиями сколько необходимой, столько же и благодетельной в общественном нашем устройстве цензуры. Притом в событиях политических частные лица знают большей частью только внешнюю сторону, одни признаки или видимое проявление предметов, так сказать только свое, тогда как в делах сего рода главный интерес сосредоточивается часто на тайных их причинах и на совокупности всех сведений в общей связи. Наконец, есть подробности, которые, таясь в неоглашенных государственных актах или сохраняясь в личных воспоминаниях самих деятелей, недоступны для массы»[32].
Между прочим, именно эти вступительные строки, как и ряд других выражений Корфа, позже подверглись резкой критике Огарева, отметившего подобострастный к высоким особам тон и апологию цензуры.
Главные свои источники Корф разделил на десять категорий (1848 г.) и еще семь прибавил в 1854 г. Он основывался на воспоминаниях и документах примерно двадцати лиц (не считая собственных заметок и некоторых безымянных свидетельств). Среди этих лиц – четыре особы царствующего дома (Николай I, императрица Александра Федоровна, великие князья Константин Павлович и Михаил Павлович). Почти все остальные свидетели Корфа – персоны в ранге министров, генерал-адъютантов, генералов (А. Н. Голицын, М. М. Сперанский, П. М. Волконский, А. И. Чернышев, А. Ф. Орлов, В. Ф. Адлерберг, Л. А. Перовский, митрополит Филарет и др.). Кроме того, Корф пользовался официальными актами следственной комиссии, Верховного уголовного суда, Государственного совета, материалами камер-фурьерских журналов и т. п.[33]
Даже анализ опубликованного вступления в книге Корфа любопытен для историка и историографа: здесь неплохо показаны стимулы создания и продвижения в свет такого рода сочинений. Однако в печатном издании Корф, понятно, не открыл всех глубинных связей, деталей того, «как это делается». Поскольку же мы имеем дело с определенным общественным полюсом, противостоящим главным героям нашего повествования, постольку необходима и важна «тайная история книги», не попавшая в предисловие к ней.
Обширные материалы для суждения на эту тему дает «Историческая записка о происхождении и издании книги „Восшествие на престол императора Николая I“», сохранившаяся в архиве Корфа. По содержанию ее видно, что она составлялась в конце 1857 – начале 1858 года на основании дневниковых записей последнего десятилетия и под непосредственным впечатлением контрударов Вольной печати Герцена. При этом автор еще раз обращается к десятилетней предыстории событий: Корф начал собирать материалы о событиях 14 декабря еще в 1830-х годах, так как по службе в его руках бывали разнообразные секретные документы. Между прочим, в 1839 году, после смерти М. М. Сперанского, именно Корф разобрал его бумаги и нашел там «небольшую памятную записку о 1825 годе».
Осенью 1847 года Николай I поручил статс-секретарю прочесть курс законоведения второму царскому сыну – великому князю Константину Николаевичу. К каждой теме Корф составлял Записки (т. е. предварительный план, конспект) и, «когда они касались предметов сколько-нибудь щекотливых, в особенности же истории отечественных установлений, подносил сперва из собственной осторожности на предварительный просмотр и одобрение государя»[34].
Записки Корфа заинтересовали наследника, будущего Александра II, который в беседе с историком (6 января 1848 г.) посоветовал объединить отдельные фрагменты в книгу о 1825 годе. «Таким образом, – сказал великий князь, – у нас будет самое достоверное целое если не для современников, так по крайней мере для потомства»[35].
Итак, высшая власть заказывает свою историю: наследник – инициатор книги Корфа. Воодушевленный статс-секретарь сделал первый вариант книги за три-четыре дня, представив его Александру 10 января 1848 года, в целом же закончил труд за восемнадцать дней.
По воспоминаниям Корфа хорошо видно, как из дела «семейного, частного» история 14 декабря быстро превращается в нужный, секретный государственный документ.
19 февраля 1848 года уже сам царь говорил с Корфом о его работе, сожалея, что вовремя не всё записывал: «…но жена записывала и обещает показать свои записки». Однако через два дня в Петербург пришла весть о февральской революции в Париже. «Мой труд, – вспоминал Корф, – обратился в древнюю историю, у которой новейшие происшествия отняли всякий интерес и всякое значение… стал чем-то вроде высыхающей лужи перед волнуемым бурею океаном»[36].
Возможно, бури 1848 года отбивали у власти всякую охоту вспоминать о похожих событиях 1825 года. В любом случае напоминания Корфа о заказанном труде вдруг перестали интересовать высочайших особ. «Цесаревич выслушал меня и принял мою мысль с таким хладнокровием, как если бы ему предложили пройтись по комнате. Все сочувствие исчезло… О розовых надеждах, возникавших было от работы собственно для меня, разумеется, уже не могло быть более речи»[37].
Однако статс-секретарь, дожидаясь перемены настроения в Зимнем дворце, продолжал свою историю и собрал воспоминания о 1825 годе у нескольких государственных персон. Осенью 1848 года дела историка улучшились. В гости к Николаю I приехала его дочь, вюртембергская принцесса (позже королева) Ольга Николаевна. Возможно, привыкнув в Германии к несколько большей гласности, Ольга Николаевна первая высказалась за напечатание сочинения Корфа маленьким тиражом, «для своих».
Корфу казалось, что Николай I не захочет публикации «из скромности»: ведь рукопись представляла роль царя в очень выгодном, лестном виде. Однако через несколько дней после начала нового тура переговоров, 2 декабря 1848 года, наследник уже передал Корфу высочайшую волю о напечатании 25 экземпляров книги.
Как водилось в подобных случаях, книгу набрали в типографии II отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии. За две недели все было выполнено, и 15 декабря автор вручил наследнику для передачи царю все 25 книжек, называвшихся тогда «Историческое описание 14 декабря и предшедших ему событий». Тут фортуна улыбнулась Корфу: «цесаревич дважды обнял меня»; на другой день, 16 декабря, историка пригласили на обед к государю. Николай I благодарил, его родственники «много распространялись о сочинении», 17-го Корф обедал у цесаревича.
Позже, однако, пришли некоторые критические замечания. Царь, видимо, был действительно доволен и нашел сначала только одну ошибку: казарма лейб-гренадерского полка была 14 декабря не на Выборгской стороне, как писал Корф, а на Петербургской. Зато великий князь Михаил Павлович рассердился на упоминание о его разговоре с братом перед 14 декабря: Михаил говорил тогда об опасности отречения Константина и второй присяги: «Когда штабс-капитана производят в капитаны, это в порядке и никого не дивит; но совсем иное дело – перешагнуть через чины и произвесть в капитаны поручика. Как тут растолковать каждому в народе и в войске эти домашние сделки и отчего сделалось так, а не иначе»[38].
Увидев, пусть колеблющийся, интерес верхов к теме, Корф просил критических замечаний примерно у сотни читателей 25 экземпляров и находил, что «нужно работать, пока не доищусь и не исчерпаю всех доступных мне источников»[39]. Понятно, он имел в виду официальные, правительственные источники, вовсе не предполагая как-то отразить мнение другой стороны – самих декабристов.
23 января 1849 года, через месяц после завершения первого издания, расторопный историк уже приготовил обновленный текст, который отправился к «главному редактору» – Александру, а от него к Николаю I. Последовали новые поправки и пожелания. Между прочим, о материалах, представленных генерал-адъютантом Башуцким, Николай I и А. Ф. Орлов отозвались, что тот «все наврал и выдумал»; прочитав воспоминание генерала Сухозанета о том, что 14 декабря на площади были холостые выстрелы, царь, как известно, отозвался: «…кончено пятью выстрелами, но действительными и решительными». Тут Корф намекнул царю, что хотел бы иметь для нового издания частную переписку членов Императорского дома и некоторые секретные бумаги. Николай отвечал: «Переписку нашу мудрено собрать, не знаю где»[40]. Между тем главные письма 1825–1826 годов находились, конечно, в Зимнем дворце, но царь, возможно, не желал их показывать, опасаясь открытия некоторых нежелательных подробностей (отношения с Константином, страх перед завтрашним днем и т. п.)[41]. Некоторые же новые секретные бумаги Корф получил после кончины Михаила Павловича (в том же 1849 году) и из других источников.
Рассказывая о подготовке второго издания, Корф умалчивает о том щекотливом обстоятельстве, что именно в это время он был активнейшим деятелем в одном из худших николаевских цензурных учреждений – «Бутурлинском комитете» и, по словам ядовитого придворного острослова князя А. С. Меншикова, «из косвенного доносчика сделался явным».
Запреты на всякие упоминания о прежних бунтовщиках еще более усилились, и Корф усердно наблюдал за их выполнением, при этом сохраняя исключительные права официального тайного историографа.
Когда другой исследователь – Висковатов, писавший историю Измайловского полка, – хотел ввести в свой труд некоторые подробности (конечно же благонамеренные) о 14 декабря, Корф наложил вето: «Многое сказать в ней [книге] едва ли можно, а сказать только кое-что, выборочно, неудобно»[42].
Цензурные холода замедляли в конце концов даже второе издание Корфова труда. Было собрано уже немало нового, но требовался очередной всплеск интереса высших особ к этим сюжетам.
Только в конце зимы 1853 года наследник сказал автору о необходимости нового издания: очевидно, была потребность утвердить выгодную для Романовых версию в умах узкого, но влиятельного круга читателей.
18 марта 1853 года Корф представил текст, но опять события мешают – Крымская война.
Лишь в феврале 1854 года вышло второе секретное издание (Огарев позже смеялся над терминологией Корфа: «Как будто можно назвать изданием то, что не издано для публики! Что держится в секрете, не есть издание… Что это – неуважение к публике или непонимание слов?»[43]).
Сочинение 1854 года имело 290 страниц (против 168 в 1848 году) и называлось «Четырнадцатое декабря 1825 года»[44].
К концу «тридцатилетнего молчания» материалы о секретных событиях, как и прежде, накапливались втайне, в недрах противостоящих общественных партий. Ссыльные декабристы и носители передовых идей середины века не знали о труде Корфа; Корф не знал и вряд ли хотел знать о тайных попытках ссыльных и осужденных составить свою историю событий.
Однако пройдет немного времени, и борьба вокруг «памяти кровавой» выйдет наружу и сделается важным элементом общественного подъема, начавшегося после смерти первого врага декабристов.