Я захожу на игровую площадку, и Мозес Хант кричит мне:
– Эй, а вот и толстомясая! Как дела, жирдяйка?
– Сам жирдяй, – отвечаю я, хотя он вовсе и не такой, но я ведь тоже не толстая.
Он искоса смотрит на столпившихся вокруг него мальчишек, которые все время ходят за ним по пятам и повторяют все его проделки, даже когда он пукает или выкрикивает ругательные слова, которым его научили старшие братья. Он снова переводит взгляд на меня и собирается что-то сказать. И я знаю, что бы он там ни выдал, мне не хочется это выслушивать, поскольку никто не может сказать ничего хорошего ртом, который, похоже, только что проглотил лимон с косточками и кожурой.
Он раскрывает свой надутый и перекошенный от лимона рот и произносит:
– Тебя никто никогда не полюбит. Потому что ты жирная.
Я смотрю на ноги и на живот. Развожу в стороны руки. Если я жирная, то это для меня новость. Возможно, пышечка. Немного пухленькая. Но я ведь всегда была такой. Я пристально гляжу на Мозеса и на других мальчишек и девчонок у качелей. Насколько мне известно, я не выгляжу намного полнее любого из них.
– А по-моему, нет.
– Ну, значит, ты не только жирная, а еще и тупая. – Мальчишки просто падают от смеха. Лицо Мозеса стремительно приближается ко мне, как кулак, и он раскрывает рот так широко, что, похоже, там смогли бы угнездиться все голуби Амоса. – Мотай домой, толстомясая. Солнце не светит, когда ты выходишь… – Он распевает это на мотив колыбельной песенки. – Ты такая здоровенная, что луну заслоняешь. Мотай домой, толстомясая, домой, к себе в комнату…
«Сам тупой», – думаю я. И шагаю мимо него. Я направляюсь к качелям, где вижу Бейли Бишоп и других девчонок. Мозес оказывается прямо передо мной.
– Мотай домой, толстомясая…
Я делаю шаг в другую сторону, но он снова преграждает мне дорогу. Теперь я двигаюсь в сторону лесенок для лазания и качания, где могу спокойно посидеть. Но он снова встревает:
– Я не пущу тебя туда. А вдруг ты их сломаешь.
– Не сломаю. Я уже лазала по ним.
– А вдруг сломаешь. Твоя туша уже, наверное, расшатала фундамент. А в следующий раз, когда ты туда залезешь, все просто рухнет, чтоб я сдох. Может, вместе с площадкой. Наверное, ты тут все расшатываешь, пока стоишь. И наверняка мамашу свою придушила, когда села на нее.
Мальчишки продолжают умирать со смеху. Один из них катится по земле, хохоча во все горло.
Ростом я ниже Мозеса, но пристально смотрю в его темные, бездушные глаза. И все, что мне приходит на ум, это – впервые в жизни я узнаю́, что значит, когда меня ненавидят. Я вижу ненависть, словно она выпирает у него из зрачков.
Остаток перемены я стою, прислонившись к стене на краю площадки, и гадаю, что же я такого сделала Мозесу Ханту, что он меня возненавидел, и понимаю: что бы там ни было, возврата назад не случится. Мое нутро твердит мне: «Ты никогда ему не понравишься, что бы ты ни сделала, как бы ни похудела, как бы ни старалась относиться к нему по-хорошему». Это жуткое чувство. Ощущение, как что-то навсегда меняется. Будто приближаешься к углу улицы, заходишь за него, а лежащая впереди улица темна и безлюдна или же кишит дикими псами, но назад пути нет, только вперед, прямо в центр стаи.
Я слышу визг, и моя подруга Бейли Бишоп на лету прыгает с качелей, ногами стремясь к земле, возносясь к небу волосами, ярко-золотистыми, как восход солнца.
Я машу ей, но она меня не видит. Неужели она не замечает, что меня нет рядом? Я снова машу рукой, но она слишком поглощена бегом. Я думаю: «Будь я Бейли Бишоп, я бы тоже бегала». У нее такие длинные ноги, как столбы. «Будь я на месте Бейли Бишоп, тоже не высматривала бы, куда же делась подруга. Я бы просто бежала, бежала и бежала».