Опытный Шведов был калачом тёртым – продублировал письмо, которое послал в Финляндию с Введенским, и второе письмо попало в нужные руки – его прочитал человек, занимающийся организацией террористических актов в Советской России. Все знали его как Соколова, но вполне возможно, это был совсем не Соколов – окружающие подозревали, что он мог быть и Струве, и Репьевым, и Камергерским, и Бугаёвым, и Скотининым. Соколов всегда был невозмутим, чисто выбрит, пахнул хорошим парфюмом, который в бывшее Великое княжество Финляндское доставляли из Франции, глаза излучали холодный льдистый свет, неуютно становилось тому, кто попадал в лучи этого света.
Соколов прочитал послание дважды, потом положил его перед собою, разгладил ладонями, словно бы хотел понять, есть ли у этой бумаги второе дно, скрытый смысл, прячущийся под шифром, либо что-нибудь ещё, из потайного дна, спрятанное тщательно, ничего не нашёл и прочитал письмо вновь.
Строгое окостеневшее лицо озарила улыбка. Это хорошо, что в Петрограде появилась антисоветская организация. Да тем более боевая.
Соколов одобрил всё, что Шведов изложил в письме, в том числе и создание штаба, в который вошли бы не только различные замухрышки профессора, любители пощупать пальцами воздух, а потом выразительно чихнуть – это максимум того, на что они были способны, а и люди военные, офицеры, которые и атаку на противника умеют провести так, что у того только зубы от страха будут щёлкать, а в заднице полыхать скипидар, и оборону организовать толковую – ни одна муха незамеченной не пролетит… А главное, они не будут глотать слюни и ждать у моря погоды – эти люди будут действовать. Они умеют это делать.
Нет, это определённо толковая затея – «Петроградская боевая…» Надо подумать только, кого послать в помощь Шведову. Для начала – группу «эксов», умеющих нажимать на курок пистолета, потом вторую такую же группу и параллельно – группу мозговой поддержки, умных людей, словом.
Соколов не удержался, вновь просиял широкой улыбкой. Этот Таганцев вкладывает им в руки ценный подарок, кусок дорогого жёлтого металла – организацию эту, Петроградскую, можно раскрутить так, что у большевиков только красная вьюшка из их багровых носов полезет, начнёт в воздухе плавать… Не любил Соколов большевиков, очень не любил, потому и старался находить для них слова самые унижающие, чем хуже – тем лучше.
Поразмышляв ещё немного, он подготовил короткое сообщение в Париж, в главную контору структуры, объединившей белое воинское братство.
Шведову тоже сочинил ответную депешу со строгим наказом: пусть бывший подполковник сидит пока в Петрограде, помогает Таганцеву слепить из кучи разваренной каши нечто цельное, съедобное, способное понравиться начальству из Парижа. Соколов верил в талант Шведова: тот сумеет сделать не только это – сил у него хватит на большее.
И надо, конечно, в Петроград отправлять Германа, и чем раньше, тем лучше, вдвоём они там и гору высокую свернут, и русло для новой реки проложат, и власть красную заставят поволноваться. В общем, предстоит работа – настоящая, трудная, опасная, – работа, а не перекачивание воздуха из одного дырявого ведёрка в другое, из пустого в порожнее.
Надо было ещё раз обдумать ситуацию, теперь уже окончательно. Соколов натянул на себя белый стильный пыльник с застёжками под самое горло и вышел на улицу.
Улицы в Финляндии, в отличие от российских, чисты невероятно, ну просто удивительно, какие они чистые, – бродяги летом спят прямо на тротуарах и не требуют простыней, черепичные крыши цвета яркой сепии делают города нарядными, а сочные зелёные берёзы – совсем, как в России, – подчёркивают эту нарядность.
Соколов шёл неспешно, тихо, совершенно не замечая этой красоты, чистоты этой, погружённый в себя, – он будто сладкую косточку обсасывал, размышляя о предстоящей деятельности «Петроградской боевой организации», улыбка сама по себе, произвольно возникала на его лице и так же произвольно исчезала.
Неожиданно Соколов остановился перед низкой деревянной дверью, над которой висел кованый фонарь, – это был финский шинок и, поколебавшись немного, толкнул рукою дверь, разом погружаясь в полутёмный, очень уютный, пахнущий свечами зал. Из-за стойки выпорхнула девушка с большими голубыми глазами – настоящая фея.
– Тузи таг, фрекен! – поприветствовал её Соколов.
Девушка удивлённо глянула на посетителя: приветствие прозвучало по-норвежски, а здесь – Финляндия, по-норвежски здесь не говорят, хотя и понимают, спросила по-русски, очень чисто:
– Чего господину надо?
– Водки. Сто граммов.
– Водки из России у нас нет. Есть фруктовая водка из Германии. Шнапс вишнёвый…
– Давайте водку из Германии, раз русской нету. Сто граммов.
Девушка подала ему водку в изящном стаканчике с серебряным ободком. Соколов глянул на него и невольно усмехнулся: в России водку из такой посуды не пьют, крепкий напиток требует тару более грубую.
– Закусить чем-нибудь господин желает? – спросила девушка. Слишком хорошо она говорила по-русски, эта милая финская фея с изящными чертами лица – ну будто из фарфора была изваяна. Наверняка знает, о чём говорят соотечественники, когда приходят в шинок, все эти горластые матросы с уплывших из России кораблей и господа «штрюцкие», как Куприн называл людей сугубо штатских, к военному делу имеющих отношение примерно такое же, как неграмотные цыгане из кочующего табора к высшей математике и астрономии, – интересно знать, о чём толкуют и те и другие… Надо будет этот моментик взять на заметку.
Лицо у Соколова сделалось задумчивым, хотя глаза не потеряли своего настороженного блеска.
– Закусывать господин будет? – повторила вопрос девушка.
Соколов медленно покачал головой и вышел на улицу.
У военных моряков Соколов бывал часто, присматривался к ним, прикидывал, кого на дело можно взять, а с кем, извините, можно только антрекот на камбузе скушать, да и то с оглядкой…
Он снова отправился в форт Инно, где стояли тяжёлые корабли, в основном крейсера, – надо было забрасывать в Петроград боевые группы. Для начала две, как и замыслил Соколов, потом – ещё две.
И действовать так до самого финиша, пока новая российская власть не прикажет долго жить. На это Соколов рассчитывал очень и очень. И предпосылок для этого было немало – один только Кронштадт долгое время был для Ленина и «дорогих товарищей», наместников Владимира Ильича в Петрограде, гигантской головной болью, чуть не задушившей власть рабочих и крестьян, и если бы не пулемёты Тухачевского, боль эта загнала бы ленинцев в гроб. Но Бог оказался милостив к советской власти, большевики подмяли Кронштадт, сумели это сделать. Повезло им.
Первая группа была собрана довольно быстро и ушла через окно в границе на ту сторону, в Россию, со второй группой Соколову пришлось повозиться подольше.
Русские моряки, находившиеся в самом Гельсингфорсе и под Гельсингфорсом, никак не могли привыкнуть к Финляндии. И юмор финский им был непонятен, и язык, и нарочитая медлительность мужчин – при завидной шустрости женщин, – и чистота на улицах, какой никогда не было в России, и-и… в общем, много чего было непонятно, и боцман с крейсера «Гневный» (назван крейсер, говорят, был в честь вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, которую и во дворцовых аппартаментах, и в народе величали Гневной), севастопольский уроженец Тамаев, недовольно морщился, посылал точные плевки себе под ноги – попадал аккурат в пространство между ботинками, ни разу не промахнулся, – и ругался по-польски:
– Пся крэв!
В нём было намешано много кровей, в том числе и польская, ещё малоросская, кавказская, он не знал точно, чья, то ли осетинская, то ли чеченская, кавказцы затесались в их незнатный род давно, сделали это по-разбойному, – видимо, их кровь наделила Тамаева некими качествами, которыми умные люди не очень-то любят гордиться.
Флот, стоявший в Гельсингфорсе, хорошо знал Тамаева – на всех кораблях, даже на маломерных, чумазых танкерах, даже там была ведома эта фамилия. Всё дело в том, что Тамаев выращивал так называемых крысаков, специализировался на этом. Крысы – бич всякого плавающего судна вплоть до обычного помывочного корыта, в котором матросы оттирают свои почерневшие от угольной пыли гениталии, – главное, чтобы это корыто имело разрешение на выход в море.
Если оно имеет такое разрешение, в него обязательно заберутся крысы, спрячутся под какой-нибудь заклёпкой и будут терпеливо ждать, когда корыто запустит свой движок и выйдет в море.
Откуда у крыс тяга к дальним странствиям, к кораблям, воде, шлёпанью морских волн под железным днищем судна – лучшего звука для них нету, лучше может быть только пение волшебной дудочки какого-нибудь факира, – к запаху соли, скрежету тросов, к лютым штормам и крепкому матроскому мату, не знает никто. Эта тайна, как и тайна излечения, допустим, рака, до сих пор не раскрыта.
Воевать с крысами, если попали на плавающую посудину, бесполезно – ни присыпки, ни примочки, ни пушечные удары кувалдой о корпус, от которых даже у корабельных котов отваливаются почки, ни отравы, ни колдовские наговоры, ни ведьминские причитания на крыс не действуют. Любую ведьму, если та окажется на корабле, они запросто стрескают, запьют пивом из офицерской кладовой, косточки обглодают догладка и спихнут лапами в море. О котах и говорить не приходится – корабельных котов вообще надо прятать от крыс, чтобы чего-нибудь не случилось.
Над корабельными котами крысы издеваются как хотят. Отъесть спящему коту хвост под самую репку для крыс самое милое дело – доставляет большое удовольствие. А уж сожрать кота целиком вместе с ушами, усами, когтями и хвостом для них вообще удовольствие номер один.
В общем, сладу с пасюками не было никакого до тех пор, пока мудрые люди не собрались на полубаке и после долгого толкования, перемежаемого ядреным матом, не придумали способ, – пока единственный на флоте, другого способа нет, – как расправляться с наглыми крысами. Можно, конечно, утопить усатых вместе с кораблём, но это не выход, – так решили многомудрые мореманы, – корабль жалко, и нашли другой способ.
Фамилий этих славных людей история не сохранила, но люди эти были, точно были. Плодами их упорного умственного труда и занялся боцман Тамаев.
А придумали мореманы так называемых крысаков. Что это такое – крысаки? Это страшные, красноглазые, жирные, специально выведенные, «воспитанные» существа с зубами, свободно перекусывающими стальную проволоку.
Выводят крысаков так, – собственно, этим и занимался боцман Тамаев и имел на побочном промысле немало дополнительных паек хлеба (с маслом, между прочим). Ловят штук двадцать пасюков и швыряют в железную бочку. Обязательно в железную, ибо деревянную они запросто сожрут и ещё будут благодарны за предоставленный им обед, а с железной не справятся точно, – в железе их зубы увязнут…
Еды пасюкам не дают никакой, и тогда крысы, обезумевшие в бочке от голода, начинают пожирать друг дружку. Более сильные пожирают более слабых. В конце концов остается один пасюк – самый сильный, самый беспощадный, самый страшный – не дай бог приснится матросам во сне. Дергунчик может прихватить служивых, будут тогда матросики дёргаться в падучей, кричать от страха да мочиться под себя, в матрасы.
Оставшийся пасюк и есть крысак. Он теперь ничем иным не может питаться – только живыми крысами. Такого, «воспитанного» боцманом Тамаевым, крысака запускают в трюм стонущего от обилия пасюков корабля. За хорошую мзду, естественно: «воспитатель» Тамаев считал, что его труд должен оплачиваться по первой категории, да и вообще всё дело – приносить приличные дивиденды.
Через некоторое время трюм облюбованного пасюками корабля оказывался чист, как суповая кастрюля на камбузе после сытого обеда, – особенно, если кок умел вкусно готовить, – глухо в трюме, будто в яме: ни одного крысиного писка. Зато крысак выглядел, как барин, проведший зимние каникулы где-нибудь на колбасной фабрике, – морда у него была такая, что не во всякую дверь пролезала. И ещё – очень красноречиво шевелились усы.
Тамаев извлекал обожравшегося крысака из опустевшего трюма, – этому сложному делу он обучился также, – и, прежде чем переправить «героя» в следующий трюм, объявлял конкурс: какая посудина больше заплатит за аренду крысака… В ту посудину Тамаев своего питомца и перебрасывал.
Жил боцман, между прочим, неплохо – питомец и сам ел от пуза, и наставника своего кормил.
Правда, случались досадные «штукенции». Иногда не крысак сжирал своих соплеменников, а соплеменники его: наделённые острым умом, они объединялись и съедали крысака, оставались только усы, когти да окостеневший кончик голого, пахнущего мочой хвоста.
В такие разы Тамаев, поминая погибшего воспитанника, выпивал стакан водки с верхом – это когда жидкость бугром выпирает из посудины, занюхивал выпитое рукавом и доставал из клетки, сваренной из толстых железных прутьев, очередного «ученика».
Для этих случаев он обязательно имел резерв.
– Тамаев флотские законы знает, – произносил боцман самодовольно, – и блюдёт.
Руководителем второй группы, направляемой в Петроград, Соколов решил назначить Тамаева.
– Почему ты остановил выбор на этом крысолове? – спросил у Соколова Герман, он в это время находился в кабинете (Герман и Соколов дружили давно, ещё с девятьсот пятого года, когда им пришлось усмирять взбунтовавшихся выборгских рабочих), – разве больше нет никого?
– Нет, – лаконично отозвался на вопрос Соколов. В кабинете, кроме них, не было никого. Подбор боевых групп, засылка их в Россию, назначение старших – это дело секретное очень и очень, посторонних на этой кухне быть не должно, но Соколов не считал Германа посторонним, скорее наоборот.
– Понятно, – протянул Герман без всякого выражения в голосе.
– А чем он тебе не нравится? – Соколов опустил одно веко, словно хотел прицелиться в собеседника. – А? Чем? – кончиками пальцев пощипал усы.
– Я бы на эту должность назначил офицера.
– Нет, Юлий, – протестующе качнул головой Соколов, – офицеров петроградские краснюки отлавливают по походке – раз, два и офицер уже сидит готовенький в каталажке с засунутой под микитки головой. Слишком уж офицер внешне отличается от неофицера – ну будто птица другой породы и окраса. Поэтому я поступлю так – и ты уж поддержи меня, – первую группу возглавил офицер, флотский лейтенант Матвей Комаров, а вторую пусть возглавит обычный хриплоголосый боцман, в котором любой петроградский работяга признает своего, и никогда ни за что не спутает с белогвардейским поручиком, – Соколов не выдержал, вновь пощипал пальцами свои пижонские усы. – Тамаев в Петрограде – свой человек. Он такой же грубый, наглый, хваткий, воняющий навозом, горластый, как и большинство нынешних петроградцев. Не справится с заданием – сменим тут же. Более того – в затылок пулю всадим… В назидание другим. Чтобы народ более ответственно относился к таким поручениям. А в офицера пулю не всадишь. Согласен со мною?
– Ладно. Согласен, – тихо, хотя и не меняя неодобрительного тона, произнёс Герман.
– Если этого не будет, советская власть укрепится окончательно, и нам тогда России не видать, как собственных ушей, Юлий. Только в кино можно будет увидеть Россию, да и то, если кино подсунут хорошее. Вот такая скорбная истина имеет место быть, Юлий. Другой истины нет, её надо завоевать.
Герман с тяжёлым вздохом наклонил голову и разлепил твёрдые бледные губы:
– Да.
В группу боцмана Тамаева вошло двенадцать человек. Тамаев отнёсся к назначению серьёзно, «баки» свои пышные, отращённые под героя Русско-турецкой войны генерала Скобелева, укоротил до нормальных размеров, и они стали походить на обычные бакенбарды, которые любят отпускать себе швейцары из недорогих гостиниц, да ещё наодеколонился, будто князь какой – и где он только эту пахучую пакость взял, неведомо. В общем, превратился боцман в обычного капризного папашу с бакенбардами – это с одной стороны, а с другой – в стервозного начальника, который гонору имеет много, а всего остального мало, особенно ежели вопрос касается дела (воспитание крысаков – не в счёт)…
Хоть и назначен был Тамаев руководителем группы боевиков, а подбирать людей доверили не ему – не он занимался этим, занимался лично господин Соколов. Единственное, что Соколов учитывал при подборе обязательно – чтобы люди были знакомы друг с другом, иначе в многолюдном Петрограде можно потерять кого-нибудь и не найти: человек исчезает с концами.
В группу Тамаева вошёл матрос с типично птичьей фамилией Сорока – человек лёгкий, весёлый, родившийся, похоже, с улыбкой, – как вылез из мамы, из чрева, так и начал улыбаться; кроме него, Сорокин приятель Сердюк (Сорока величал Сердюка на английский лад Сэр Дюк, а тот Сороку, которого звали Сергеем, – Сэр Гей. Им казалось, что клички эти звучат просто превосходно) – такой же справный матрас, как и сам Сорока; Красков, считавшийся скучным человеком, уроженец Сибири, коренной чалдон Шерстобитов, заряжающий из орудийной башни Дейниченко, сшивший себе самые знатные на флоте штаны. Ширина клешей, которые он носил, составляла ни много ни мало шестьдесят сантиметров; чтобы клеши не задирались, не вели себя, как дамская юбка, Дейниченко к низу штанов прикрепил железные гайки, и штаны вели себя при ходьбе как надо – висели покорно и при каждом шаге звонко щёлкали о деревянный тротуар…
Были в группе ещё кое-какие интересные личности, но боцман, не будучи знакомым с ними, не знал, выдающиеся они или нет, следует вести себя с ними повежливее либо гавкать трубно, как он привык это делать на полубаке, – в общем, кто они и что они, ещё только предстояло понять. И это, естественно, Тамаева беспокоило – каждый человек мог оказаться для него сюрпризом.
С другой стороны, желание Соколова, чтобы в боевых группах были только добровольцы, исполнить оказалось непросто – народ не хотел добровольно отправляться в Россию, нужен был нажим, нужно было соблазнять людей деньгами, какой-нибудь собственностью на чужбине, благами, ещё чем-то. Соколову было понятно: люди устали. И он устал, так устал, что плакать хотелось, но этого делать было нельзя, этого только большевики в России и ждали.
Сведя губы в одну жёсткую прямую линию, Соколов застывал в нехорошей думе, взгляд у него тоже делался застывшим, и что он видел в этом невольном онемении, не знал никто.
Прежде чем группа Тамаева ушла в Россию, туда отправился Герман – в помощь Шведову и Таганцеву… Больше, конечно, в помощь Шведову – тот сейчас вообще должен быть взмылен от работы, ему, как военному организатору надо фиксировать все мелочи, чтобы потом в нужный момент выложить их перед боевиками, те в свою очередь достанут из-за пазухи стволы и произведут окончательный расчёт с должниками. А ещё нужно составлять идеологические планы и реализовывать их… И так далее.
Хотя у Шведова и было воинское звание на две ступеньки выше, чем у Германа, Герман считался фигурой более крупной – его принимали эмигранты и в Финляндии, и в Норвегии, и во Франции, все снимали шляпы, а перед Шведовым нет, Шведов таких высот ещё не достиг, этот факт Соколов тоже учитывал…
Герман никогда не выходил на улицу невооружённым, маузером научился владеть, как поэт Александр Пушкин пером – пулями мог на стенке писать стихи, вгоняя их туда, как гвозди, если же отправлялся на задание, то брал с собою два маузера.
Однажды в тёмной небольшой рощице под фортом Инно он устроил сеанс показательной стрельбы. Взял большой кованый гвоздь – специально купил его в магазине строительных материалов, показал присутствующим.
– Господа, предлагаю пари. Если я с пяти выстрелов загоню его в дерево по шляпку, вы выставляете мне ящик шампанского, если не загоню – ящик шампанского выставляю я… Ну как?
Большинство присутствующих, зная способности Германа, держать пари отказались, но двое мичманов с миноносок – бывшие лейтенанты, пониженные в чине и переведённые с эскадренных миноносцев на корабли третьего ранга, решили попытать счастья и ударили с Германом по рукам, – не ведали, судя по всему, что это за человек.
Герман равнодушно провёл пальцем по кромке усов, подбил их снизу.
– Больше никто не желает присоединиться к господам мичманам? Пра-шу!
Желающих пополнить ряды людей, заведомо проигрывающих, среди приглашённых на представление не оказалось.
– Ну что ж, на нет и суда нет, – спокойно молвил Герман, демонстративно подкинул в руке гвоздь и направился к старой берёзе с почерневшим, украшенным тремя дуплами стволом.
– Э-э, нет, господин Герман, – запротестовал один из мичманов, – у этой берёзы трухлявый ствол, его можно насквозь проткнуть пальцем, не то что пулей из маузера.
Герман сверкнул глазами и усмехнулся – как всегда загадочно и молча, подкинул в руке гвоздь.
– Ну что ж, господин хороший, если вам не жалко молодого дерева, пусть будет по-вашему, – он перешёл к молодой сильной берёзе с высоким ровным стволом, – хотя должен заметить, что древесина у старой берёзы более жёсткая, она много твердее, чем у этой вот красавицы. – Он ткнул остриём гвоздя в ствол молодой берёзы. – В эту берёзу я берусь вогнать гвоздь четырьмя пулями. Годится такой вариант?
Собравшиеся смотрели на Германа с любопытством. Это был знакомый всему флоту человек – сухопутный офицер с холодными глазами, лишённый страха, очень умелый и беспощадный.
Мичманы переглянулись – люди, которым было уже под тридцать, вели себя, как мальчишки, – недоумённо приподняли плечи, осмотрелись, будто видели этот распорядок впервые… Герман выбрал место для показательной стрельбы умело. Сзади, за деревьями – в основном, это были берёзы, – поднималась тусклая каменная стенка, слева и справа пространство было ограничено: если пуля отрикошетит, то далеко не унесётся, её также остановят камни – здесь всюду камни, камни… И лес растёт на камнях.
– Повторяю, одну пулю я дарю вам, это фора, – назидательным тоном проговорил Герман, поворачиваясь к мичманам. – Устраивает это вас, господа?
– Отчего же не устраивает, – наконец, проговорил один из мичманов, ходульно-высокий, с длинным костлявым лицом. – Очень даже устраивает.
– Ну и ладушки, – по-домашнему произнёс Герман.
Мичман опасно качнулся на стеблях длинных ног. Глядя на мичмана, всякий человек обязательно задавался вопросом: как же он стоит на палубе миноноски во время шторма? Сдуть ведь может. Либо лёгким плевком волны смахнуть за борт: шлёп – и нету человека!
Герман поправил гвоздь, чтобы тот мог войти в молодую, полную сил берёзу ровно, будто по нему били не пулями, а молотком, и неспешно вернулся к группе зрителей. По дороге же шагами посчитал, сколько метров отделяет зрителей от березы. Выходило – двадцать два… Двадцать два метра – это много даже для отличного стрелка. Пятнадцать – ещё куда ни шло, а двадцать два – много.
Но Германа расстояние не смутило. Он спокойно вытащил из-под мышки маузер, на манер Соловья-разбойника дунул в ствол, затем лёгким коротким движением вскинул маузер и выстрелил. Пуля всадилась в шляпку гвоздя, выбила длинную струю электрических брызг и, обессиленная, отлетела в сторону, отколола кусок камня.
Присутствовавшие зааплодировали – на таком расстоянии легко промахнуться, но Герман не сплоховал. Что происходило у него внутри, в том месте, где находится сердце, понять было невозможно, лицо ничем не выдавало внутреннее состояние: ни оживлённого блеска глаз, ни торжествующей улыбки, тронувшей уголки губ, ни довольного хлопка ладонью по боку – ничего этого не было.
Шёл обычный сухой, бесстрастный человек, довольный, возможно, только одним – тем, что он дышит здешним лесным воздухом, сыроватым, пахнущим прелой травой и сосновой хвоей: предоставил ему Господь такую возможность и спасибо большое – больше ничего ему не надо.
Герман вновь поднял маузер. На этот раз почти не целясь, как только кончик отвода оказался на прямой, соединяющей две точки, человека и цель, Герман нажал на спусковой крючок.
Ударил выстрел. Герман опять попал в шишку гвоздя. Ствол берёзы окутался ярким электрическим сеевом. Мичманы невольно переглянулись: это колдун какой-то! Придётся выставлять ящик шампанского.
А в Петрограде, говорят, не только шампанского нет – в магазинах даже помоев не найти, полки такие пустые, что по ним уже и мыши перестали бегать, не говоря о живности более мелкой – тараканах и мухах.
Когда Герман сделал третий выстрел, собравшиеся зааплодировали вновь: третий выстрел был самый точный, не отплюнулся светящейся пылью – гвоздь залез в тело берёзы по самую шляпку.
Засунув маузер в хитрую кобуру, прикреплённую к изнанке пиджака, Герман картинно вскинул одну руку:
– Пра-шу!
Собравшиеся устремились к берёзе. Гвоздь был утоплен в неё по самый корешок, сверху поблёскивала свежеободранным металлом шляпка, похожая на корабельную заклёпку. Герман стрелял без промаха.
Каждый, кто был в распадке, считал своим долгом подойти к дереву, колупнуть ногтём оплющенную шляпку гвоздя и восхищённо поцецекать языком. Мичманы, по-юношески алея скулами, хотя давно прошли этот возрастной рубеж, тоже подошли к берёзе, поколупали ногтями гвоздь, вздохнули грустно – лучше бы они с этим стрелком не связывались…
Через четыре дня, чёрной, как печная сажа ночью – на небе не было ни одной звёздочки, – Герман перешёл границу и очутился в Советской России.
Остановился около какого-то кривого, с толстым стволом дерева, прислонился к нему спиной и перекрестился трижды:
– Пошли мне, Господь, удачу!
Пограничники с заставы Костюрина засекли его, определили, куда идёт ночной гость, но мешать не стали, поскольку приказ на руках имели: не мешать. И Герман, отдышавшись, отправился дальше.
В километре от «окошка» его ждала подвода, на ней он и поехал в Петроград сворачивать, как он считал, шею власти рабочих и крестьян.
Через сутки он находился уже в Петрограде.