Глава первая

Новое здание на дворе князя Пожарского, что уже подвели под крышу, было самым обыкновенным для Москвы – жилые помещения в три яруса, почти все на глухих подклетах, два крытых крыльца, двое сеней, вдоль одной стены – гульбище в четыре сажени, вдоль другой – гульбище в пять сажен, в те гульбища выходят окошки горниц, будущих крестовой и столовой палат, повалуша в четыре яруса, верхний вполне мог бы служить сторожевой башней. Из маленьких окошек была видна вся Лубянка, а ежели смотреть вдаль, на все четыре стороны, то и кремлевские башни, и чуть ли не вся стена Белого города с недавно возведенными каменными башнями. До Смуты такое было бы невозможно, а теперь, когда сгорели великолепные высокие терема, а на пожарищах возводят не столь роскошные жилища, взгляд летел вдаль беспрепятственно. Под самим зданием же был уцелевший после пожара каменный погреб, и его расширили. Предполагалось, что летом в этот дом на время переберется княгиня с дочками и всеми комнатными женками и девками, а нынешнее жилище, чудом уцелевшее в пору пожаров, будут чинить и достраивать нужные в хозяйстве помещения. Одно уже есть – крестовая палата, а задуман великолепный высокий терем.

Чекмай вовремя нанял печников, и они работали одновременно с плотниками. В одной из комнат поселились столяры – трудились над резными наличниками и балясинками для крылец и для гульбища. В другой комнате, где уже стояла печь, а в окна были вставлены слюдяные оконницы, работники поставили козлы, на них положили доски – получился стол, а скамейки и скатерти принесли из старого дома. Печь оказалась удачная, когда первые два раза ее протопили – никто не угорел. Перед приходом гостей ее протопили в третий раз.

Чекмай прошелся по дому, поздоровался со знакомыми ему столярами. Их старший, Ждан Клементьев, встал и пошел навстречу, всем видом показывая – видит в Чекмае истинного хозяина княжьего двора.

– Все для главного крыльца у нас уже готово, дело за плотниками, – сказал он. – Работа, сам видишь, отменная. Я взял на пробу Петрушку Кутуза – Кутуз, встань, покажись! Балясины его дела и в царский терем не стыдно поставить.

– Откуда ты такой взялся? – спросил Чекмай столяра. – Отчего раньше Ждан Иванович тебя не приводил?

Кутуз, сутуловатый и угрюмый молодец лет тридцати пяти, вид имел такой, словно его в муке вываляли: лицом бледен, руки – белые, как у боярышни, волосы и борода – того сероватого льняного цвета, что бабы и девки стараются как-то поправить, полоща косы в отваре ромашки.

– Я из Владимира. Овдовел, дети померли в младенчестве, родни там почитай что нет. Решил попытать счастья в Москве.

– Правильно сделал.

Потом Чекмай поглядел, как печники выкладывают печь изразцами – на рудо-желтом поле причудливые птицы с бирюзовым и белым оперением. Он остался доволен – все делалось опрятно.

Убедившись, что в новом доме никто не бездельничает, Чекмай пошел искать истопников и нашел их в княжьих палатах – они тащили в опочивальни княгини и младших княжон охапки дров.

Конец апреля – опасная пора, днем уже тепло, ребятишки носятся без шапок, в одних рубашонках, а ночью так может приморозить, что утром протаявшие почти до земли колеи на улицах, по которым катятся сани, становятся ледяными. Дом, где собрался Чекмай принимать гостей, был совсем новый, дерево еще не просохло, и Чекмай велел истопнику Поздею не жалеть дров.

Поскольку и пост, и Пасха, и Светлая Седмица миновали, на княжьей поварне опять готовили простую и сытную пищу – и мясное, и рыбное. Но Чекмай сговорился с поварами, и ему накрыли в новом доме хороший стол. Также вовремя приносили с поварни горячее: сперва пироги, затем жаркое – мяса и рыбу, затем ушное – похлебку грибную и калью из стерляди. Заедки были припасены заранее и лежали на двух блюдах: сладкие пирожки, орехи, лаваши, пастила, медовые соты, вареные в меду яблоки, винные ягоды. Там же стояли кувшины с узварами.

Гости были – давние друзья, иконописец Глеб с женой Ульянушкой и тремя сыновьями, резчик по дереву Митя с женой Настасьей и сыном Олешей. Старшему из парнишек было восемь лет, младшему – четыре года, их отправили играть в светлицу, которая до поры пустовала. Парнишкам дали пряников и велели играть тихо.

Пора молодости для Глеба и Мити миновала – обоим уж за сорок, в кудрявых Митиных волосах мелькает седина, а у Глеба она куда гуще; лица у обоих тоже изменились, Глебово – стало суше, Митино – отвердело.

Ульянушка же к тридцати трем годам дивно похорошела. Родив троих, нажив малость дородства, красиво округлившись, она обрела повадку уверенной в мужниной любви и довольной своим существованием замужней женщины. Что до Настасьи – она жила с Митей, сумев полюбить мужа настолько, насколько вообще была способна привязаться к человеку, а этого качества Господь ей уделил немного. Всю свою любовь она отдала младшему сыночку.

Собираясь в гости, женщины принарядились – надели праздничные кики, расшитые мелким жемчугом, рубахи из тонкого полотна с жемчужными зарукавьями, сарафаны, на которые спереди была нашита полоса золотного шитья, пестрые душегреи. Они могли это себе позволить. Глеб любил наряжать жену, а Митя просто отдавал Настасье жалованье и не обращал внимания на ее однорядки и сарафаны.

Разговор за столом был самый мирный – о свадьбах.

Дочки Настасьи от покойного мужа Михайлы Деревнина, Дарьюшка и Аксиньюшка, уже вошли в самую пору – а нет хуже, как передержать созревшую для замужества девку в доме. Свахи уже предлагали хороших женихов. Митя всех их переписал, чтобы посовещаться с Чекмаем.

– Не так много на Москве подходящих молодцов, – говорила Настасья. – Как при ляхах народ разбежался во все стороны, так по сей день не сбежался обратно. Мне бабы говорят: бери, что есть, не то и таких разберут.

Чекмай внимательно изучал список.

– Вот, – сказал он. – Артемий Савельев. Я его отца и дядьку знаю. Он сейчас в Разбойном приказе только начинает службу, да они позаботятся. Да и я, коли дело сладится, замолвлю словечко. Знакомцев там имею…

– Да, свой приказный в семье нужен, – заметил Глеб. – Всякое бывает, а время – неспокойное. А знакомцы кто?

– Тут у нас такое… – загадочно произнес Чекмай.

Князь, приехав из Кремля, послал за ним, повел в крестовую, и был меж ними военный совет.

– Отказать государю и патриарху я никак не мог, – говорил Дмитрий Михайлович. – Так что буду принимать дела. А дела – сам понимаешь, какие. Там покойников накопилось – на большое кладбище станет…

– Тати, воры и налетчики – не дураки, чай, – отвечал Чекмай. – Они живо пронюхают, что ты взял под свою руку Разбойный приказ.

– Я чай, уже пронюхали.

– Коли кто еще не знает – так вскоре узнают, как ты с Сальковым справился…

– Мы справились, – напомнил князь. – Ты же тогда при мне был и в поиск молодцов водил. Так вот, я тебя в приказ явно не возьму. Ты не должен быть на виду. Твое дело сейчас – безопасность княгини и деток. Устрой так, чтобы их денно и нощно охраняли.

– Велишь раздать истопникам оружие?

Истопники были в хоромах – свои люди, проверенные и испытанные, имели доступ во все помещения, и в опочивальню княгини также.

– Раздай. Купчишек на двор пускать лишь ведомых.

Княгиня Прасковья Варфоломеевна сама по лавкам Торга не ездила – коли в чем была нужда, ей купцы с приказчиками сами привозили.

– Так.

– Новых работников пока не нанимать.

– Так.

– Я тем временем начну разбираться в делах Разбойного приказа и разгонять дармоедов. Сдается, и не только дармоедов.

Чекмай знал – когда у князя так сдвигаются брови, принято решение действовать по его особым, княжьим законам, и тут хоть многие тысячи ему обещай – с пути не свернет.

– А потом как? – спросил Чекмай.

– А потом – как всегда. О чем мы сговариваемся и что затеваем – никому знать не положено. Те, что будут крутиться у Разбойного приказа, вынюхивать да домыслы строить, тебя там не увидят.

– Все знают, что я тебе служу. Коли я там ни разу не появлюсь…

– Уразумел. Иногда станешь приходить.

– Так.

– Когда Гаврила вернется – опять будет при тебе.

– Если вернется… – тихо сказал Чекмай.

– Если не вернется – значит, плохо ты его воспитал.

Князь рассказал о погибших стольниках Балашовых.

– Дурой нужно быть, чтобы парнишек в такое время в подмосковную отправлять. Им казалось, будто саблю в руку возьмешь – и она сама во все стороны разить примется, – князь вздохнул.

– Восемнадцать – это уж не парнишка.

– Кто в Смуту рос и мужал – тот и в пятнадцать почти что взрослый. А эти – в Кремле росли, живого казака, ляха и литвина, может, в глаза не видывали. Так что беремся за дело – будем разгребать Авгиевы конюшни.

Чекмай тихо засмеялся.

Мало кто на Москве знал, что сие речение означает. А князь и Чекмай – знали, поскольку монах, учивший их грамоте, был человеком книжным и немало таких историй вычитал и своими словами пересказывал.

Потом они из крестовой палаты пошли в покои княгини и деток – князь сделал жене краткое внушение, призывая к величайшей осторожности, а Чекмай исследовал, какие окошки куда глядят да нет ли чего подозрительного в чуланах, вроде окошка, заставленного старой рухлядью. Так он дошел до княжьей опочивальни и, подойдя к стене, погладил ножны длинной, в полтора аршина, сабли, что крепилась к персидскому ковру.

Это была знатная сабля, рукоять обложена чеканным позолоченным серебром, украшена бирюзой, в головке рукояти – немалой величины смарагд, на крестовине – пластина яшмы с бирюзовыми вставками. И деревянные ножны также обложены золоченым серебром, по которому мелкий цветочный узор и камешки бирюзы. Устье и наконечник ножен, а также охватывающие их обоймицы – сказочно хороши, обложены яшмой, по которой – тонкая золотая насечка, мелкие красные яхонты и смарагды в золотых гнездах. Отменно потрудились золотых дел мастера и немало, видать, отдали за саблю московские жители – оружие они преподнесли князю в знак благодарности за освобождение. Саблю эту князь очень ценил и берег, прицеплял к поясу редко, да и не биться же такой в бою. Боя она и не знавала.

Для боя было другое оружие – лучшие турецкие, персидские, черкасские клинки. А эта сабля – память, которая останется детям, внукам и правнукам. Это – честь.

Чекмай, глядя на нее, обычно вспоминал былое и улыбался.

И вот он уже третий день исполнял княжье поручение. Понимая, что настоящие заботы – еще впереди, он позвал друзей на угощение – как знать, когда еще будет для того время и возможность.

Глеб ничего не сказал, лишь кивнул, и Чекмай понял – он догадался. И то – новости по Кремлю разлетаются быстро…

Из светлицы, куда отправили ребятишек, донеслись вопли. Настасья и Ульянушка поспешили туда – разбираться. За ними пошел Митя. Олешенька был поздним и единственным ребенком, других детей у Мити, статочно, уже не будет, а в этом кудрявом, как отец, ангелочке – вся его жизнь.

Глеб и Чекмай молчали. Глеб, после сладких пряженых пирожков, шарил ложкой в почти опустевшей миске с солеными рыжиками. Чекмай смотрел на соленые огурцы, как будто решая – есть или не есть?

Но на самом деле это был беззвучный разговор.

– Я был бы с тобой, – говорил Глеб, – да вот только Ульянушка и дети… Мне детей подымать…

– А то я не разумею, – даже не взглядом, а молчанием своим отвечал Чекмай. – Не мучайся, не трави душу. Это в Смуту на войну шли все. А сейчас – тот, по кому плакать не станут ни жена, ни дети.

Пожалуй, если бы Чекмай смолоду завел жену и детишек, семейная жизнь стала бы для него привычной. Но потом – потом он все более понимал, что не для него это.

Спустились Ульянушка и Настасья, Митя пришел чуть позже – развлекал детишек скороговорками.

– Подрались из-за дурости, кто-то кому-то подножку подставил, – сказала мужу Ульянушка. – Дело житейское. Мишенька на косяк налетел, шишка у него на лбу.

– Если сейчас будут синяков и шишек бояться, что из них вырастет? – спросил Чекмай. – А шишка заживет! Снегу ком нажми и к ней приложи.

Ульянушка и Настасья стали наперебой рассказывать о своем опыте лечения парнишек, которые куда только не залезали и откуда только не падали. Чекмай усмехался – он чуточку завидовал Глебу, но не показывал этого. А тут и Митя спустился.

– Четверть четверика гороха без червоточинки, – сказал он. – И бредут бобры в сыры боры, бобры храбры, до бобрят добры. Авось хоть немного в светлице будет тихо.

В сени с крыльца вошел человек и распахнул дверь в горницу.

– Мир дому сему, – негромко сказал статный русоволосый молодец в простом тулупчике, но с богатым меховым колпаком в руке.

Тулупчик распахнулся, под ним был туго перепоясанный синий кафтан, а на поясе – длинный нож немецкого дела, с костяной рукоятью, в занятных ножнах – эти ножны имели на себе еще кармашек для другого клинка, вершков трех в длину.

– Гаврила! – воскликнул Чекмай. – Слава те Господи! Вернулся! Ну, что, как?

– Помер дед. Я его в живых не застал.

– Господи Иисусе, царствие небесное… – зашептали, крестясь, женщины.

– Никто не вечен, а Ивану Андреевичу, поди, уже восьмой десяток шел, – сказал Глеб. – Но у него там, в Вологде, семья была, жена и сынок. Где они?

– Я их там оставлять не стал, с собой привез. Сейчас они у вас, дядька Митрий, отдыхают с дороги. А мне сказали, что ты с матушкой и с Олешей пошел к дядьке Чекмаю, ну так я – сюда…

Старшие дочки Настасьи приходились дедову младшему сыну Никите, как это ни забавно, племянницами, а Гаврила – племянником. Они были детьми дедова покойного сына Михайлы. И Гаврила именно туда должен был привезти отрока Никиту с его матушкой Авдотьей. По крайней мере, он так полагал. У Настасьи, впрочем, было иное мнение.

– Царствие небесное, – молвила Настасья. – Грех чего дурного сказать, свекор он был хороший, добрый. Садись сюда, сынок, соскучилась я по тебе. Обниму хоть… Сколько не виделись!

Гаврила стал рассказывать, как доехал до Вологды, как исполнил поручения и отдал в воеводской избе грамоты из Земского и Стрелецкого приказов, как не сразу нашел дедово жилище, какой спор вышел с его вдовой.

Авдотья не хотела уезжать из Вологды. Не то чтобы ей было там хорошо, а просто – не хотела. Там жили две ее замужние дочки, Аннушка и Василиса, с мужьями и детьми. Гаврила стал объяснять: Никите, сыну покойного деда, стало быть, Гаврилиному родному дядюшке, лучше жить на Москве, где он сможет учиться и готовиться к службе. А что за учеба и что за служба в Вологде?

Авдотья возражала: в Вологде спокойнее, чем в Москве, и казачьи отряды под городские стены не подступают. Гаврила напомнил: пока ополчение шло освобождать Москву, Вологду легко взяли польские и литовские люди, с ними – бунташные казаки. Как они подошли к городу незамеченными – непонятно; стрельцы в тот день пили, гуляли и всячески веселились, воеводы не отставали, караул у ворот был мал и неопытен. Три дня грабили Вологду, многих жителей убили, церкви разорили, на прощание город подожгли. Старый Деревнин нюхом чуял – быть беде. Он вовремя увел своих, жену с младенцем, дочек с новобрачными мужьями, в леса за Дюдиковой пустынью. Авдотья это помнила, но в Москву не желала.

Лаялись, лаялись, наконец вмешалась Аннушка, припомнила матушке какие-то загадочные былые грехи. Дальше уже спорили мать с дочерью, а Гавриле слушать это надоело, и он пошел прочь – погулять по Вологде. Было ему что вспомнить – несколько месяцев там прожил в пору Смуты, когда дед, ожидая больших неприятностей от поляков, увез в Вологду с помощью приятеля-купца свое семейство – жену с дочками и вдовую невестку с внуком и внучками.

На помощь Аннушке пришла Василиса, общими усилиями они мать уломали и помогли ей собраться в дорогу. Еще какое-то время ждали обоза на Владимир. Потом во Владимире ждали обоза на Москву. Бог миловал – добрались благополучно.

– Душа моя, пора и честь знать, – сказал жене Глеб.

– Да и нам, – добавил, обращаясь к Настасье, Митя. – Ты, Гаврюша, тут ведь останешься? А то – приходи к ужину!

Женщины отправились наверх, за детьми, и задержались на лестнице.

– До чего ж глуп мужеский пол, – прошептала Настасья. – Как дети малые, до десяти сосчитать не умеют.

– Нишкни, – одернула ее Ульянушка. – Кому какое дело?

– А такое – отчего мне теперь заботиться о невесть чьем сыне? Как по пальцам месяцы сочтешь – так и выходит, что Никита – не от покойного свекра. А им и невдомек!

– Коли твой покойный свекор его крестить, как родного, велел, стало быть – так ему надо. Не станешь ведь теперь с покойником спорить.

– Так как же быть?

Ульянушка вздохнула. Она все прекрасно понимала, считать умела, Авдотью не одобряла. Но и обсуждать с Настасьей Авдотьины грехи не желала.

Одно было женщинам ясно: впутывать в это дело мужчин нельзя. Раз уж Гаврила привез Авдотью – придется держать языки за зубами. Иначе – непонятно, куда же ее с сыном девать. Не то чтобы Глеб и Митя были такими уж несокрушимыми праведниками… Но святость супружеского союза они понимали по-мужски, без снисхождения к оступившейся женщине.

Потом всех ребятишек одели и повели домой. За неубранным столом остались Чекмай и Гаврила.

– Жаль деда, – сказал Гаврила. – Годы, конечно, и хворобы…

– Не всякий до того дня доживет, чтобы внука увидеть взрослым молодцом.

– Так ведь не увидел…

– Он все про тебя знал. И ты ему весточки передавал, и я – при случае. Думаю, он за тебя радовался.

– Он всегда хотел, чтобы я в приказе служил, а не князю. Хотел – в Земский меня определить, где сам чуть не сорок лет прослужил.

– Поменее. Ну, приказ у нас с тобой будет… когда с одним дельцем справимся…

Чекмай рассказал Гавриле новость.

– Доедай пироги, – велел он воспитаннику. – Ночевать оставайся тут. Я велю мыльню истопить, дров не жалея. Столько всяких обрезков и обрубков – на полгода все печи топить станет.

– Мыльня с дороги – это славно!

Чекмай вышел на крыльцо, окликнул пробегавшего Климку, велел позвать к себе старого истопника Федота, по прозванию Корноух – в Смуту ему пол-уха польская сабля снесла. Потом он потолковал с Гаврилой про положение дел в Вологде, принял у него письма от вологодских знакомцев и снова вышел на крыльцо – спросить дворовых, не вернулся ли князь из приказа. Оказалось – нет, не вернулся.

Разговор с ним состоялся уже на следующее утро.

Каждый раз, приходя к князю, Чекмай беззвучно молился Богу: хоть бы был в духе. С Дмитрием Михайловичем случалось – накатывала на него угрюмая мрачность, а отчего – поди догадайся. То ли старые раны ноют, то ли голова разболелась – а она тоже в Смуту получила изрядную рану, то ли снова привязалась хворь, которую лекари именуют «черным недугом»: вроде бы тело не страждет, а душа погружается в какие-то беспросветные пучины. Такое за князем водилось издавна.

Однако на сей раз он был довольно бодр и даже весел – насколько вообще был способен к веселью.

– Вот с чего следует начать, – сказал Дмитрий Михайлович. – С литвинов. Литвины пришли на Москву с ляхами, было их тут немало, а когда мы Москву очистили, не все из них в свое княжество литовское убрались. Я про то как-то еще в Смуту с патриархом беседовал. И он прямо говорил – ляхов было мало, те полтысячи, которых в Москве перебили, когда порешили Расстригу, приехали его свадьбу праздновать. А против нас воевали казаки, с толку сбитые, да литвины.

– Одного такого я, помнится, сам для тебя изловил. Он служил в войске Сапеги. Помнишь, когда мы на две недели уходили языков надежных брать? Его так и звали – Пронко Литвин. Потом мы его в обозе, кажись, за собой возили.

– Помню! А многие после всей суматохи остались тут и, статочно, объединились с бунташными казаками – с теми, что на государя двенадцать лет назад охотились. Сейчас те казаки, что уцелели, сбились в шайки, как-то договорились с нашими налетчиками. Я смотрел кое-какие сказки, какие отобраны у свидетелей и у пойманных злодеев. И, сдается, эти сукины дети просто-напросто поделили меж собой московские окрестности. Я взял домой немногие столбцы Разбойного приказа со сказками, остальные доставят, мне обещали еще принести столбцы из Земского приказа, и мы с тобой сегодня будем их читать и сверять.

– Как прикажешь, – буркнул Чекмай.

Сверка приказных столбцов – дело муторное, утомительное, требующее хорошей памяти. Имен и прозвищ там скопилось – со времени царя Ивана…

– Вот так и прикажу. Будем искать литвинские имена. Одно я уже знаю – Янушко, что родом из Пропойска. Да не смейся – доподлинно есть такой город. Понимаешь, литвину легче говорить по-нашему, чем ляху, ежели наловчится – его от здешнего посадского человека не отличишь. К тому же, литвин, скорее всего, православный, крестится по-нашему. А он же, подлец, тут постарается укорениться, может, женится на вдове, вдов тогда осталось много. Ты видел письма самозванца? – спросил князь.

– Видел.

– Помнишь, что там было? Что он-де пришел к Москве с литовскими людьми. Мы тогда не поняли – для нас что лях, что литвин, все едино было. Враг! А вот теперь оно и вылезло на свет Божий.

– Что ж они домой не ушли? – спросил Чекмай.

– А кто их знает… Иной, может, не мог – раны залечивал… Иной – пошел воевать, потому что дома у него уж земля под ногами горела… Мало ли сомнительного народа прибежало к нам в Ополчение? Там могли надежно спрятаться…

– А иной – чересчур хорошо поладил с казаками…

В дверь поскребся Ивашка, парнишка лет двенадцати, служивший на побегушках и постоянно ожидавший в сенях приказаний.

– Заходи! – велел князь. – Что там?

– К твоей милости человек с коробом! Сказался из Земского приказа.

Когда гость вошел, Чекмай рассмеялся:

– Да это не человек с коробом, а короб с человеком!

– От судьи Урусова тебе, княже, столбцы, – и гость, спустив с плеч на пол лубяное вместилище невероятной величины, поклонился в пояс. – Все туда, понятно, не влезли, я потом еще принесу.

– Чекмай, дай ему за труды деньгу, – велел князь.

Чекмай взял с аналоя, за которым князь частенько стоя писал письма, листок дешевой рыхлой бумаги, завернул две «чешуйки», каждая – в полушку, и вручил гонцу. Иначе нельзя – без бумажки только нищим на паперти подают. Тот поблагодарил и помог выложить свернутые в трубочку столбцы на широкую скамью.

– Вот бы кто сейчас пригодился, так это подьячий Деревнин, – глядя на гору столбцов чуть не в полтора аршина высотой, сказал Чекмай. – Он бы в этих залежах живо разобрался.

– А где он? – полюбопытствовал князь.

– Помер в Вологде. А его жену с сыном Гаврила в Москву привез.

– Деревнина помню. Так ведь сын – поди, уже зрелый муж?

– Кабы Михайла Деревнин остался жив, то и был бы зрелым мужем. А Никита у Ивана Андреевича младшенький, во внуки годится. Гаврила его привез, чтобы тут к службе готовить. Двенадцать лет отроку – пора.

– Пора… – князь вздохнул. – Ну что, брат, беремся за дело?

– Может, позвать кого на помощь? Из Разбойного приказа? – осторожно спросил Чекмай. Ему сильно не нравилась гора столбцов.

– Нет. Как полагаешь, отчего по сей день Разбойный приказ никак не мог с воровскими шайками справиться? Войны наше царство не ведет, ратные люди есть…

– Понял.

– Вот то-то же. В Земском приказе не знают, на что мне столбцы потребовались. И никто не должен знать. Мне придется не только налетчиков, но и измену истреблять.

Князь взял верхний столбец, развернул – получилось поболее аршина.

– Хорошо хоть почерк внятный…

В дверь опять поскребся Ивашка.

– К твоей милости человек с коробом! Сказался – из Разбойного приказа!

Этот короб был ничуть не меньше первого.

– Выписывай имена, похожие на литвинские, из Земского приказа, а я – из Разбойного. Должен же я знать, что делалось вокруг Москвы, пока я хозяйничал в Новгороде, – приказал князь. – Будем сличать – непременно одни и те же имена по делам обоих приказов проходят.

– Может, Гаврилу позвать? – жалобно предложил Чекмай. – Он – верный, и языком мести не станет. Он после дороги да после мыльни у меня в комнате отсыпается.

– Ладно, зови Гаврилу!

Загрузка...