Звездочки и святые

Подождите, я сейчас все объясню.

В такие истории – как давеча утром с психиатром – я попадаю то и дело, с самого детства. Психиатр купил дом, затеял реконструкцию, а сам поселился в коттедже окнами на мой участок. Судя по лицу, человек был приятный и красавец, и мне, естественно, хотелось произвести на него хорошее впечатление. Была идея угостить его домашним печеньем, но вдруг он подумает, что я назойливая? Как-то спозаранку я как обычно пила кофе и смотрела в окно на свой сад, такой очаровательный: душистый горошек, и живокость, и космея. Настроение у меня было… ну-у-у… приподнятое… Почему я запинаюсь, прежде чем в этом признаться? А вдруг вы подумаете, что я сентиментальная, мне ведь хочется произвести на вас хорошее впечатление. В общем, смотрела я да радовалась, швырнула пригоршню корма на свою террасу и сидела, улыбаясь сама себе, когда десятки горлиц и зябликов слетелись поклевать. И вдруг – гром и молния – на террасу запрыгивают два гигантских кота и с громким чавканьем принимаются пожирать птиц, и перья разлетаются во все стороны, и в эту самую минуту психиатр выходит наружу. Таращится на меня, вскрикивает: “Какой ужас!” и удирает без оглядки. С тех пор он всячески старается меня избегать – правда-правда, мне не почудилось. И как, скажите на милость, мне теперь объяснить ему, что все случилось в мгновение ока и улыбалась я не котам, истребляющим птичек. Просто во мне еще не успела погаснуть радость от зябликов и душистого горошка.

Сколько себя помню, первое впечатление я всегда производила крайне неудачное. Вот в Монтане, например: я просто хотела снять с Кентширива носки, чтобы мы могли прогуляться босиком. Я же не знала, что они у него пришпилены булавками к кальсонам. Но больше всего мне хочется рассказать про школу Святого Иосифа. Видите ли, психиатры (только, прошу вас, не поймите меня неправильно, я не зациклена на психиатрах, я вообще никогда ни на чем не зацикливаюсь) … мне кажется, психиатры уделяют слишком много внимания первичной сцене и доэдипальной депривации, но упускают из виду психологические травмы, нанесенные начальной школой и одноклассниками – жестокими, беспощадными.

О том, что случилось в школе Вилас – первой моей школе в Эль-Пасо, – я даже рассказывать не стану. Одно большое недоразумение. И вот, когда с начала учебного года прошло почти три месяца, я, третьеклассница, стою на детской площадке перед школой Святого Иосифа. Моей новой школой. Стою и обмираю от ужаса. Я думала, что в школе, где носят форму, будет как-то полегче. Но на спину давит тяжелый металлический корсет, который нужен, чтобы у меня прошел сколиоз, как это называют… А если говорить прямо, он нужен, чтобы горб не рос. В общем, мне выбрали белую блузку и клетчатую юбку на несколько размеров больше, чтоб налезали на корсет, а моя мать, естественно, не подумала хотя бы укоротить юбку.

Когда я проучилась там несколько месяцев, опять случилось большое недоразумение. Однажды по школе дежурила сестра Мерседес. Молоденькая, ласковая – наверно, в ее прошлом была трагическая любовь. Скорее всего, он был летчик и погиб на войне… Когда мы проходили парами мимо сестры Мерседес, она дотронулась до моего горба и шепнула: “Дитя мое, ты несешь тяжкий крест”. Откуда ж ей было знать, что я успела сделаться религиозной фанатичкой и ее невинные слова убедят меня, что я предназначена нашему Спасителю?

(Ох, кстати, о матерях. На днях в автобус села мать с маленьким сыном. Она, очевидно, работает и, очевидно, забрала ребенка из садика после работы, она устала, но рада видеть сына, и вот она его расспрашивает, а он рассказывает обо всем, чем сегодня занимался. “Ты у меня особенный!” – восклицает мать, обнимая его. А мальчик: “Особенный? Значит, я дебил?!” На ресницах у него повисают огромные слезы, он весь дрожит от ужаса, а мать продолжает широко улыбаться – совсем как я тогда утром с птичками.)

В тот день на детской площадке я поняла, что никогда в жизни не войду в мир других. Не просто “не впишусь”, меня даже не впустят. В углу площадки две девочки крутили тяжелую скакалку, а остальные, красивые, розовощекие, поочередно проскакивали под веревкой: прыг-скок, и вовремя отскок назад, и снова в очередь. Топ-топ, ни одна не сбивалась с ритма. Посреди площадки была карусель с круглым сиденьем, которое головокружительно, беззаботно вертелось, никогда не останавливаясь, но хохочущие дети вскакивали на него и снова соскакивали, и не только не падали, а мчались дальше так же стремительно. Повсюду вокруг меня на площадке царили синхронность и симметрия. Две монахини: четки щелкают в унисон, аккуратные головки слаженно кивают детям. Мяч энергично стучит по бетону, дюжина мататенас подбрасывается и тут же подхватывается одним взмахом маленькой ручонки. Хлоп-хлоп-хлоп: эти девочки заняты замысловатыми, дико сложными играми в ладошки. “Собака прибежала, хозяину сказала. Хлоп-хлоп”. Я слонялась по площадке, не просто неспособная войти в их мир, но, казалось, невидимая, что было по-своему даже хорошо. Решила сбежать – завернула за угол школьного здания, где с кухни слышались смех и звяканье. Угол отгораживал меня от детской площадки, а приветливый смех в кухне успокаивал. Правда, туда мне тоже было нельзя. Но вдруг визг, крик, голос одной из монахинь: “Ой, разве я смогу, я ни за что не смогу”, и тут я смекнула: почему бы мне не зайти на кухню – монахиня ведь всего-навсего не может вынуть мышь из мышеловки. “Давайте я это сделаю”, – предложила я. И монахини так обрадовались, что даже ничего не сказали насчет того, что я вломилась в кухню, только одна шепнула другой: “Протестантка”.

Вот так все началось. Они меня не только приняли, но даже дали оладью: горячую, вкуснющую, со сливочным маслом. Естественно, дома я завтракала, но оладья была такая вкусная, что я умяла ее моментально и получила еще одну. Итак, каждый день в награду за то, что я вынимала мышей из двух-трех мышеловок и клала туда приманку, мне доставались не только оладьи, но и бесплатный образок со святым Христофором – жетон на обед. Так я была избавлена от необходимости перед первым уроком, у всех на виду, стоять в очереди за жетонами, которые выдавались в обмен на десять центов.

Из-за больной спины мне разрешалось оставаться в классе, пока другие занимались физкультурой или на большой перемене носились по площадке. Только утром приходилось непросто, потому что школьный автобус привозил нас загодя к запертым воротам. Я приказывала себе: попробуй с кем-нибудь подружиться, разговаривай с одноклассницами, но какое там. Все девочки были католички и учились вместе с подготовительного класса. Справедливости ради скажу, что они были добрые, нормальные. Но я была намного младше одноклассниц, потому что перепрыгнула через несколько классов. И вдобавок до войны жила исключительно в шахтерских поселках в глуши. Я не умела задавать вопросы вроде: “Тебе понравился урок про Бельгийское Конго?” или “Какое у тебя хобби?” Нет, я подбиралась к одноклассникам бочком и выпаливала что-нибудь вроде: “У моего дяди один глаз стеклянный”. Или “А я как-то нашла мертвого медведя-кадьяка, у него вся морда была в червях”. Девочки либо игнорировали меня, либо хихикали, либо говорили: “Врушка-врушка, мокрая подушка!”

Итак, одно время у меня было где перекантоваться до начала уроков. Я чувствовала, что приношу пользу, что меня уважают. А потом обнаружила, что девочки шипят мне вслед не только “протестантка”, но и “нищенка”, а позднее – “крысоловка” и “Минни Маус”. Я притворялась, что мне все равно, а кухню просто обожала: тихий смех и шепотки монахинь-кухарок в грубых холщовых рясах, похожих на ночные рубашки.

Естественно, к тому времени я решила стать монахиней – потому что они-то, судя по всему, никогда ни из-за чего не нервничали, и, главное, потому что была очарована их черными рясами и белыми накрахмаленными чепцами, похожими на гигантские ирисы. Готова поклясться: когда монахини стали одеваться на манер самых обыкновенных контролерш с парковки, католическая церковь потеряла массу потенциальных послушниц. И вот однажды в школу зашла моя мать – поинтересоваться, как у меня идут дела. Ей сообщили, что успеваемость у меня отличная, поведение примерное. Сестра Цецилия сказала, что на кухне они очень ценят мою помощь и стараются накормить меня сытным завтраком. Сказала моей матери – моей высокомерной матери в старой облезлой жакетке с облезлой, ослепшей – стеклянные глаза давно вывалились – лисой. Мать почувствовала унижение, а еще гадливость – из-за мышей, и бешеную ярость – из-за образков со святым Христофором, потому что все это время я каждое утро получала от нее по десять центов и после уроков тратила их на конфеты. Хитрая маленькая воровка. Шлеп-шлеп по щекам. Какое унижение!

Больше никакой кухни! А ведь это было чистой воды недоразумение. Наверно, монахини подумали, что возле кухни я кручусь, потому что голодаю, бедная крошка, и поручили мне мышеловки из милосердия, а не потому, будто моя помощь и вправду требовалась. Хуже другое: всю жизнь думаю и до сих пор не могу додуматься, как я могла бы своевременно развеять их заблуждения. Возможно, откажись я от той первой оладьи…

Вот так получилось, что теперь до начала уроков я отсиживалась в церкви и искренне решила стать монахиней или святой. Первая же тайна: пламя свечей, выстроившихся рядами под каждой статуей Иисуса, Марии и Иосифа, беспрерывно мерцает и дрожит, словно от порывов ветра, хотя огромная церковь наглухо закупорена и все тяжелые двери плотно закрыты. Я рассудила: в статуях столь крепок Дух Господень, что свечи трепещут и шипят, страдальчески трясутся. Когда свечи разгорались, озаряя раны на белых костлявых ступнях Иисуса, казалось, что кровь еще свежая.

Поначалу, зайдя в церковь, я оставалась у дверей; голова шла кругом от пьянящего запаха ладана. Я преклоняла колени и молилась. Стоять на коленях было ужасно больно: корсет врезался в позвоночник. Я не сомневалась, что боль приближает меня к святости и дана в наказание за грехи, но больно было так, что я перестала опускаться на колени, а просто сидела в церковном сумраке до звонка на первый урок. Обычно в церкви никого, кроме меня, не было: только по четвергам приходил отец Ансельмо и запирался в исповедальне. Несколько старух, старшеклассницы, иногда какая-нибудь девочка из начальной школы – все они проходили вперед, у алтаря останавливались преклонить колени и перекреститься, а потом еще раз становились на колени и крестились, прежде чем войти в исповедальню через вторую дверцу. Меня озадачивало, почему после исповеди одни молятся недолго, а другие – подолгу. Я отдала бы все на свете, лишь бы узнать, что происходит в исповедальне. Точно не скажу, сколько дней прошло, прежде чем я, как-то незаметно для себя, оказалась внутри, и сердце у меня бешено забилось. Обстановка была самая изысканная, превосходящая все мои фантазии. Надымлено миррой, подушка для коленей – бархатная, а сверху смотрит Пресвятая Дева, с неисчерпаемой жалостью и состраданием. За резной перегородкой – отец Ансельмо, в обычное время щуплый, вечно задерганный человечек. Но тут он предстал в виде силуэта – у Мейми висит похожий портрет мужчины в высокой шляпе. Он мог оказаться кем угодно: Тайроном Пауэром[16], моим отцом, Богом. Голос ничуть не похож на голос отца Ансельмо: низкий, отдается негромким эхом. Отец Ансельмо попросил меня прочитать молитву, которой я не знала, и тогда сам стал проговаривать ее по строчке, а я за ним повторяла: “…беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною”. Потом он спросил про мои грехи. Я не собиралась лукавить. Мне, истинная правда, не в чем было исповедоваться. Ни единого греха. И я ужасно застыдилась: неужели так ничего и не придет в голову? Загляни в глубины своего сердца, дитя мое… Ничего. В отчаянии, из пламенного желания угодить, я выдумала один грех. Я стукнула свою сестру по голове щеткой для волос. Ты завидуешь сестре? О да, святой отец. Завидовать грешно, дитя мое, помолись, чтобы Господь разрешил тебя от этого греха. Три “Аве Мария”. Я встала на колени и, начав молиться, сообразила, что наказание недолгое, в следующий раз надо заслужить что-нибудь получше. Но следующего раза не было. Сестра Цецилия в тот же день велела мне остаться после уроков. Хуже всего была ее доброта. Она понимает, как сильно мне хочется приобщиться к таинствам Церкви. К таинствам – ой как хочется! Но я протестантка: не крещена, не конфирмована. Мне дозволено ходить в их школу, и сестра Цецилия этому рада, потому что я хорошая, послушная ученица, но участвовать в жизни их Церкви мне нельзя. Я должна оставаться на детской площадке вместе с другими девочками.

Меня осенила страшная мысль, и я достала из кармана мои четыре карточки со святыми. За каждое “отлично” по чтению или арифметике полагалась одна звездочка. В пятницу ученица, у которой было больше всего звездочек, получала карточку со святым – очень похожую на карточки с бейсболистами[17], только у святых были нимбы, облепленные блестками, а у бейсболистов – нет.

– У меня не отберут моих святых? – спросила я, и в груди у меня закололо.

– Конечно, не отберут. Надеюсь, ты заслужишь еще очень много новых, – сестра Цецилия улыбнулась мне и опять обласкала. – Ты все равно можешь молиться, милая девочка, о наставлении на путь истинный. Давай помолимся вместе. “Радуйся, Мария…”

Я зажмурилась и начала горячо молиться Богоматери, у которой всегда будет лицо сестры Цецилии.

Всякий раз, когда на улице – далеко ли, близко ли – выла сирена “скорой”, сестра Цецилия, чем бы мы ни были заняты, просила нас прерваться, преклонить голову, уткнувшись в деревянную парту, и прочесть с начала до конца “Радуйся, Мария”. Я это делаю до сих пор. В смысле читаю “Радуйся, Мария”. Вообще-то… лбом к деревянным столешницам я тоже прижимаюсь: слушаю, потому что столы шумят, точно ветки на ветру, точно до сих пор остаются деревьями. В те годы мне не давали покоя самые разные вопросы: например, чт

у
вдыхает жизнь в свечи и откуда берется звук, который в партах. Если в мире Божьем у всего есть душа, даже у парт – у них ведь есть голос, – то должен быть и рай. Меня в рай не пустят, потому что я протестантка. Мне придется отправляться в лимбус[18]. А я готова попасть в ад, но только не в лимбус – очень уж противное название, похоже на “свинтус”, несолидное.

Я сказала матери, что хочу стать католичкой. Мать с дедом закатили истерику. Дед хотел перевести меня обратно в Вилас, но мать сказала: нет, там одни мексиканцы и малолетние преступники. Я ей сказала, что у Иосифа полно мексиканок, но она ответила: эти из хороших семей. А у нас семья хорошая? Я искренне не понимала, хорошая она или нет. Я и теперь заглядываю в панорамные окна, за которыми сидят целые семейства, и размышляю: “Чем они заняты? Как они между собой разговаривают?”

Однажды сестра Цецилия пришла к нам домой в сопровождении другой монахини. Зачем они приходили, не знаю: им не дали и слова сказать. Началась катавасия: мать плачет, Мейми – моя бабушка – плачет, а дедушка спьяну кинулся на монахинь, стал обзываться: “Ну вы, вороны”. На следующий день я боялась, что сестра Цецилия будет сердиться и на большой перемене, оставляя меня посидеть в классе одну, не скажет: “До скорого, милая”. Но она, уходя, дала мне книгу “Как Бетси нашла понимание”[19] и сказала: “Мне кажется, тебе понравится”. Это была первая настоящая книга, которую я прочитала, первая книга, в которую я влюбилась.

Она хвалила меня на уроках, ставила в пример другим каждый раз, когда я получала звездочку, или по пятницам, когда мне доставалась карточка со святым. Я старалась во всем ей угождать: тщательно выводила наверху каждой страницы в тетрадках A.M. D. G.[20], спешила вытереть доску тряпкой. Мои молитвы были самыми громкими, а моя рука поднималась первой, когда сестра Цецилия задавала вопрос. Она давала мне почитать книги, а однажды подарила бумажную закладку с надписью “Молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей”. В столовой я показала закладку Мелиссе Барнс. По глупости я думала: раз сестра Цецилия меня любит, полюбят и девочки. Но теперь насмешки сменились ненавистью. Когда на уроке я вставала, чтобы ответить, они шептали: “Подлиза, подлиза, подлиза”. Сестра Цецилия поручила мне собирать десятицентовики и выдавать жетоны на обед, и каждая девочка, забирая свой образок, шептала: “Подлиза”.

А потом однажды – как гром с ясного неба – мать на меня взъелась, потому что мой отец писал мне чаще, чем ей. Это потому, что я ему чаще пишу. Нет, потому, что ты подлиза. Однажды я пришла домой поздно (не успела на автобус, который отправлялся с главной площади). Мать стояла на верхней ступеньке лестницы, зажав в одной руке голубой конверт “Авиапочты” – письмо от отца. Другой рукой она зажгла, чиркнув ею по ногтю, кухонную спичку и, пока я взбегала по лестнице, сожгла письмо. Эти ее фокусы всегда меня пугали. Пока я была маленькая, спичку не замечала, думала, что мать прикуривает от своего пылающего пальца.

Я перестала разговаривать. Никому не объявила: “Все, я больше никогда ни слова не скажу”. Нет, я перестала разговаривать постепенно, а когда мимо проносилось завывание сирен, утыкалась лбом в парту и бормотала себе под нос молитву. Когда сестра Цецилия вызывала меня на уроке, я вставала, мотала головой и снова садилась. Я перестала получать святых и звездочки. Но все понапрасну: надо было это проделать раньше. А теперь меня стали звать “дура-передура”. Когда все ушли на физкультуру, сестра Цецилия задержалась в классе: “Что случилось, милая? Чем я могу тебе помочь? Поговори со мной, пожалуйста”. Я стискивала челюсти и отводила взгляд. Она ушла, а я осталась в классе, в душном полумраке. Скоро она вернулась, принесла книгу “Черный красавчик” и положила ее передо мной. “Чудесная книга, только очень грустная. Скажи мне, ты из-за чего-то грустишь?”

Я убежала от нее и от книги в гардеробную. Конечно, в знойном Техасе мы ходили без пальто, и гардеробная не требовалась, в ней хранились коробки с пыльными учебниками. И с пасхальными украшениями. И с рождественскими. Сестра Цецилия вошла в эту узкую каморку вслед за мной. Взяла за плечи, развернула к себе, заставила встать на колени. “Давай помолимся, – сказала. – Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою; благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего Иисус…” На глазах у нее выступили слезы. В ее взгляде было столько нежности, что я просто не вынесла. Стала вырываться, нечаянно сбила ее с ног. Чепец, зацепившись за крючок на вешалке, слетел у нее с головы. Девчонки врали: голову она не бреет. Она закричала, выбежала в коридор.

В тот же день меня сняли с уроков и отправили домой: исключили из школы Святого Иосифа за то, что я ударила монахиню. Не понимаю, как она могла подумать, что я способна ее ударить. Все было совершенно не так.

Загрузка...