Как, когда же я обо всем об этом узнал? Нет, не помню, не могу сказать. Просто знал и всё. Наверное, еще в детстве мама таинственно, шепотом рассказывала перед сном. Только она и я. Поэтому как само собой разумеющееся. И я молчок. Дело семейное. А может, и правда приснилось во сне? Никогда не знаешь наверняка. Оно и к лучшему. По крайней мере, известных случаях. Вот и всё.
Да ведь и вокруг – за каждой дверью, в каждой семье свои тайны. Чего только на свете не бывает! То и дело слышишь: с кем-то случилось что-то в этом духе, чудесное, непонятное. То и дело вполголоса люди передают из уст в уста: «Вы мне, конечно, не поверите!» – «Я бы и не поверил, если бы у нас не произошло то же самое…» С другом или родственником. Детьми или женой. В каждой семье ждут, что у них родится Спаситель. Так что, конечно, кроме нас, бесчисленное множество других матерей, отцов-отчимов, добрых родственников, как бы их не звали… Против некоторых явных знаков и знамений не поспоришь. Каждый, по-своему, прав. Вот, повсюду только и слышится: «Он здесь!», «Он там!» И уже совершенно невозможно отличить правду от вымысла, к тому же, подкрепленного множеством повседневных чудес, даже виденных собственными глазами.
Жаль, я никогда не видел отца. Иногда я ужасно скучаю по нему. Только мама знает, как всё началось. Когда я спрашиваю об этом, она лишь непонятно вздыхает и… молчит. Как будто это только ее воспоминание. Но, вот, кажется, она улыбается, едва заметно. Счастливо. Ее глаза, лицо, вся она – освещается радостью. Так и есть. Это передается и мне. Я чувствую, как от радости по коже бегут мурашки.
Это главная, самая удивительная тайна моей жизни. Впрочем, иногда кажется, что тут нет никакой тайны. Всё просто. И я всю жизнь об этом знал.
Вот удивительно, архангел явился маминой двоюродной сестре раньше, чем маме. От него сестра узнала о своей будущей беременности. Как и о том, что родит замечательного ребенка. Предтечу или предвестника. Под великим секретом. А как же иначе. Ведь сестра супруга пожилого священника, и сама уж не молодая. До последнего времени супруги так хотели ребенка, так старались – неутомимо, страстно, словно молодожены. И вот ей удалось зачать. Почти как библейской Саре. Сначала оба никак не могли поверить. За свое неверие супруг вдруг лишился языка. Дар речи вернулся лишь через некоторое время, когда ребенок родился и был наречен. А мама сразу поверила всему, что рассказала сестра. Точно так же без колебаний поверила, когда к ней самой явился архангел. Даже от крошечного изъяна или нечистоты душа теряет совершенство. Так что каждый и судит об истинности того или иного случая по себе.
Мама была совсем юной девушкой, когда вышла замуж, тоже за пожилого. И ей явился архангел и сказал, что вот, она зачнет ребенка. От Духа Святого. Так и случилось. То есть через короткое время мама почувствовала, что беременна.
А однажды пошла к сестре и едва переступила порог, как сестра изумленно воскликнула:
– Ах, ребеночек у меня в животике играет и ворочается от радости! Не иначе, как сама Матерь Божья пожаловала ко мне!
И сестры принялись шептаться, какие чудесные у них народятся детки, какими удивительными людьми вырастут.
Кое-кто, конечно, усомнится и решит, что причина всему женское умиление, сестринская солидарность в житейских делах. Но каково приходилось маме? Могла, наверное, объясниться с супругом, бесхитростно, прямо. Но предпочла, страдать и какое-то время отмалчиваться. Тоже вполне по-женски. Чтобы муж почувствовал. Такое глубокое, почти обиженное молчание действует на мужчину безотказно. В результате он и правда начинает что-то «чувствовать» – что виноват, хотя даже не понимает, в чем. Пожилой плотник – более смирного, простодушного человека не сыскать. Что чувствовал он? Супружеская неверность есть страшный грех, преступление, за которое побивают камнями. Сначала, боясь, что это может открыться, он хотел тайно вывести молодую жену, где ее никто не знает: пусть живет себе одна. Но потом и ему явился архангел, по его же приказанию он оставил маму в своем доме. И даже до моего рождения не делил с ней супружеского ложа, потому что всем сердцем верил, что ребенок от Духа Святого.
Конечно, всегда и всё идет от женщин. Они знают всё. Подмечают каждую мелочь. Всё хоть сколько-нибудь чудесное или таинственное. Не смыкают глаз. Чего стоят эти их загадочные перешептывания, переглядывания! Передают по секрету одна другой. Потом рассказывают мужьям. Их нет в храме, почти не видно на площади, но в своей семье они главные.
Отчиму и маме все-таки пришлось отправляться в дорогу, переезжать в другое место по закону о всеобщей переписи. Может, это и к лучшему, что никто их там не знал: слишком уж бросалась в глаза разница в возрасте и то, что такая молодая жена, почти девочка, уже успела понести. Но в пути всё складывалось как нельзя благополучно. На одном из постоялых дворов народу было так много, что единственное свободное местечко нашлось только в хлеву. Сгрузив скарб возле яслей и распаковав необходимые вещи, они сразу почувствовали себя как дома – бедный уголок сделался таким уютным, теплым, словно его озарил чудесный свет. Здесь мама и родила меня – и сразу высоко в небе взошла и просияла первая звезда. Местные пастухи просовывали головы в наше окошко, чтобы взглянуть на новорожденного. Потом пожаловали почтенные мудрецы и заморские волхвы, положили к моему изголовью особые, ценные дары. Крошечный самородок золота, как почесть царской особе. Кусочек смирны, по которой можно узнать врачевателя. А еще – немного ладана – знак благочестия и святости. Мама склонилась над своим драгоценным чадом, ее глаза выражали обожание и покой. Волхвы терпеливо ждали, пока я, заинтересовавшись подношениями, переводил взгляд то на одно, то на другое. Вдруг потянулся и, как рассказывают, схватил все дары разом. Волхвы только молча, прочувствованно покачали головами. Исчислив движение звезд и проникнув в тайны древних рукописей, они заранее предвидели результат. Тем не менее, их удивлению и смущению не было предела. За ними по пятам следовали шпионы, посланные правителем, злодеем из злодеев, смертельно напуганным древним пророчеством, которое он надеялся предотвратить, пролив кровь младенца.
Мама улыбнулась. Ничто не предвещало беды. А сколько других матерей, верящих, что именно их дитя и есть Спаситель и встревоженные зловещими слухами, так и не решились спасаться бегством!
Что ж, тогда архангел опять явился отчиму, приказав немедля собираться, сей же час трогаться в путь – всей семьей бежать в далекие египетские земли. Уже там, на чужбине до него дошло известие о резне младенцев в его родном городе. Воздев руки к небу и проливая слезы, отчим воскликнул:
– Подумать только! Что вы на это скажете? – Потом повернулся ко мне. Я сидел на руках у мамы. – Видно, и правда, это чудесное дитя явилось, чтобы спасти мир, раз такое множество невинных младенцев было принесено в жертву пред лицом Господа вместо него! Не иначе, как это и есть сам Господь Бог прошлого, настоящего и будущего человечества! А бедные малютки-мученики будут первыми в рядах небесного воинства, которое грядет со Спасителем во главе, чтобы наконец очистить мир от греха…
Ни разу за всю свою жизни до сего момента, и никогда впоследствии, никто не слышал от старого плотника такой продолжительной и горячей речи.
Мама крепче прижала меня к груди. Всё поняла.
Тихонечко молюсь в крошечной келье. Готовлюсь к исповеди. Здесь так мирно, так спокойно. Не то, что на душе! Обычная исповедь… Но нет, не совсем…
Сегодня день моего рождения, я достиг возраста Христа, а моего наставника и духовника бросили давеча в тюрьму. Увели прямо от алтаря посреди службы. Боже мой, теперь ведь уже известно, что его допросили и расстреляли!
Шепчу молитвы, а голова идет кругом от мыслей, что сейчас в мире делается.
Повсюду страшный голод. Там, за воротами, если кому-то удается достать кусок дурного черного хлеба – он счастливчик. А здесь в монастыре, под крылышком у самого Патриарха, мы едим свежий ситный хлеб, запиваем его афонским кагором. Есть и сахар, и мед с конфетами. Свежее сливочное масло, черная осетровая икра. Причем все в изобилии. Ящиками, коробками, бочками. Одним словом, полная погибель душе. И расплата не за горами.
Ох, я, в некотором роде «разжалован» и посажен сюда в одиночное сидение как бы в наказание. Чтобы у меня было достаточно времени поразмышлять о своей жизни. Здесь никто не запрещает весть записи. Пожалуйста. Но одиночество полное, неукоснительное. Что ж, одному, так одному. Не так уж плохо, в конце концов. Уединение мне всегда по душе. Еще в детстве я предпочитал уединение, а вот в последние годы такой роскоши не было. Зато теперь с радостью ухватился за возможность.
Ах, дни юности-ученья – гимназия, духовная семинария… Как будто вчера было!
Молюсь за упокой души дорогих папочки и маменьки. Папочка был квалифицированным рабочим, через него у меня этот интерес и к науке и к технике. Мамочка просто домохозяйка, верующая до глубины души, через нее у меня тяга к религиозной мистике. Будучи ребенком поздним, я был рощен родителями в великой, необычайной любви и заботе.
По большей части, я предпочитал играть в одиночестве. Еще в школе в высшей степени полюбил читать жития святых угодников. До сердечной боли печалился, узнавая про святых мучеников, и по простоте душевной сильно радовался тому, что всё это дела глубокой старины и античности, и в наше время ничто подобное уже совершенно невозможно. Веселые компании казались мне ужасно скучными. Поэтому одноклассники прозвали меня «монахом».
Однажды в храме ко мне подошел незнакомый, настоящий монах и, дав серебряную монетку, которую преспокойно взял с подноса для церковных пожертвований, велел пойти туда-то и туда-то и купить себе такую-то книгу. Сия книга называлась «Путь духовный в горний Иерусалим». Так случилось, что, придя домой, я запрятал книгу куда-то, и нашел только когда заканчивал школу. Очень кстати. Едва раскрыв, уж не сомневался, какую стезю избрать, духовную или техническую… Поступил в семинарию, затем в Духовную Академию. А тут как раз и нахлынули первые годы большой смуты и разорения.
Ох, теперь-то годы моего учения в Академии вспоминаются, словно время, проведенное в каком-то райском розарии! Там еще оставались многие истинные праведники и аскеты ради веры, старцы прежнего времени, которые давали ученикам не только великие знания, но великое успокоение душе. Никогда не изотрется из моей памяти один такой случай, как раз накануне принятия сана.
Я ужасно измучился разными терзаниями и сомнениями. Впал в великое уныние. Тогда и пришел к монаху-старцу.
– Куда ж деваться от уныния, дорогой батюшка? Что значит сделаться просвещенным разумом, ревностным и праведным служителем Божьим?
– Дитя, – сказал он, – помнишь, как ребенком жил с папочкой и мамочкой? Как хорошо, как славно! Бывало, холодным зимним днем выглянешь из окошка, а на душе словно праздник. Такой удивительный контраст. Пусть на улице мрачно, промозгло, черные деревья покоробились от инея – зато так живописно – как на какой-нибудь знаменитой старой картине.
– Точно так, батюшка! – воскликнул я. – Помню, помню такие утра и такие дни! Но что с того?
– Ну как же, дитя! Как только человеческая душа переустроилась по-Божески, то в ней и самому человеку сразу жить тепло, уютно, чисто, тогда даже собственные страдания, телесные, болезни, кажутся человеку вроде ненастья за окошком – именно живописными, они лишь усиливают восторг перед чудом внутреннего устройства души христианки…
Потом старец поманил меня, чтобы я выглянул в маленькое грязное оконце его кельи, и я увидел такие же живописные, черные ветви дерева, покрытые свежевыпавшим снегом, увидел грязную, хлюпкую дорожку, ведущую Бог весть куда…
Выйдя из Академии и приняв сан, я получил должность преподавателя в захолустной семинарии, а также назначен наместником в чрезвычайно бедный местный монастырёк. До того, надо сказать, бедный, что потом, когда к нам явился комиссар поглядеть, чего бы такое реквизировать из монастырского имущества, то был искренне поражен нищетой и теснотой, в которой живут наши монахи. Сказал, что кельи монастырька не годятся даже для тюрьмы.
– Ну и заведенице! Как тут вообще можно людям жить?
Ему и в голову не могло прийти, что подобный отзыв об условиях жизни в монастыре был лучшей похвалой здешним аскетам.
Как бы то ни было, вскоре монастырь всё ж разграбили, а братья разбежалась кто куда. Многих и поубивали…
Так уж получилось, что наступившее лихолетье и разорение открыли для молодых священников возможности занятия постов, которые оказались вакантными по причине гибели их предыдущих блюстителей. Вскоре меня значительно повысили, дав кафедру не где-нибудь, а в моей дорогой Академии. Кажется, мои лекции пользуются большим успехом. Частенько меня даже прерывают аплодисментами. Это, конечно, уже слишком. Я вынужден строго призывать восторженных нарушителей к порядку и тишине.
Помимо многих трудов как начинающий лектор, я также принялся ревностно и часто служить в храме как священник. А сколько еще народу нужно исповедовать – и простых прихожан, и студентов, и монахов! Это, пожалуй, самое трудное: вникнуть, проследить самые извилистые уголки и закоулки в душах моих духовных чад; не дай Бог, где-то зацепился, свил гнездо враг!..
Кроме того, взялся за перо, начал что-то вроде духовного труда. Решил по примеру угодников подробно записывать мой собственный опыт. А вдруг когда-нибудь удастся постичь великое искусство святости!
К этому моменту учителям совершенно перестали платить жалование. И это еще наименьшее из наихудшего!
Вскоре нашего дорогого архиепископа, старенького, болезненного, арестовали и расстреляли. А вместе с ним и заместителя. Ну а затем, по грехам нашим тяжким, назначили нам нового иерарха.
Новый архиепископ, тоже хоть и весьма преклонных лет, человек необычайно деятельный и непоседливый. Вечно в каких-то переговорах и советах. Налаживании связей с новыми властями, даже и с обновленцами, обзаведении новыми полезными знакомствами. Страшно деятельный, да. Так или иначе, вот и я оказался вовлечен. В числе прочих, подписал проект декларации для совместных консультации с обновленцами. Но, если честно, мне это с самого начала было не по душе. Сейчас тем более. И всё ж подписал. Бог ведает почему. То ли по слабости характера, то ли из послушания начальству. То ли в обуздание собственного своеволия.
Заняв сей высокий пост, архиепископ обнаружил себя крайне властным, совершенно не терпящим никаких возражений человеком. Не нужно быть великим прорицателем, чтобы предположить, какие пертурбации произойдут с таким человеком, причем в самое короткое время: начнет сотрудничать с ГПУ, примкнет к обновленцам, потом вовсе бросит церковное поприще, пренебрежет своим Святым Даром, женится и… наконец помрет.
Наверно, мне казалось, что тут что-то другое, что над всеми этими обстоятельствами нужно еще хорошенько поразмыслить…
Но вот случилось, что один мой воспитанник, очень юный и горячий, вдруг вспылил и принялся прилюдно обличать нового правящего архиепископа. В тот же день меня вызвали к начальству. Архиепископ потребовал немедленного исключения дерзкого юноши. Я наотрез отказался, в результате чего был мгновенно разжалован и посажен под арест в монастырь нести епитимью. Ну, против этого я нисколько не возражал.
Но что-то меня одолевали сомнения. Я собирался посоветоваться о происходящем с некоторыми старцами-монахами из дальних монастырей. С одной стороны, хотел связать свое своеволие и быть покорным, а с другой – боялся, что слепое, бездумное повиновение станет для меня еще более худшей ловушкой, может, даже убийственной для души, и уж из этой ловушки не выпутаться… Кроме того, я ужасно, ужасно печалился, что подписал эти треклятые обновленческие бумаги.
И вот в первом же монастыре, куда я отправился, игумен оказался очень строгим, не принял и отверг мою исповедь, и прогнал в монастырь в Москву. О, каким грешным злодеем я себя почувствовал!
Московский старец исповедал меня и наложил на меня другую епитимью. То есть, как раз за мое «подписантство». Видя, как я горько плачу и каюсь, он немножко смягчился и шепнул мне, что для молодых незрелых сердец это, конечно, бывает – запутаться в окружающей нас лжи. Ведь даже древние праведники и иерархи, блюстители патриаршего престола, уж каким сильными ни были, а и то, случалось, тоже запутывались и падали. Впрочем, по чудесной бесконечной доброте Христовой, целых три раза отрекшийся от него апостол Петр раскаялся и прощен был…
– А ты, слава Тебе Господи, не нагрешил очень много, ― сказал мне старец.
Он также объяснил, что нынешние времена сильно напоминают первохристианские, и в данных обстоятельствах я мог бы даже низложить наместника, поскольку старцы наверняка приняли бы мою сторону, и занять его пост. Что было бы полностью каноническим и законным делом. Я признался, что мне это и в голову не могло прийти. Да и меня на такое бы и решимости не хватило.
В общем, я исповедался, понес заслуженное наказание. А затем направлен на одну из высоких должностей. Да и мое затворничество в монастыре вовсе не являлось обязательным. Я лишь сделался священником без прихода и прихожан. Впрочем, среди священнослужителей всегда есть часть, которые не служат, а принуждены ожидать назначения на приход. Что ж, надеюсь, это ненадолго…
Но вот, дни идут, идут, и поневоле закрадывается огорчительная мысль, что ведь не зря говорят, что нет ничего более постоянного, чем временное…
Будущее мое назначение всё обрастает новыми сложностями и условиями. Ох, уж и не знаю, как побороть уныние! Ведь теперь, говорят, одних влиятельных знакомых мало; выдумали еще какие-то особые собеседования. Давеча был вызван на одно из таких. И вот, как обернулось дело.
Мне велели явиться в приемную одного из высших церковных иерархов. Разговор короткий и поначалу вроде доброжелательный. Мне заметили, что мое поведение в общем и целом похвальное, а назначение лишь вопрос времени.
– Ну, с Богом. А сейчас мне пора, – улыбнулся архиепископ, поднимаясь из кресла. – Вот, – продолжал он, – не соизволите ли вы, батюшка, немного задержаться и поговорить тут с одним человеком?.. – И поспешно удалился.
В кабинет, из какой-то боковой дверки тут же вошел некто и с порога влепил вопрос:
– Вы против Ленина, батюшка?
– Почему? – отвечаю. – Ленин дал нам свет. За это ему спасибо.
– Что ж, это хорошо… Послушайте, если вам дадут это место, намерены ли вы проявлять всяческую лояльность новой власти? В частности, сообщать властям о всякой подрывной и контрреволюционной деятельности? Вы меня понимаете?
– Да. То есть, нет.
– Как это?
– Лояльным буду. Сообщать нет.
– Что ж, понимаю вас. Да будут ваши ответы просты: да-да, нет-нет.
– Верно. Дабы не впасть в искушение.
– Хорошо же. Как хотите, батюшка. Теперь можете идти.
Судя по всему, экзамен я не выдержал. А второго шанса, пожалуй, и не дадут.
Как бы то ни было, хоть частично, но пытаюсь продолжать служение. А именно, мало-помалу собирать и пасти собственное «стадо малое».
Честно сказать, давно уж подумываю, чтобы самому сделаться «старцем». Пусть даже пока и «молодым». В общем, как положено, молиться, вести полностью затворническую жизнь. За исключением, конечно, духовного наставничества и исповедничества – для тех, для кого мое слабое слово последняя соломинка и утешение… Однако, испросив совета у истинных старцев, получил недвусмысленное внушение, что для старчества я действительно слишком уж «зелен».
– Стоит тебе заговорить с какой-нибудь молоденькой духовной дочерью, – сказали мне, – как всё твое «старчество» как ветром сдует. Оглянуться не успеешь, как окажешься в полных дураках!
Что я мог на это ответить? Только согласиться.
О, наконец-то! После стольких месяцев ожидания получаю местечко второго священника, правда, в одном из больших московских храмов.
Увы, служить самому почти не приходится. О чем сильно печалюсь. Несмотря на это, духовных детей у меня прибавляется. Притом значительно.
Оглянуться не успеваю, как незаметно-незаметно, а пролетают целых три года.
Теперь переехал и живу в доме моего друга и благодетеля. Имя ему Антон Антонович. Он совершенно, и довольно давно удалился от общества, ведет исключительно уединенный образ жизни. У него супруга, необычайно спокойная и тихая, второй такой, пожалуй, в мире не сыскать. Он искренне и твердо убежден, что я его личный «спаситель», такая у меня «миссия». Я удержал его от падения в бездонную пропасть. Что ж, может, оно действительно так.
Некоторое время тому назад Антон Антонович, почтенный и весьма успешный антиквар и коллекционер, к тому же превосходно образованный и наделенный многими талантами, ступил на гибельную стезю. А именно, поддался искушению применить свои чудесные дарования на ниве изучения и упражнения в искусстве магии и спиритизма. Увлекся этим зловещим делом со страстью страшной, буквально потерял голову.
Сперва насобирал целую библиотеку редкостных старинных книг по черной магии и волшебству. Затем преуспел в прохождении многих уровней магической науки, вплоть до самых высших. Вплоть до того что начал вступать в сообщения с самим сатаной! А уж мелких бесов, якобы, целиком подчинил своей магической власти. Для сущей потехи, к примеру, заставлял их гоняться по дому за крысами и мышами или с умопомрачительной скоростью и до седьмого пота перебирать мешки с крупой, да еще насвистывать при этом.
А еще взял себе в голову, что во что бы то ни стало должен написать некую великую книгу – практическое руководство по черной магии. И всё, якобы, именем Иисуса Христа. Слава Богу, Господь удержал его от этого последнего падения.
В самый драматический момент Господь сподобил его прийти ко мне на исповедь и рассказать обо всех своих увлечениях и экспериментах. Это была страшная исповедь. Вместе с ним явились бесы и бесенята, нечистые духи всех мастей, черномазые, как мавры, и смрадные, как трупы, которых он приручил и, как ему казалось, подчинил своей воле. Они пришли, я их видел, они с подобострастным видом свидетельствовали, что он действительно имеет над ними власть. Само собой, я не стал их слушать, цыкнул на них, да так, что свечи в церкви погасли, и стекло в окошке треснуло, – и прогнал вон. Они кубарем покатились по дороге, удаляясь, свившись в один зловонный клубок, поднимая серую пыль.
После этого Антон Антонович полностью смирился и в доказательство того, что стал на путь исправления, отдал мне всю свою магическую библиотеку, чтобы я делал с ней всё, что сочту нужным. Я немедленно пересмотрел и перебрал все книги и без колебания пожег самые скверные и вредные.
Когда огонь уже догорал, и я поворошил палкой пепел, вдали послышался сдавленный вой огорченного врага. Нечистый грозил мне издали кулаком и обещал жестоко отмстить за уничтожение его книг. Что ж, спасибо за предупреждение. У меня и так нет ни малейшего сомнения, что он никогда не оставит злых козней, чтобы побольнее мне досадить.
Очень хорошо. Вот уже много месяцев я живу у моего милейшего Антона Антоновича. Кстати, имея возможность близко наблюдать мою уединенную и одинокую личную жизнь, мой друг, кажется, становится одержим новой идеей-фикс: убедить меня жениться. Снова и снова заводит один и тот же разговор: дескать, как славно, как хорошо было бы, если бы я для начала хотя бы согласился на помолвку с какой-нибудь благочестивой молодой женщиной; она была бы мне и помощницей и опорой в моей аскетической жизни.
– Сейчас всё стремительно меняется, дорогой батюшка, – говорит он. – И церковные установления тоже. Умоляю, простить эти мои рассуждения… Мне кажется, вам бы лучше вообще оставить монашеское направление, а ожениться и продолжать свою христианскую миссию в качестве священника и исповедника. Посмотрите на меня и мою жену! Ах, как это славно быть женатым, доложу я вам! А впрочем, вы, конечно, можете оставаться формально и в монашестве, а при этом завести себе гражданскую супругу…
Видя, что он говорит это от чистого сердца и по простоте и щедрости душевной, я улыбаюсь в ответ.
– Да уж куда мне теперь жениться, дорогой друг! Женилка-то моя давным-давно пришла в негодность…
Но, по правде сказать, эта брачная идея постепенно стала овладевать и мной самим. Стал я задумываться, а что если и правда, «хорошо» и «славно»? В хозяйстве, даже в таком крошечном, как мое, без помощницы весьма хлопотно, а тут среди моих прихожанок как раз есть такая женщина. Мария. С первого взгляда на нее, мне действительно подумалось: вот какая женщина, простая, деревенская, уютная, вот бы такую келейницей… Впрочем, тогда я сразу отогнал от себя эту мысль, больше к ней не возвращался.
Однако жизнь и обстановка вокруг с каждым днем всё мрачнела-помрачалась. Уж, кажется, дальше некуда, а еще и еще. Аресты, расстрелы, и опять… Поэтому, переговорив-посоветовавшись с отцами-старцами насчет первой части моих духовных записок, я решаю спрятать их от греха подальше и, по благословению отцов, закапываю рукопись в неком секретном месте. Авось когда-нибудь, когда вновь распогодится и выглянет солнышко, откопаю!
Между тем, я, наконец, получаю от начальства позволение совершать в храме все полные службы. Да еще и продвижение, через ступенечку! Теперь я член высшего церковного совета и должен отчитываться не кому-нибудь, а лично Местоблюстителю.
А на днях приходит ко мне одна из прихожанок, лицо совершенно опухло от слез.
– Батюшка, миленький, – шепчет, трясясь от страха, – на вас доносы, пишут и пишут! Вас расстреляют, непременно расстреляют! – И протягивает мне листочек, куда выписала целый список имен доносчиков, в том числе моих знакомых священников.
Я качаю головой, но не в силах сдержать улыбки. Потом рву страшную бумажку на мелкие кусочки. Потом битый час, или даже больше, приходится еще и успокаивать перепуганную бедняжку.
В Колонном Зале проходит съезд обновленцев. Рассказывают, что стол президиума у них покрыт революционным кумачом. Меня чрезвычайно настоятельно приглашают прийти, но на этот раз я решительно отказываюсь.
Вот уже несколько лет я время от времени поддерживаю отношения с одной сельской юродивой во Христе, по имени Матрена. Отцы-старцы относятся к ней с величайшим благоговением. Лично я с ней ни разу не встречался, а только через одну из моих духовных дочерей, которая, краснея от смущения, рассказала, что однажды Матрена ни с того, ни с сего завела с ней обо мне удивительный разговор.
«Да разве ты не знаешь, глупая, – воскликнула юродивая, – он ведь у вас тоже совсем дурачок! Настоящий юродивый! Только взгляни, в какие он тряпки рядится! А какая у него бороденка! Зато ни один бесенок к нему даже близко не подойдет. Я вот ему скоро нарочно одного пришлю, пусть позабавится. Маленького, серенького, вертихвостого. Пусть поспешит, несет его прямо в сумасшедший дом, а не то те-то спохватятся, пришлют к нему убивцев, да не дурачков, а самых умных и безжалостных!..»
Удивление, да и только! Как будто Матрена мои самые смутные, сокровенные мысли прочла. Точнее, я еще сам даже подумать их не успел, а она уже…
Вот я про себя и решаю: ну что ж, дурачок так дурачок, юродство во имя Христово – вещь диковинная, совершенно необыкновенная, однако, чтобы выжить, вполне сгодится. Значит, сам повеселюсь и людей повеселю. Вон, древние аскеты-праведники либо уходили в дикую пустыню жить, либо замуровывали себя в монастыре. А мне куда пойти, где спасаться? Что делать? Как уберечь душу свою от погубления в этом страшном мире, полном соблазнов и многих искушений? Разве что, правда, броситься в огонь и стать купиной неопалимой?
По моему разумению, это для меня единственная возможность – разыграть форменного идиота. Тогда люди просто станут меня сторониться – кто из чувства брезгливости, кто из стыда и смущения, кто из боязни, что из-за общения со мной на них самих могут подумать, что они такие же идиоты. Очень хорошо. План действий готов. Отлично и умно. Поэтому и говорю себе окончательно: вот способ всецело посвятить себя служению Господу!
Теперь что. Теперь отправляюсь к двум старцам за тайным благословением на принятие юродства в качестве единственного выхода из смертельно опасного положения, в котором оказался. И на этот раз вообще без заминки его получаю. А мудрый совет мне нужен как воздух: ибо так легко наломать дров, на радость врагу, примериваясь к догматическим сальто-мортале. Первый старец решительно сообщает, что отныне, словно надевши военные доспехи, я абсолютно защищен (то есть, моим юродством) от любых человеческих суждений и порицаний. Засим испрашиваю позволения совершать богослужение хотя бы тайно, на дому, и второй старец говорит:
– Это очень даже славно! Это благослови Господь!
Тем более, начав юродство, я никак не лишаюсь ни духовного сана, ни иных Святых Даров.
Затем первый старец подносит большую святую икону, крестит ею меня, а я с благоговением целую святой образ. Все втроем мы становимся на колени и говорим особливый канон. На душе у меня подъем необычайный. Не знаю, что ждет меня впереди, но, кажется, теперь я ко всему готов.
Теперь-то могу действовать как полагается. Что ж, первым делом, для получения соответствующего медицинского диагноза на предмет повреждения моего рассудка, направляюсь прямо к нашему знаменитому психиатру профессору Петру Борисовичу Ганнушкину. К моему удивлению, Петр Борисович с готовностью выносит вердикт о том, что я действительно – никак не могу считаться полностью вменяемым. При этом доверительно сообщает мне на ухо, что это абсолютно соотносится с его радикальной психиатрической доктриной, которая предполагает, что вообще ни один человек не может считаться полностью вменяемым, ввиду отсутствия нормы как таковой, включая даже его самого, профессора Ганнушкина.
– А как насчет партийной элиты? – не удерживаюсь я от вопроса.
– А она что же, разве не из людей состоит? – тонко, почти неуловимо улыбается он.
Оба совершенно друг другом довольные пожимаем друг другу руки, и я покидаю психиатрическую клинику с замечательным сертификатом в кармане.
А на следующий день в последний раз служу в церкви.
– Дорогие мои, – обращаюсь я к прихожанам, – пусть ничто не смутит и не устрашит нас! Прочь отчаяние! Будем выдержанны и терпеливы. Особенно, в те моменты, когда находимся в отношении чего-либо в сомнениях или даже полном непонимании. Даст Бог, когда-нибудь и укрепимся и поймем!.. А еще, дорогие, молитесь обо мне как можно чаще!..
А мысленно еще прибавил: «Молитесь о вашем дурачке!..»
Пришли домой из храма. Дома у меня как всегда важных дел множество. Однако говорю домашним и друзьям:
– Погодите-ка! Сейчас вернусь… – И, выйдя из комнаты, быстро поднимаюсь на мансарду, где последнее время квартирую, и запираюсь от всех на крючок.
А и то, важные дела!..
Проходит полчаса, час… Слышу, как они за дверью недоумевают, беспокойно спрашивают друг друга:
– Где же батюшка? Дела-то не ждут. Может, куда-нибудь вышел? Никто не видел?
– Да что вы говорите! Нет, мы не видели. Очень может быть. Он что-то такое говорил, что куда-то собирается, а после передумал…
– Разве не говорил потом, что передумал?
– Что-то странное.
– А вы не заметили, что сегодня в церкви батюшка не узнал такого-то?..
– Да-да, правда!
А тут как раз заходит меня повидать архимандрит Серафим, мой большой приятель, добрейший, порядочнейший человек. Мы с ним давеча договорились вместе отправиться на совет с кумачовым президиумом…
В общем, время всё идет, меня нет, а они всё ждут, когда наконец я спущусь. Потом робко пробуют меня позвать. Вот и причина есть.
– Дорогой батюшка! К вам батюшка Серафим пришел!
Потом решаются и тихонько стучат в запертую дверь мансарды. Ждут. Вдруг я распахиваю дверь, высовываюсь им навстречу и, выпучив глаза, ору, что есть мочи:
– Пошел вон! Архимандрит собака! Вон в Иерусалим!
По их совершенно опрокинутым, обомлевшим лицам видно, что они готовы от ужаса бежать не только до самого Иерусалима, но и гораздо дальше. Мне их даже становится немножко жаль. Ведь прежде чем выйти из комнаты, я подготовился основательно. С Божьей помощью обкорнал ножничками волосы и бороду, всё торчит изумительными клоками и кочками.
– Ах, батюшка… – запинаясь и заикаясь, лепечут.
Ну а пока не пришли в себя, я проскальзываю мимо них, проворно сбегаю по лестнице вниз и выбегаю на улицу. Спохватившись, наконец, они гурьбой бросаются за мной вдогонку, смешно ловят сзади за одежду, останавливают, потом ласково, но, крепко держа за руки и плечи, ведут домой. И, конечно, ни слова не понимают из того, что я им говорю. Просто голова кругом. У них, у бедных.
Чтобы уж совсем проняло их, и, так сказать, для полноты образа, я ни с того, ни с сего называю себя новым именем – «Митенькой». Им, конечно, невдомек, что это имя, новое, во юродство, я выбрал как раз в честь святого, образом которого меня давеча благословляли в монастыре дорогие отцы-старцы.
После долгих уговоров соглашаюсь вернуться в свою комнату на мансарду и «прилечь отдохнуть». Сами они, совершенно обескураженные, начинают совещаться внизу. А еще немного погодя, приезжает другой архимандрит. На цыпочках входит ко мне. Как только открывает рот заговорить со мной, поприветствовать, расспросить, тут же его перебиваю, изрекаю что-нибудь архиглубокомысленное, но совершенно бессмысленное. Бедняга не выдерживает и испуганно пятится к двери. Но, тем не менее, он изрядно прозорлив. Слышу, как говорит ожидающим его внизу:
– Как бы ни так! Вот уж никогда не поверю, что Преосвященный может взять и свихнуться! Скорее всего, принял юродство.
– Ах, нет, нет! О чем вы! Наверное, батюшка чем-то сильно расстроен. Нужно позвать доктора.
– Не нужно никакого доктора. Все так начинали!
Потом ко мне снова поднимается архимандрит Серафим. На пару слов. Возвращается к собравшимся внизу и со вздохом объясняет:
– Дорогие мои, батюшка сделался нездоров. Но передает вам свое благословение и велит подыскивать себе другого духовного отца…
Меня решают безотлагательно поместить в психиатрическую лечебницу.
Ознакомившись с моей историей болезни, заключением Ганнушкина, консилиум единодушно решает, что у меня острый психоз. Говорят, что придется немножко подержать в больнице.
К счастью, лежу там совсем недолго. Близкие убеждают докторов, чтобы меня отпустили на домашний режим, и я опять поселяюсь у благодетеля Антона Антоновича. Но что еще лучше – они нанимают ту самую добрую женщину Марию из церкви – чтобы ухаживала за мной.
Что ж, значит, такой мой путь в Небесный Град Иерусалим. Пусть и не через сильные телесные страдания. Я верю.
Мне вообще начинает казаться, что вокруг меня скорби уничтожились совершенно – и во времени, и в пространстве. Еще бы! Стоит только сравнить мое, в сущности, благополучное бытие с Христовыми страданиями! В то же время я как будто предвижу, что откуда-то издалека на меня надвигаются новые искушения, и нужно держать ушки на макушке. Это можно.
Вот только беда, супротив домашних козней врага не всегда остережешься.
В общем, как и ранее, живу-поживаю у добрейшего Антона Антоновича. Дом у него прекрасный, поместительный, и почти за городом, в тихом месте. Тем не менее, я предпочитаю не выходить на улицу в дневное время. Совсем другое дело поздно вечером или ночью. Вместе с келейницей Марией, как смеркается, тихонько выскальзываем из дома. Как чудесно! Очень!
Впрочем, иногда выходим и рано поутру, чтобы погулять в лесу, по ягоды, по грибы. А домой возвращаемся поздно вечером. Еще собираем яблоки в заброшенных пригородных садах. Но особенно мне по душе – расположиться в развалинах часовенки, где я без помех служу полную службу, а моя добрая келейница прислуживает мне, как диаконесса.
Ну и конечно, я регулярно и неукоснительно служу дома. Для четверых нас: Антона Антоновича, его жены, Марии и себя самого. По прошествии некоторого времени к нашей компании с радостью присоединяются еще несколько старушек божьих одуванчиков.
Нет, власти не забывают обо мне, сколько бы ни проходило месяцев или лет. Время от времени отправляют на исследование в лечебницу. Но ненадолго. Как медицинский феномен, я малоинтересен. Еще один маниакальный случай на религиозной почве. Но тихий, не опасный. Полностью с сим согласен.
Оказываясь в лечебнице, я непременно пользуюсь случаем самому понаблюдать за разными видами психических помешательств – особенно, над одержимыми бесами. О, это ужасное зрелище, когда демоны выходят из человека! Потом изо рта бедняги выкуривается что-то вроде серого зловонного облачка и рассеивается.
А иногда меня сажают посидеть в тюрьме. На всяких случай. Тут у них как бы больше видов на меня, чем в сумасшедшем доме. Но что с меня взять? С дурачка малахольного взятки гладки. В тюрьме я чувствую себя совершенно спокойно. Тем более что отношение ко мне со стороны тюремного начальства как некоему диковинному зверю или знаменитости. Поэтому, бывает, разные тюремщики охотятся за мной как за ценным призом. А засадив к себе, приглашают коллег-следователей похвастаться друг перед дружкой своим приобретением.
– Вот! Думаете, он обыкновенный поп или блаженный? Ничего подобного! Это совершенно особенный тип. Человечек получает причастие от самого Патриарха.
Ну а мне хоть бы хны! Днем и ночью в тюремной камере охотно повествую товарищам по несчастью великие истории из Священного Писания и святоотеческих преданий об угодниках Божьих. Например, как однажды пришли из лесу дикие медведи и освободили из узилища святого человека.
– Ах, батюшка, кажется, в здешних лесах медведей не осталось, – вздыхает один из сидельцев. – Кто ж нас придет освобождать? Расстреливают, знаете ли, здесь…
– Найдутся медведи, найдутся. У Бога всего в достатке…
Все улыбаются. Но на душе тяжело. Из камер то и дело вызывают на допросы. Некоторые уже не возвращаются. Из-под земли, из подвалов слышна стрельба.
Мои рассказы до того любимы и утешительны, что приходится пересказывать их снова и снова. Часто к дверям камеры приходят сами тюремщики или даже из начальства, чтобы послушать.
Потом меня выпускают.
Между тем беда приключилась с моим благодетелем. Неожиданно померла любимая супруга Антона Антоновича. Как могу утешаю и отвлекаю несчастного. Молюсь и молюсь. А Антон Антонович всё твердит, что сие – ему в наказание за прошлый его страшный грех ворожбы. И плачет, и плачет. Но я так не думаю. Наоборот, его чистосердечное раскаяние на исповеди раз и навсегда очистило его душу от этого греха. Да и разве Господь наказывает?..
Мало-помалу Антон Антонович тоже укореняется в этой мысли и немного успокаивается. У меня бы язык не повернулся открыть ему глаза относительно истиной причины. Уж очень он и его покойная супруга бесцеремонно вмешивались в мою сокровенную жизнь, искушали брачными радостями и прелестями…
Некоторое время после кончины его супруги, мы с моим благодетелем живем душа в душу. Потом мой друг восстает против меня. И это действительно имеет прямое отношение к его прошлым спиритическим опытам. Не зря святые отцы предупреждают, что люди, баловавшиеся черной магией, заражаются злокачественной гордыней, неуемной, ненасытной. Так и мой Антон Антонович. Сначала взял себе в голову, что я его личный поп и духовник, потом его начала жрать ревность. И к кому! К нескольким пожилым женщинами и старушкам, нуждающимся в моем духовном окормлении, приходящих время от времени за советом. И начинает мой благодетель отыскивать разные предлоги, чтобы воспретить им бывать у него в доме. Только чтобы не беспокоили меня, чтобы я перешел в полное его распоряжение.
Ладно бы только это. Но его собственническое чувство возбудило в нем подозрительность совсем иного рода. Он вдруг усомнился в чистоте отношений между Марией и мной.
Вдобавок, совершенно перестал посещать церковь, решив, что для него достаточно присутствия на частичных службах, которые я служу на дому. А стоит мне намекнуть или прямо сказать, что ему все-таки следует ходить в церковь, – злится ужасно, доходит почти до бешенства. Ох, это великая опасность пропускать причастие без особой уважительной причины! Но он не слушает. А иногда вдруг говорит совсем уж странные вещи, как бы заговаривается: мол, пойдет в церковь лишь в случае, если покойная жена передаст ему с того света особое послание или знак.
– Ну, уж это чересчур искусительная идея, друг мой, – говорю ему.
Но он упорно молчит. Да еще с эдакой странной, вызывающей улыбкой на лице.
– Ладно, – говорю, – как Бог устроит. Может, и передаст вам.
Больше мне и сказать нечего.
Вот однажды утром Антон Антонович возвращается домой с рынка, распаковывает покупки, механически выглядывает в окошко и… получает желаемое: с улицы, как бы в легком тумане, на него смотрит покойная жена и даже машет ему рукой, как бы желая сказать что-то очень важное. В первый момент он, конечно, обмирает, словно окаменев на месте. Потом, побросав свои корзины и кульки, как оглашенный, несется в храм, как раз к поздней литургии, падает на колени, и приходит в себя только после того, как исповедуется и причащается.
После этого случая Антон Антонович уж не пропускает Святого Причастия и снова становится одним из самых ревностных и аккуратных прихожан.
Но и враг не дремлет. Нашептал Антону Антоновичу, что вся история с покойницей в окне – подстроена мной. И он поверил этой ахинее! Якобы я нарядился сам или нарядил Марию в чепец и блузку покойницы и стал под окно. И всё для того чтобы припугнуть его, заставить ходить в церковь. Мысль, конечно, оригинальная. И даже в моем стиле. Как бы там ни было на самом деле, на этот раз Антон Антонович до того меня возненавидел, что потребовал, чтобы мы с Марией сегодня же покинули его дом. Даже дал денег, чтобы мы прикупили себе какое-нибудь другое жилище. Уперся, как осел, и никаким словам внимать не желает.
Что ж, делать нечего, съезжаем от него. Слава Богу, удалось купить полквартиры в домике с мезонином и с благочестивыми жильцами-соседями монахами братом Романом и братом Кириллом. Всё наше жилье три комнатки и кухонька. Несколько престарелых женщин по-прежнему навещают нас. Но уже на новом месте.
В общем, жизнь продолжается. Это ясно. И, кажется, устраивается точно так, как я мечтал: пять или шесть человек вполне достаточно, чтобы у нас был настоящий, правильный монастырь. Чтобы общая молитва, чтобы послушания. Вот уж целых долгих два года мы поддерживаем это спокойное, тихое житие в нашей тайной общине.
Но вот пошел третий год, и явились тучи. После бесконечных придирок патриархата, брата Романа, этого добрейшего и безобиднейшего человека, переводят в дальний уезд. Пишут, что там его уже арестовали. И… расстреляли. А еще через неделю-другую вдруг приходят и прямо из дома уводят брата Кирилла на Лубянку. Мария шла за ним и видела. Но больше узнать о нем ничего не удается.
Что ж, наверное, через несколько дней придут и за остальными. Мы ждем. Так и случается. Только вот, когда приходят, я простыл, и лежу в лихорадке, едва помню себя, в полубреду. Колотит так, что спинка кровати громко стучит о стену. А то жаром печет так, что мечусь и сбрасываю всю одежду и простыни на пол. Они стоят рядом и в растерянности чешут затылки. Всего двое. Уж больно не хочется тащить меня на руках. Машины-то у них нет. Приходится им забрать только сестер-старушек да Марию, а меня оставить.
Чуть оклемавшись, ковыляю на Лубянку самостоятельно. В надежде хоть разузнать что-нибудь о судьбе моих дорогих. Прихожу – а там все в замешательстве, что я сам явился. Побежали к начальству, а мне велели сидеть в битком-набитой приемной. Все-таки находится свободный стул, падаю на него, и жду, жду жду…
Между тем выясняется причина их замешательства. Оказывается, за мной уже выслали солдат и машину, чтобы арестовать и как раз отправить туда, где сидят мои дорогие. Только в конце дня, почти ночью, меня забирают из приемной и объявляют, что я арестован.
Не нужно быть большим прозорливцем, чтобы предвидеть всё дальнейшее. Пересылки, очные ставки. Очевидно, что на этот раз они уж постараются, чтобы я так легко не отделался.
Процедура у них налажена отлично. Никаких заминок. Всё совершается деловито и размеренно. Множество новых допросов. Теперь против меня выстраивается очень серьезное обвинение: организация тайного монастыря и вовлечение в него нескольких гражданок – старушек. Но я также понимаю, что мое дельце – только маленький эпизод большом деле, которое они собирают, чтобы одним махом уничтожить тысячи церковных людей, священников и иерархов. Один из следователей сначала стал орать на меня, как припадочный, и матерясь на чем свет стоит, потом вдруг наклонился ко мне и совершенно спокойно, с тонкой усмешкой прошептал:
– Вы ведь всё понимаете, батюшка. Не так ли?
Несколько раз меня выводят во внутренний двор и ставят перед расстрельной командой, которая стреляет в меня холостыми. Видно, дельце мое хоть и маленькое, да удаленькое. Зато я всякий раз молюсь, как в последний. От всей души. Хорошо! Потом уговаривают добровольно оговорить самого себя – тогда, дескать, устроят мне выезд из страны. Потом нажимают на моих старушек: дескать, признайте, что он возомнил себя вождем Авраамом, и вас тут же выпустят. Но Божьи одуванчики ни гу-гу.
К счастью, авторитет профессора Ганнушкина, чья подпись стоит на моем медицинском свидетельстве, по-прежнему незыблем, у самого Ленина и Совнаркома, и, поскольку никаких «показаний» от женщин, моих духовных дочерей, получить не удается, то в результате меня отправляют в лагерь на несколько лет, а самих старушек в ссылку, да и то кратковременно. Учитывая, что у меня справка о психическом отклонении, даже такой приговор – вопиющее беззаконие, но, в любом случая, раз уж я юродивый и недееспособный, то никаких апелляций и прошений на пересмотр судебного решения, увы, подавать никак не способен. Такой парадокс.
Вот и иду по этапу. Это настоящая эпопея. На пути встречаю массу знакомых – и ближайших друзей, и тех, кого на воле едва знал. Как хорошо! Не сомневаюсь, Господь позволяет мне пересмотреть всю мою прежнюю жизнь, проникнуть в ее тайные смыслы и отношения с людьми, развязать многие узелки-узелочки и соединить концы с концами. А уж как эти встречи и, конечно, новые знакомства направляют мою судьбу – диво дивное!
И смех и грех: теперь вот я заключенный и юродивый в одном лице. Спасибо Господу за всё!
Поскольку, по причине своего слабоумия, я официально отказался участвовать в каком бы то ни было производительном труде, то пропитание мне назначают – в день половник баланды, вроде жидкой кашки, да еще и поселяют в самый плохой барак, где живут одни отъявленные бандиты и уголовники.
В первый же день обчистили, в два счета отняли и украли всё, что у меня было, и немножко поколотили в придачу. Не скажу, чтобы меня это сильно огорчило. К тому же одна женщина, по имени Зоя, из числа лагерного медперсонала сразу взяла меня под опеку. Когда я тащился мимо окошка медицинского изолятора и по обыкновению выкрикивал разные бессмыслицы и грубые скабрезности, кто-то сказал ей, кто я такой. А она оказалась дочерью архимандрита Павла. Того самого драгоценного моего старца, который рукополагал меня много лет назад.
Зоя удивительно добросовестная и сердобольная женщина и пользуется уважением даже у самой отъявленной шпаны. Одного ее слова оказалось достаточно, чтобы хулиганы немедленно от меня отстали. Более того, на следующий день мне возвращают почти все мои вещи. Чудеса!
Кстати, историю Зои мне довелось узнать ранее. Ее арестовали, осудили и отправили в лагерь по доносу некоего епарха. Она работала врачом и выдала ему поддельное медицинское свидетельство. Когда его арестовали, он пал духом, выдал и ее, поскольку надеялся, что за это его самого отпустят. Но его не отпустили. Позднее, уже в лагере, он встретил архимандрита Павла, пал перед ним на колени и заплакал:
– Простите, отец. Из-за меня вашу любимую дочь бросили в тюрьму!
– Вовсе не из-за вас, отец, – спокойно возразил архимандрит Павел. – Такова была Божья воля. Никак не ваша…
К сожалению, в скором времени Зою переводят от нас в другой лагерь.
Лагерная жизнь течет как один длинный-предлинный день. На протяжении многих недель единственное мое занятие – молитва. Не считая, конечно, минут, когда я хлебаю свой половник баланды. Меня уж несколько раз укладывали в лагерную больничку, в психическое отделение. Но всякий раз ненадолго. Там содержатся сильно буйные, а я-то тихий.
О, как тяжко наблюдать, что каждый Божий день столько людей вокруг подвергаются мучениям, вплоть до умерщвления! Нет-нет, да и закрадывается в душу тяжкое сомнение: а правильный ли я сделал выбор, избрав юродство, – ведь другие православные идут на смерть за веру – так просто, так безыскусно. Такое уныние находит!.. Если бы не благодать Божья и не мысль, что я несу послушание ради Христа, уж не знаю, как бы я всё это перенес, откуда бы взял силы! Поэтому день и ночь, день и ночь я молюсь за этих гибнущих исповедников Святой Веры и чистых подвижников благочестия, за их святые души. Я поминаю в молитвах всех, кого только хватает сил упомнить.
Здесь в лагере у меня теперь новый друг. Он частенько подкармливает меня, приносит гостинцы – то диких ягод насобирает, то каких-нибудь съедобных кореньев нароет прямо из-под снега. Я-то уже длительное время сильно ослаб и постоянно нездоров, чтобы ходить в лес самому. Он такой смешной, маленький мужичок, простая душа. Что только не ниспосылает ему Господь, дурное ли, хорошее, всё встречает с благодарностью. Но с боязнью и напряжением ожидает своего очередного приговора, который ему еще не вынесли. Признается, что когда углубляется подальше в лес, то начинает в голос молиться Богу. А поскольку в лесу нету ни икон, ни крестов, то обычно просто выбирает какую-нибудь сосну или елку пообхватистее или какой-нибудь гигантский гриб, как будто они чудотворцы – святые угодники Никола или Илия, – и молится им от всей души, просит помочь насчет грядущего приговора.
– Не грех ли сие, батюшка? – спрашивает меня.
– Никак нет, чадо, – уверяю его.
И объясняю, что там на небесах эти святые угодники уже отмолили большую часть его наказания-срока, а ему осталась лишь самая малость.
– Я видел во сне, – продолжаю, – как они выводят тебя из пшеничного поля. Причем вместе с ними еще и Архангел Михаил!
– Как славно, батюшка! Какая хорошая новость! Пойду-ка я теперь приготовлю нам чаю. Вот, попьем горяченького чайку, как всегда, как мы с вами привыкли…
Так мы с ним вволю чаевничаем, а потом он идет в свой барак и от простого сердца начинает всем рассказывать, что уже очень скоро отсюда выберется. А люди, глядя на его счастливую физию, говорят, что он, похоже, заразился дурью от юродивого. Но это, конечно, не так.
Ну, так что же? На следующий день его и правда вызывают в избушку к начальнику лагеря, говорят, что пришло постановление об освобождении. Несмотря на всю свою уверенность, мужичок до того изумлен, что на время даже лишается дара речи.
Вскоре, другая добрая женщина из медперсонала устраивает меня на «теплое местечко». Теперь я писарёк в лагерной больничке, живу и сплю в крохотной отдельной комнатке.
Впервые за несколько лет пребывания в лагере взглянул на себя в зеркало. И… не нашел там, в зеркале, себя. Господи! На меня оттуда выглядывает какой-то смешной, тощий, как соломина, чудак. Болтает какие-то глупости, корчит рожи, весь дергается и словно ходуном ходит. А еще безостановочно размахивает худыми руками, как будто дирижирует только ему видимым оркестром. Ха-ха-ха! Вот уж правда: блаженный дурачок, удивительный уродец.
Но моя теперешняя должность очень хорошая. И первое, что я сделал – нарисовал большой жирный крест на обложке регистрационного журнала, красным карандашом. Как будто это медицинский крест. Ах, как чудесно!.. А для пущей конспирации приписал ниже и лозунг: «Чистота – залог здоровья!». Очень правильный лозунг. Теперь мы можем в любое время помолиться перед Распятием.
Я испытываю такое блаженство, такой подъем духа, что даже возобновил свои записочки для книги о Небесном Иерусалиме. Все-таки удивительно, сколько вещей, таких понятных и очевидных для тебя самого, но которые невероятно трудно передать простыми словами! Все они – странички твоей внутренней невидимой жизни.
Много-много размышляю о Евангелиях. Особенно, над одним местом, которое никогда не мог понять. Об апостоле Нафанаиле, изумительно простодушном человеке, обратившимся и уверовавшем, когда Христос сказал ему: «Я тебя знаю. Я видел тебя под смоковницей…» Что же, спрашивается, такое происходило под смоковницей, если одно упоминание об этом явилось для Нафанаила таким потрясением? Может, он в отчаянии ожидал возлюбленную, которая так и не пришла? Или горевал о своей жизни, о каких-то несправедливостях и несчастьях, обрушившихся на него – до того, что даже хотел наложить на себя руки? А может, отчаянно молился Богу, чтобы Тот помог ему в его безверии и послал Того, Кто несколькими простыми, только ему понятными словами вселил бы в него веру?
Такого рода записочки я веду. Но время от времени приходится закапывать их в укромном месте. Авось, когда-нибудь, когда придет время, достану!
Теперь мне самому снится этот изумительный сон, как Михаил Архангел, обряженный в красные одежды, выводит меня из пшеничного поля. Но что особенно примечательно, выйдя из этого поля, я тут же попадаю в другое – еще большее, где обильно колосится спелая пшеница. Такого громадного поля в целом свете не найти!.. Я смотрю и вижу: в поле-то, оказывается, уже множество жнецов-работников, и среди них мой забавный маленькие мужичок. А еще – мои прихожане, духовные дети. А еще – многие святые угодники… Для меня совершенно очевидно, что это огромное поле – весь наш мир, который не что иное, как один громадный лагерь или тюрьма, в котором мы все и находимся…
Ну что ж, допустим, мне известно всё на свете и я такой умный, что могу постичь все тайны мира. И всё же я счастлив иным. Тем, что сделался ради Христа юродивым. Я блаженный, а мой совершенный разум со всеми его познаниями склоняется перед таинственной Божьей волей. Я живу, как Бог даст.
Ну вот, теперь и мне сообщили, что срок моего заключения в лагере закончился, я больше не заключенный, могу убираться на все четыре стороны – жить на вольном поселении. Вот радость-то!
Кстати, Мария уже давно на свободе и теперь приезжает в наш городишко, затерявшийся в глухих лесах.
Теперь мы живем у другого благодетеля. Пропитания, увы, никак не достаточно. Поблизости от хозяйского дома находится больница, и здешняя докторша подкармливает нас больничной баландой. Чтобы не умереть с голода, кое-как посадили картошку. К сожалению, домочадцы благодетеля повадились тихонько таскать и потравливать наши запасы, но я строго-настрого запретил Марии поднимать из-за этого шум или хотя бы заикнуться хозяину.
– Скоро, может быть, Конец Света, Мария, – говорю ей, – думаешь, тогда легче будет?
Потом решаю, что пора нам переезжать в какое-нибудь другое место. Начинаем подыскивать новое жилье. Что, оказывается, дело весьма не легкое. Большая часть комнат и хибарок в округе слишком роскошны, чтобы снимать их для жилья и молитвы. Всякий раз, осматривая очередную «фатеру», я ужасно огорчаюсь; мне начинает казаться, что нашим поискам не будет конца.
– Послушай, Мария, – вздыхаю я, – лучше бы нам посмотреть что-нибудь другое – чтобы комнатка такая, ну чтобы совсем небольшая, и окошко поменьше, потемнее…
Она только диву дается, чуть не плачет от огорчения. Не могу же сказать ей напрямик, что лучшее жилье для нас было бы вроде того тесного хлева, где родился Спаситель.
Поэтому говорю ей иносказательно:
– Вот такую бы мне комнатку, Мария, в которой бы и умирать было славно!
– Ну, разве я против, дорогой батюшка. Да только где ж такую и найти? – улыбается в ответ моя добрая Мария.
По доброте же душевной делает «понимающие» глаза. Хоть ничегошеньки не понимает.
Но мы его всё-таки находим, жильё. То, что надо. И поблизости от храма. Крохотная такая лачужка с кухонькой за картонной перегородкой, малюсенькое окошко прямо у самой земли, пол земляной и влажный.
Всеми силами обустраиваемся, наводим уют. С дальнего пустыря таскаем из развалин кирпич за кирпичом. Строим в углу комнаты печурку. Увы, она почти не греет и сушит. Но жить кое-как можно.
Я понял, что времени в природе не существует. Время – бесовская выдумка. Чтобы сбить-запутать. Но одно несомненно: я всё-таки старею.
Иногда служу в храме. Но всё реже и реже.
Во время войны опять много записывал. Керосинка едва коптит, почти не светит. Уголь для топки плохой, из-за него в воздухе чад и плавает какая-то серая пена.
Смертельно уставшая, Мария всё-таки молится и молится, чтобы Господь явил ей какое-нибудь чудо. Она так мечтает о чуде, что готова видеть его в сущей чепухе.
Вот, раздобыла немножко муки, чтоб испечь просфорки, и счастлива аж до седьмого неба! Чудо! Принялась растапливать печурку. Начадила немыслимо. Глядит сквозь клубы дыма, а на грязной стенке ей мерещатся какие-то фигуры. Присмотрелась получше: это же ангелы небесные!.. И, чтобы как-то запечатлеть их, бросилась обводить на стене углем их контуры. Чудо!
– Бога ради, милая, сотри ты их. Соблазн это, и больше ничего, – говорю ей. – Кроткие не ходят поверхними путями. Другими словами, – объясняю, – не к лицу нам предаваться мечтаниям о чудесах. Например, чтобы Господь послал нам, как Илье Пророку, ворона и тот носил нам пищу. Упаси, Боже! Попробуем как-нибудь обойтись без чудес, радость моя!
– Простите, батюшка, согрешила! – тут же соглашается добрая женщина со слезами на глазах.
После окончания войны люди начинают ходить к нам чаще. Кто за советом, кто за молитвой. Чуть ли не паломничество какое-то образуется – к нашей-то лачужке. Более того, несколько близких людей переезжают из своих мест и поселяются по соседству, чтобы помогать нам и молиться с нами.
Только теперь сообщаю Марии точные приметы потайных мест, где схоронил свои записи, и велю отправляться на их поиски. Несмотря на хвори и уже весьма преклонный возраст, ей приходится ездить в дальние края, с запада на восток, с севера на юг, но, в конце концов, с Божьей помощью, откапывает и привозит все мои тетради в целости и сохранности.
Только теперь я могу обозреть свой многолетний труд целиком. И что же мои изыскания?.. Ох, приходится признать, что воз и ныне там. Что такое «искусство святости»? Где дорога в Небесный Иерусалим? Одному Богу ведомо.
Между тем, не взирая на мою немощь и старость, люди продолжают идти и идти. Кто-то едет из глухих деревень и городков, кто-то из больших столиц. Из городов даже больше. И каждый, кто на что горазд, старается доставить нам какой-нибудь гостинец или подарок. Чего только не везут, добрые люди: и иконки, и книги, и открытки, и граммофонные пластинки, и одежку, и денежку, и консервы, и масло, и шоколад, и лимоны с апельсинами… Всякие дефициты. Без счета. Столько всего, что я уже просто не успеваю раздавать. Женщины складывают запасы, забивая доверху сарайку и кладовку с кухней.
Пожалуй, теперь я совсем уж старик. Уж и не припомню, когда последний раз выходил из дома прогуляться. А люди всё идут и идут! Целыми толпами. Мужчины и женщины. Образованные и совершенно безграмотные. Служащие, колхозники, рабочие, военные. Скажите на милость, что вам потребно от юродивого? Совета, батюшка, совета. Не могу же я дать им от ворот поворот! Вот и сыплются на меня вопросы, вопросы, вопросы. И о чем?
Спрашивают, по большей части, про свое здоровье, семейные и денежные дела. Многие жалуются на пьянство родных и близких.
– Алкоголизм – страшное зло, неизлечимая болезнь, – объясняю им. – Тут ни слова, ни порка не спасут. Всё бессильно. Только Благодать Духа Святого может помочь…
На прощание непременно спрашиваю у посетителя:
– И как думаешь спасаться, радость моя?
– Вашими молитвами, батюшка! Вашими молитвами!..
– Ну уж! А сам что же?
А некоторые вопросы до того глупы, что даже больно.
Вот, давеча, приходит одна, вроде монашки. С первого взгляда ясно: в психозе религиозном. Показывает какие-то особые четки, якобы, подаренные ей каким-то необыкновенно святым старцем, и спрашивает, сколько же сотен или тысяч раз по этим четкам ей следует прочесть Иисусову молитву, чтобы уж как следует проняло.
– Ты, наверно, спортсменка-рекордсменка, радость моя? – спрашиваю ее.
– В каком смысле, батюшка? – удивляется, опешив.
– Ну как же, ты же на рекорд у меня идешь.
– В каком смысле? – опять лепечет.
– Вот что. Вместо своих сотен и тысяч, сотвори молитву хотя бы десять раз, но так чтобы со всей душой и без суетных мыслей!
– Разве это трудно, батюшка?
– Ну, иди, попробуй, милая!
И что же? Через несколько дней опять приходит. Говорит, что даже и пяти раз не смогла, упала от усталости.
Другая, вроде этой, тоже приходит, приносит с собой какую-то святую книгу, где написано про стигматы, и сильно удивляется, когда я советую ей забыть, убрать ее куда-нибудь подальше, если не хочет пожалеть на Страшном Суде.
Третья, выстоявшая от нечего делать не то три часа, не то трое суток в очереди, чтобы поговорить со мной, просит:
– Благословить хоть на что-нибудь меня несчастную, батюшка!
– Пойди посцы, радость моя, – велю ей.
Опрометью выбегает вон. Слышу, как в сенях Мария говорит ей серьезным, даже суровым голосом:
– Иди скорее, бедная! Не теряй ни секунды! Он ведь великий старец! Если сказал, что садись прямо за сарайкой и хоть капелючку да выжми из себя, если не хочешь рак заработать…
Падая и спотыкаясь, женщина несется за сарайку.
Уж давно заметил, чем больше нести околесицу и бред, тем сильнее они липнут. Пусть.
Да, странная штука время. Сейчас мне кажется, что закат жизни длится годы и годы, целую вечность, больше, чем можно вообразить и представить. Принимая паломников-пилигримов, мне кажется, что я старик всю свою жизнь. Перед глазами у меня нескончаемая череда лиц. Я стараюсь, как могу, и через не могу. Всё Христа ради.
Если мы принимаем посетителей дома, то Мария всё устраивает чинно-благородно, накрывает на стол, подает гостям, чего только их душа пожелает. На прощание стараюсь надавать с собой побольше подарков и гостинцев в дорогу, но запасов в сарайке и погребе никак не уменьшается. Только увеличивается. Такое изобилие ужасает. Целые ящики вина и водки. Фруктовые наливки и шампанское. Уж избегаю туда заглядывать. Просто бакалейно-вещевое нашествие и иго какое-то. В углу, накрытая дерюгой, десятилитровая бутыль доверху забитая железными и бумажными деньгами. И всё это богатство проходит через мои руки. Раздаю, раздаю, раздаю. Еду, книги, даже иконы.
А однажды поздней осенью благодетель привозит и сваливает в погреб полтонны окуней и щук. Целыми днями мы с Марией принуждены стоять по колено в мерзлой рыбе, набирая ее в ведра и раздавая людям. Вот.
Вот чего я боюсь. Такое материальное изобилие – сильное искушение для местных. Пусть даже мы их и задариваем подарками. Всё напрасно. Зависть-ревность усиливается, злоба копится.
И смешно, и грустно. Самым большим предметом зависти неожиданно оказывается большой и дорогой гроб, отделанный резьбой и орнаментами, который я заготовил для себя самого. На этот раз ядовитый змей ревности ужалил нашу местную, так сказать, руку правосудия. Во избежание худшего, я решаю подарить чудесный гроб завистнику. Уж как он радуется, как радуется! Так, счастливый, на следующий же день возьми и помри.
Странное дело, с этих пор местные милицейские начальники – всегда мои искренние доброжелатели и приятели. Вроде, родни-кумов да крестников. Я их теперь и зову без церемоний: кого Колькой, кого Васькой. Ну вот.
Сижу и сижу дома. Смотрю на громадные кипы своих тетрадей и рукописей и понимаю, что никогда уж не смогу ни прочесть, ни привести в порядок, просто даже пролистать. А сколько глупостей и нелепостей было в моих первоначальных мыслях! И не исправить теперь написанного. Мне так хотелось написать книгу для молодых умов, а ведь даже самый простой богословский опус был бы недоступен детскому пониманию. Уж лучше было написать что-нибудь попонятнее, в романтическом духе, вроде романа…
А разве не смехотворна сама идея создания универсального труда – об искусстве святости и пути в Небесный Иерусалим?
Написал ли я вообще что-нибудь стоящее? По сути – ничего. Не продвинулся ни на шаг… Да возможно ли это вообще?
Теперь у меня хватает сил говорить с людьми лишь едва слышным шепотом. Рассказываю им о всяких разных вещах. Вовсе не уверен, что они меня слышат и понимают. Поэтому Марии, по своему разумению, приходится дообъяснять, что я имел в виду и хотел сказать. Ну, пусть.
– Вот иные говорят, что религия – поповское изобретение, – например, говорю я. – Ну, как такое может быть, дорогие мои? Все до одного великие умы – и Ньютон, и Коперник, и Галилей, и Пастер, и Рентген, и Мендель, и так далее – все были не просто религиозны, но были священнослужителями и даже монахами…
Я говорю, говорю. И Мария говорит, говорит.
– Не сомневайтесь, мои дорогие, – продолжаю я. – Если бы кто-то хотел увлечь, заморочить людей чем-то фантастическим, необыкновенным, то, наверное, можно было придумать что-то более веселенькое и миленькое. А тут такое страстное самопожертвование, полное отсутствие материальной выгоды для себя, да еще такое пренебрежение реальной жизнью и даже ближайшего будущего! И всё это ради чего? Ради достижения какой-то таинственной, невиданной Вечной Жизни. Да еще при условии, что эту Вечную Жизнь можно наследовать, лишь взвалив на себя свой собственный крест!.. Чтобы кому-то пришло в голову, что такую идею можно проповедовать по всему миру? Рассудите сами, дорогие!
Что еще я хочу им рассказать?
– Вот, какая это идея. Когда вы осуждаете кого-то, то осуждаете самого себя. А когда вас несправедливо обвиняют, даже клевещут, вы должны лишь смиренно согласиться: да, виноват, просите, ради Христа! Другого верного пути приобрести дары Святого Духа не существует. Это апостольский путь. Другие пути – длинные, путанные. Чтобы пройти по ним и не погибнуть, вам понадобится надежный проводник, духовное руководство. Но чтобы идти апостольским путем не нужно ничье руководство!
И еще говорю им.
– Мои любимые! Никак не требую от вас, чтобы вы спали на голых досках или изнуряли себя голодом. Или молились страшно длинными молитвами. Только умоляю вас, дорогие мои, во всем и во всякое время вините и обвиняйте только себя самих. Да, да, лучше выпей стакан молока в постный день, чем стакан крови ближнего. Довольствуйся тем, что у тебя есть, а только не ешь людей!
Ну и так далее.
Однажды говорю Марии:
– Вот, – говорю, – пришло время сделаться тебе Христовой невестой.
И начинаю учить ее, какие молитвы говорить, что носить, что делать. Чтобы всё по правилам.
А когда всё объяснил, шепчу уже совсем тихо, так что и сам не слышу, кажется, что и губы не шевелятся, не чувствую:
– Вот что, надейся не на людей, а только на Бога.
Докторша навещает меня часто. Опять приходит.
– Ну, как ты, старичок? Что с тобой? Эй, батюшка!
Но я молчу и не отвечаю. Тогда, помолчав, она говорит уверенно:
– Дело ясное, склероз.
Я ее слышу. Потом она уходит.
Умирать ужасно. Одна мысль. И всё-таки нужно приготовиться умирать. Да.
Что ж… Мария шьет покров.