Над красной грязью грунтовой дороги поднималось румяное солнце, где-то вдали гремели приглушенные автоматные очереди. К городу направлялись первые беженцы, чьи отдаленные силуэты расплывались в туманной дымке. Женщины и дети во главе процессии; пакеты для мусора и матрасы, балансирующие на головах; младенцы, крепко примотанные к бедрам взрослых. Они шли мимо зданий, изрешеченных пулями, и, безмолвные и невозмутимые, словно не замечали нашего присутствия. Мы с оператором не могли поверить своей удаче: мерзость войны на фоне мягкого утреннего света – золотая жила для телевидения.
Прежде чем стать врачом, я зарабатывала тем, что превращала жизнь людей в фильмы. Я была журналистом – продюсером и режиссером, – снимала документальные фильмы о текущих событиях, такие как этот фильм о гражданской войне в Демократической Республике Конго. Шел 2003 год. Конфликт, который премьер-министр Тони Блэр назвал «шрамом на совести всего мира», уже унес жизни пяти миллионов человек – преимущественно мирных жителей. Буниа, разрушенный войной город, в который мы прилетели несколькими днями ранее, по праву считался самым сердцем бойни. Жестокость и насилие царили повсюду. Всего за месяц до нашего прибытия пять сотен горожан были забиты боевиками, вооруженными мачете. Импровизированный городской палаточный госпиталь все еще был переполнен пациентами с ампутированными конечностями, самым младшим из которых едва исполнилось семь.
Даже когда беженцы двинулись быстрее, а грохот автоматов усилился, я не смогла противостоять желанию продолжить съемку. Внезапно толпа побежала, а затем бросилась врассыпную. Пожитки и постельные принадлежности полетели в пыль, закричали дети. Побежденные боевики присоединились к мирным жителям – вооруженные автоматами Калашникова, они точно так же беспорядочно разбегались. Стоило армии достичь линии деревьев, как все мы попали под обстрел. Воздух загудел от стремительно пролетавших пуль. Мы в панике побежали, стремясь добраться до единственного безопасного места в городе – лагеря миротворцев ООН, огражденного колючей проволокой, где уже теснились шесть тысяч беженцев.
Во время конфликта 2003 года в Конго 500 горожан были забиты боевиками, вооруженными мачете. Импровизированный палаточный госпиталь был переполнен пациентами с ампутированными конечностями.
В здании ООН около двадцати журналистов распластались на бетонном полу. От каждой разрывавшейся гранаты стены угрожающе тряслись. Мы молились, чтобы у армии не нашлось минометов. Я не сомневалась: если меня поймают, то изнасилуют, а затем разрежут на кусочки. Я предпочла бы ничего не знать о том, какие способы убийства людей предпочитают местные боевики. Я надеялась, что журналист из агентства Франс-Пресс, лежавший рядом, не будет против того, чтобы я ненадолго взяла его за руку. Мне хотелось позвонить родителям и сказать, что я их люблю. Камеры ни на секунду не прекращали снимать.
После четырех часов, показавшихся бесконечными, стрельба наконец утихла. Раненые обступили примитивный госпиталь. Охраняемый войсками ООН палаточный городок пополнился еще несколькими сотнями беженцев. Преисполненные благодарности, мы покинули бетонный бункер, но время близилось к ночи, а где-то вдалеке по-прежнему громыхали пулеметные очереди, и искать убежища было негде. Каждая улица города кишела боевиками, так что мы попросились под защиту миротворцев. Всю ночь я пролежала на полиэтиленовой пленке под стенами лагеря, вцепившись в противомоскитную сетку. Я была напугана настолько, что не сомкнула глаз.
Годы спустя видеоматериалы, сделанные нами, помогли Международному уголовному суду привлечь к ответственности конголезского военачальника. Но в ту ночь съемки в Буниа казались нам скорее не достижением, а колоссальным безрассудством. Нет уж, с меня хватит.
Когда мне исполнилось двадцать девять, я распрощалась с профессией телевизионного журналиста, чтобы стать врачом. Сменив освещение мировых событий на заботу о пациентах, я рассчитывала оставить зону боевых действий далеко позади. И вместе с тем – как бы иронично это ни прозвучало, ведь больницы должны быть цитаделями выздоровления, – самый страшный ужас за всю карьеру я испытала не в те мучительно тянувшиеся часы, проведенные под обстрелом в Конго, а в свое первое ночное дежурство в английской клинике. Если бы кто-то сказал мне об этом раньше, я рассмеялась бы ему в лицо. Но выяснилось, что нет ничего страшнее, чем, окончив медицинскую школу, очутиться посреди моря крови, боли, человеческих страданий и смертей, в котором, как мне казалось, я должна была превосходно ориентироваться. На деле же я осознала, что совершенно не готова ко всему этому.
Самый страшный ужас за всю карьеру я испытала не в мучительно тянувшиеся часы, проведенные под обстрелом в Конго, а в свое первое ночное дежурство в английской клинике.
Первых ночных дежурств я ожидала, словно смертного приговора. Новоиспеченный врач, я знала двадцать восемь потенциальных причин панкреатита, названия всех двухсот шести костей человеческого тела, нейрофизиологию стресса и страха, но даже отдаленно не представляла, как принимать решения в неотложных ситуациях, когда любая допущенная ошибка может привести к чьей-то смерти. Никто не научил меня, что делать со всеми моими свежеобретенными знаниями. Я даже не была уверена, что способна отличить по-настоящему больных людей от тех, по поводу которых нет нужды беспокоиться. И вместе с тем жизнь нескольких сотен пациентов, лежавших в тускло освещенных палатах нашей больницы, вот-вот должна была – как минимум на какое-то время – оказаться в моих неопытных и неумелых руках. Я чувствовала себя самозванцем в белом халате.
Чтобы справиться с синдромом самозванца, я принялась готовиться к ночным дежурствам, словно к военным действиям. Мой муж Дэйв – летчик-истребитель, служащий в Королевских военно-воздушных силах; даже во время воздушных боев на «Торнадо F3» его пульс почти не учащается. И он сказал мне, что залог успеха заключается в том, чтобы любой ценой сохранять хладнокровие. В отчаянной попытке обрести это самое хладнокровие я обратилась к проверенному средству – к учебникам. Я принялась повторять порядок действий во всех мыслимых ситуациях, когда жизнь пациента гипотетически оказывается под угрозой, и зубрила до тех пор, пока – во всяком случае, мне так казалось – не стала разбираться во всем не хуже Джорджа Клуни (имеется в виду его роль в сериале «Скорая помощь». – Прим. редактора). Я запаслась диетической колой, орешками кешью и поднимающими боевой дух шоколадными батончиками. Я спрятала карманный справочник по неотложной помощи на дне рюкзака и выбрала туфли, в которых будет удобно бежать, если в одной из палат сработает тревожный сигнал.
Нет ничего страшнее, чем, окончив медицинскую школу, очутиться посреди моря крови, боли, человеческих страданий и смертей, хотя казалось, ты должен быть готов.
И вот в девять вечера я пришла на первое в своей жизни больничное дежурство. Мне вручили пейджер, с помощью которого медсестры должны будут связываться со мной в течение ночи. Я старательно изображала закаленное в боях безразличие, хотя в действительности меня тошнило.
Интерн, чья смена как раз закончилась, вручил мне список задач, написанный еле разборчивым почерком: одним пациентам нужно было установить в вены пластиковые канюли, у других требовалось взять кровь на анализ, третьим надо поставить мочевой катетер – и скрылся в ночи. Ординатор – врач, к которому я предположительно должна была обращаться за помощью, если не справлюсь сама, – недвусмысленно дал мне понять, что он всю ночь будет занят в отделении неотложной помощи и что вызывать его через пейджер стоит только в случае крайней необходимости. Остальные врачи – все как один суровые и компетентные на вид – разошлись кто куда.
Пейджер запищал. Началось. Медсестры принялись названивать мне по поводу пациентов, у которых подскочил пульс, упало давление или снизился уровень кислорода в крови. «Пик-пик, пик-пик». Каждая медсестра желала, чтобы я немедленно пришла и осмотрела пациента, лежавшего в ее палате. Но пока я пыталась ответить на первый вызов, на экране всплывали все новые сообщения.
«Ради всего святого, – хотелось мне им сказать, – не могли бы вы вызвать кого-то другого, потому что я не врач и не имею с врачами ничего общего».
Но, кроме меня, разумеется, писать им было некому. Я была единственным дежурным врачом, и при виде списка задач, занимавшего уже две страницы, мне хотелось плакать.
Мистер Фрит – профессиональный лингвист чуть за семьдесят, недавно вышедший на пенсию, – стал одним из первых пациентов, в чью палату я заглянула той ночью. Все его жизненно важные показатели (о чем сообщила медсестра) были хуже некуда. Сердце билось слишком быстро, давление было слишком низким, уровень кислорода с трудом позволял ему оставаться в сознании. Даже мне было понятно, что дела плохи, и я помчалась в палату, где в одиночестве лежал мистер Фрит. С безумно выпученными глазами и посиневшими губами он пытался составить фразу из отдельных слогов, судорожно хватая ртом воздух. Его положили в больницу дней десять назад с легким сердечным приступом, который впоследствии осложнился подхваченной в больнице пневмонией. Все это, в принципе, излечимо, и ничто не мешало ему вернуться живым и здоровым к своей сорокалетней жене. Вместе с тем прямо сейчас пациент явно был при смерти. Медсестры при этом нигде видно не было.
Я была единственным дежурным врачом, и при виде списка задач, занимавшего уже две страницы, мне хотелось плакать.
Я не сомневалась, что с ним происходит нечто ужасное, хотя и не могла сказать, что именно. Я никогда не слышала ничего хотя бы отдаленно похожего на усиленный стетоскопом звук в его грудной клетке. Это был какой-то нечеловеческий, механический скрежет, ужасный и абсолютно неуместный. Я предположила, что у мистера Фрита отказывает сердце, из-за чего в легких скапливается жидкость. И если это так, значит, он захлебывается у меня на глазах.
Содрогнувшись от ужаса, я неуклюже нацепила кислородную маску на его небритое лицо и побежала на сестринский пост.
– Скажите, пожалуйста, кто присматривает за мистером Фритом? – обратилась я к трем медсестрам, сидевшим за стойкой.
– За кем? – откликнулась одна из них. – Фритом? А, вы имеете в виду четвертую кровать. Мириам. У нее перерыв.
– А вы не могли бы мне помочь? – спросила я чересчур нерешительно.
– Нет. Он ведь не мой пациент.
– Я… Кажется, мне нужна помощь.
– Ну тогда вам следует позвонить своему начальнику, разве нет?
Так я и поступила. Я понятия не имела, что еще могу сделать. Я написала ординатору на пейджер один, два… несколько раз. Он не ответил. Рядом не было ни медсестры, ни готового помочь старшего врача – только пациент на волоске от смерти. В полном отчаянии я бегом одолела семь лестничных пролетов и спустилась в отделение неотложной помощи, чтобы отыскать потерявшегося ординатора и собственноручно приволочь его к кровати пациента. И пока я рыскала по больнице в поисках подмоги, сердце мистера Фрита перестало биться.
Все, что я сделала в ту ночь, было в корне неправильно. Взять хотя бы мою нерешительность, достойную жалости. Есть определенный порядок действий, которому не учат в медицинской школе. Так, например, когда застаешь пациента при смерти, нужно, не отходя от его кровати, крикнуть как можно громче: «Кто-нибудь, срочно помогите», и тут же словно ниоткуда материализуются четыре-пять медработников. А еще лучше – тут уж совсем ума много не надо – нажать красную тревожную кнопку, что виднеется возле каждой койки, и в палату тотчас набьется толпа врачей и медсестер, готовых прийти тебе на выручку. Если же у пациента вот-вот остановится сердце, то эффективнее всего через больничный коммутатор отправить сигнал тревоги первоклассной реанимационной бригаде, которая примчится в считаные секунды.
Когда застаешь пациента при смерти, нужно, не отходя от его кровати, крикнуть как можно громче: «Кто-нибудь, срочно помогите», и тут же словно ниоткуда материализуются четыре-пять медработников.
Я нарушила протокол. Я была слишком робкой и вежливой, когда требовалось проявить настойчивость. Я не дала медсестрам нужной информации. И я просто не знала, что реанимационную бригаду разрешается вызывать не только после наступления клинической смерти пациента, но и когда видишь, что он может умереть в любую минуту. Пожалуй, именно страх сделать что-то не так – перепутать незначительное недомогание с настоящей неотложной ситуацией – удерживает молодых врачей от того, чтобы вовремя вызвать кавалерию. Подобная сдержанность порой стоит пациентам жизни.
В ту ночь, когда реанимационная бригада получила сигнал тревоги, я была самым младшим ее членом и находилась дальше всех от палаты мистера Фрита. Я все еще тщетно разыскивала своего ординатора в отделении неотложной помощи. Четыре пронзительных гудка, оповещающих об остановке сердца у одного из пациентов, были специально рассчитаны на то, чтобы медик остановился и сфокусировал внимание на еле различимом голосе телефонистки, объясняющей, куда идти.
– Остановка сердца. Остановка сердца. Реанимационная бригада на седьмой этаж. Повторяю: седьмой этаж.
В данном случае я точно знала, куда нужно направляться. Я вдруг четко осознала, что оставила пациента одного прямо перед тем, как у него остановилось сердце. Ужаснувшись и желая, чтобы нас вызвали к кому угодно, лишь бы не к мистеру Фриту, я взлетела на семь лестничных пролетов и подбежала к палате как раз в тот миг, когда старший врач реанимационной бригады спросил:
– Кто, черт побери, этот «Кларк», который видел пациента последним?
– Это я, – пробормотала я едва слышно, и все повернули голову в мою сторону.
Пожалуй, именно страх сделать что-то не так – перепутать незначительное недомогание с настоящей неотложной ситуацией – удерживает молодых врачей от того, чтобы вовремя вызвать реанимационную бригаду.
Старший врач держал медицинскую карту пациента, разглядывая запись, которую я накорябала в страшной спешке и которая обрывалась на полуслове, поскольку я в панике рванула на первый этаж. Должно быть, все это выглядело ужасно неадекватным.
– Простите, – прошептала я, сгорая от стыда. – Я не знала, что делать. Я побежала за помощью.
Ординатор, не отреагировавший на мои послания, безмолвно стоял рядом со старшим врачом и с вызовом смотрел мне в глаза. Я не осмелилась упомянуть его причастность – или скорее безучастность.
Мистер Фрит утонул под кучей проводов, трубок и электродов дефибриллятора. Реанимационная бригада ввела ему лекарство внутривенно, чтобы уменьшить нагрузку на сердце и легкие. Грудную клетку во время закрытого массажа сердца сдавливали безжалостно, но это дало результат: после первого же электрического разряда сердце пациента забилось в нормальном ритме. Он порозовел и открыл глаза, возвращаясь к жизни. Мне хотелось разрыдаться от облегчения и благодарности. Реанимация прошла идеально, как по учебнику, за исключением того лишь факта – по крайней мере так казалось мне, – что всего этого можно было запросто избежать.
Все занялись переводом мистера Фрита в отделение интенсивной терапии. Я же еще никогда в жизни не чувствовала себя более некомпетентной. Терзаемая виной и стыдом, я решила уйти из медицины, хотя едва начала работать в этой сфере.
Британские политики нередко называют младших врачей «хребтом НСЗ»[1], рабочими лошадками, чей тяжкий труд – а также труд медсестер, фельдшеров и остальных медработников, вкалывающих на передовой, – держит всю систему на плаву. Однако, когда интерн – обычно под завязку напичканный теоретическими знаниями, но не имеющий практического опыта работы, – впервые переступает порог больничной палаты, он зачастую чувствует себя изолированным и его переполняет страх. Профессия, которая, казалось бы, должна ассоциироваться прежде всего с состраданием, в итоге вынуждает врачей развивать твердость характера, что многим дается очень нелегко.
Профессия, которая, казалось бы, должна ассоциироваться прежде всего с состраданием, в итоге вынуждает врачей развивать твердость характера.
Возможно, в медицине и нельзя иначе. Хочешь не хочешь, а приходится закалять характер, постоянно сталкиваясь с критическими ситуациями, когда пациент оказывается на грани жизни и смерти. И так раз за разом, пока не наберешься достаточных навыков и опыта и не отрастишь толстую кожу, чтобы хоть как-то справляться с работой. Но как быть, если процесс закалки протекает в рамках системы здравоохранения, чрезмерно перегруженной и испытывающей серьезнейший дефицит кадров? Наши врачи (заодно с остальным медперсоналом) чувствуют себя так, словно изо дня в день совершают невозможное, лишь бы обеспечить пациентам минимально необходимое лечение. Разве можно в таких условиях говорить о проявлении сострадания или об образцовом уходе за пациентами? Вот и получается, что молодые врачи, даже обретя необходимый опыт, позволяющий справляться со всеми задачами, которые способна подбросить им медицина, на практике чувствуют себя парализованными, задавленными системой.
Эта проблема обнажилась в 2016 году, когда младшие врачи выступили с требованием кардинально улучшить условия их работы. Разгорелся масштабный конфликт, и тысячи врачей вроде меня начали бастовать, вместо того чтобы лечить пациентов. Развернулась дискуссия между правительством и медиками – настолько язвительная и ядовитая, что понадобятся годы, чтобы сгладить ее разрушительные последствия. В результате множество врачей, в числе которых и мои друзья, вышли из рядов НСЗ. Конфликт продлился несколько месяцев и завершился двумя, пожалуй, самыми мрачными днями в истории НСЗ – первой в стране национальной забастовкой врачей, когда весь младший врачебный персонал попросту не вышел на работу. Победителей в этой истории не было. Однако сильнее всего пострадали пациенты.
Пока младшие врачи Великобритании страдали от сверхурочной работы, министр здравоохранения заявил, что они виноваты в ежегодной смерти 11 000 британцев, т. к. мало работают по выходным.
С легкой руки государственных пресс-секретарей в ходе дебатов общественные гнев, горечь и злоба сконцентрировались вокруг одной-единственной проблемы – нежелания молодых врачей работать сверхурочно по субботам. Как заявляли чиновники, именно из-за несговорчивости врачей бывший премьер-министр Дэвид Кэмерон и не смог выполнить свое предвыборное обещание предоставить электорату «полноценный доступ к услугам НСЗ семь дней в неделю». А по словам министра здравоохранения Джереми Ханта, ежегодно в Соединенном Королевстве умирают одиннадцать тысяч людей из-за того, что по выходным работает слишком мало врачей.
Слова Ханта прозвучали волнующе и убедительно. Хотя меня, как врача, и возмутило подобное обвинение, но мое журналистское «я» распознало ловкую и эффективную политическую стратегию. О том, как правильно подтасовывать факты, я в свое время узнала у лучших из лучших. Годами двадцатью ранее, когда только начала строить карьеру в телевизионной журналистике и устроилась репортером в политическое шоу Джонатана Димблби, я помогла подготовить несколько интервью, которые Аластейр Кэмпбелл и Питер Мандельсон – самые изощренные пиарщики лейбористской партии – изо всех сил старались вести в выгодном для них направлении. Мы брали интервью у Тони Блэра приблизительно за неделю до его победы на выборах в 1997 году. Помню, как сгорбившись сидела на полу перед крошечным телевизором, записывая на листках фразы из выступления, чтобы затем использовать их, когда надо мной нависла чья-то фигура. «Я бы не стал попусту тратить на это время, – сказал Кэмпбелл, безрадостно оскалив зубы. – Ваш парень ничего из моего не вытянет». Он оказался абсолютно прав: так и произошло.
Играть на человеческих страхах, чтобы сколотить политический капитал, – тактика, которую использовали с незапамятных времен. Единственное новшество, привнесенное Хантом и его сторонниками, – необычный выбор мишени. Они принялись настраивать граждан не против иностранцев, иммигрантов, тунеядцев или мусульман – объектом травли стали медицинские работники всей страны. Еще в 2015 году консерваторы, которые только что заполучили большинство в парламенте и отделились наконец от своих партнеров либерал-демократов, положили глаз на зарплатный фонд НСЗ. Всем больничным и семейным врачам предстоял пересмотр рабочих контрактов, а начал Джереми Хант – возможно предположив, что слово «младший» подразумевает слабость, – именно с нас, с младшего врачебного персонала.
Стратегия была проще некуда. Сначала нагнать на людей страх, заявив, что каждый год в стране по выходным будет умирать одиннадцать тысяч пациентов, из-за того что врачи слишком жадные и ленивые, чтобы ими заниматься. Затем смягчить страхи, которые были столь методично навязаны, пообещав решение проблемы – полноценную врачебную помощь семь дней в неделю. Наконец – и это наиболее наглый и дерзкий шаг из всех – настоять на том, что младшие врачи должны обеспечить всем желающим ежедневный доступ к услугам НСЗ без доплаты за работу в выходные. О таком пустяке, как нехватка медицинского персонала и финансовых средств, без которых повысить качество медицинских услуг не удастся, политики решили попросту умолчать. Получалось, что это младшие врачи, а вовсе не Казначейство[2] стояли на пути безопасных выходных.
К началу дебатов я успела проработать десять лет журналистом и еще шесть – врачом в больнице, и этого оказалось достаточно, чтобы из нервного новичка стать опытным и уважаемым членом больничного коллектива. Год за годом я наблюдала, как отражалось сокращение финансирования на простых людях: пациенты все дольше ожидали лечения, врачи потихоньку увольнялись, а находить им замену становилось все сложнее. Тем не менее я не унывала. Посвятив шесть лет медицине и сдав многочисленные квалификационные экзамены, я с нетерпением ждала возможности заняться выбранной специализацией – паллиативным уходом. Меня захватило стремление помогать смертельно больным пациентам проживать остаток дней максимально полно и радостно, какой бы трудной, почти невыполнимой ни выглядела эта цель. Я и предположить не могла, что пропагандистская машина премьер-министра Великобритании способна направить отравленные стрелы против младших врачей, равно как не могла представить, насколько разрушительными и деморализующими окажутся нападки правительства.
Оценивая ситуацию одновременно с позиции журналиста и врача, я с ужасом наблюдала, как правительство втаптывает в землю профсоюз врачей – Британскую медицинскую ассоциацию (БМА).
Младшие врачи – это огромная разношерстная группа врачей-стажеров: и одинокие выпускники медшкол, и семейные люди за 30, а то и 40, опытные специалисты, готовые стать врачами-консультантами.
Но в чем все-таки было дело? Что скрывалось за бесконечными обвинениями и контробвинениями? Что в действительности вынудило всех младших врачей бросить пациентов и устроить забастовку национального масштаба? Даже Джереми Хант не мог всерьез верить, будто мы пошли на это, исключительно чтобы сохранить повышенную ставку оплаты за работу по субботам. Общественная дискуссия достигла небывалого накала и затронула самые разные вопросы – оплату труда, безопасность пациентов, уровень загруженности персонала, его моральный дух, которые неразрывно переплелись между собой. Даже понятие «младший врач» оказалось не таким уж простым, ведь оно объединяет множество врачей-стажеров, между которыми мало общего, – начиная от холостых двадцатитрехлетних выпускников медицинских школ и заканчивая матерями и отцами за тридцать, а то и за сорок, вполне опытными специалистами, готовящимися получить статус врача-консультанта в той или иной области.
Младшие врачи вечно перегружены, что в лучшем случае приводит к хроническому переутомлению, а в худшем – к профессиональному выгоранию.
На мой взгляд, дебаты между правительством и младшими врачами, ставшие поворотным моментом в истории НСЗ, – закономерный симптом, отражающий общее состояние системы здравоохранения в стране. Забастовка же лишь крайнее, радикальное проявление социального недуга. Впервые за сорок с лишним лет медики бросили своих пациентов на произвол судьбы, причем не один раз, а целых восемь. По сути, для большинства молодых врачей забастовки стали актом отчаяния, к которому подтолкнул опыт работы на передовой НСЗ. Наша система здравоохранения столкнулась с катастрофическим кадровым дефицитом. Выделяемых денег не хватает, чтобы нанять достаточно врачебного персонала. Согласно статистике Организации экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) на тысячу жителей в Великобритании приходится всего 2,8 практикующего врача – меньше, чем практически в любой другой стране Европы, включая Польшу, Латвию и Литву. В Германии, к примеру, этот показатель составляет 4,1 врача на тысячу жителей, а в Греции и того больше – 6,3 [1][3].
Как это сказывается на младших врачах? Они вечно перегружены, что в лучшем случае приводит к хроническому переутомлению, а в худшем – к профессиональному выгоранию. Не сосчитать, сколько раз я работала за двоих, потому что напарник по смене не вышел на дежурство. Это тяжкий и неблагодарный труд, но подобные дежурства становятся все более распространенными. В 2009 году, когда я только получила диплом врача, они выпадали на нашу долю крайне редко, сегодня же сделались чуть ли не нормой. Мы ждем их с ужасом – а пациентам, пожалуй, следует бояться их еще сильнее. Как бы хорошо ни владел врач навыками проведения реанимационных мероприятий, он физически не в состоянии находиться одновременно в двух местах. Когда нехватка медперсонала вынуждает врача носить с собой два пейджера, риск не получить своевременную помощь для каждого больного как минимум удваивается. Дефицит врачей – прямая угроза для жизни пациента.
Еще одна жертва вечной перегруженности врачей – это качество, которое изначально побудило нас посвятить себя медицине и которое мы меньше всего можем позволить себе потерять: доброта. Говорят, НСЗ держится только на доброй воле и энтузиазме персонала: врачей, медсестер и других медработников, которые готовы прилагать дополнительные усилия не ради денег, благодарности, похвалы или карьерного роста, а исключительно из искреннего желания помочь людям. Если это действительно так, то условия работы, которые мешают нам проявлять доброту, фактически угрожают существованию НСЗ. Если же не заходить столь далеко, то прежде всего от таких условий страдают отношения между врачом и пациентом. Когда врачей слишком мало, не остается шансов разделаться с рабочими обязанностями за отведенное на них время, и каждая драгоценная секунда уходит на скоростное заполнение форм, медкарт и предписаний, призванных обезопасить пациентов. Человеческое общение становится недоступной роскошью. Врачи превращаются в бесчувственные машины, которым некогда возиться с пациентами. Каждый врач прекрасно осознает, что это в корне неправильно. Он ненавидит себя за то, кем стал, и в результате задумывается о том, чтобы бросить профессию, которую когда-то полюбил всем сердцем.
Из-за нехватки кадров общение врача с пациентом становится непозволительной роскошью, врачи превращаются в бесчувственные машины.
Именно об этом младшие врачи и начали массово задумываться к 2016 году. Причиной, по которой я – полная сомнений и с тяжелым сердцем – решила участвовать в демонстрациях, стало вовсе не желание сохранить дополнительную оплату за сверхурочную работу, а стремление добиться ответа на вопрос: «Как мне, врачу, сохранить человечность и милосердие, когда сама система здравоохранения трещит по швам?» Подобно многим коллегам – младшим врачам, я поняла, что исчерпала свой запас прочности и больше уже ничего не могу дать пациентам. И я не сомневалась, что новый контракт, согласно которому рабочие часы разбросали бы на семь дней недели, а не на пять, меня доконал бы.
Эта книга посвящена моей работе в организации, не без участия которой я родилась, родила и, скорее всего, умру (если она, конечно, все еще будет к тому моменту существовать). Врач НСЗ спас жизнь моему новорожденному сыну, и, пока я пишу эти строки, бригада онкологов НСЗ пытается побороть рак, который хочет забрать жизнь моего отца. Как и многие другие британские семьи, мы с моими близкими пережили множество радостных, судьбоносных, ужасающих и трогательных мгновений вместе с Национальной службой здравоохранения Великобритании. Как и многие другие врачи, медсестры, акушерки, санитары, физиотерапевты, рентгенологи, фармацевты и диетологи, я безоговорочно предана организации, в которой работаю. Тот факт, что наши граждане готовы платить достаточно налогов, чтобы каждый человек при необходимости получил медицинскую помощь (даже тот, кто не может себе ее позволить), вызывает у меня глубочайшую гордость за британский народ. А возможность оказывать пациентам медицинскую помощь, основываясь на их клинических потребностях, а не на платежеспособности, – огромная радость и честь для меня.
Возможность оказывать пациентам медицинскую помощь, основываясь на их клинических потребностях, а не на платежеспособности, – огромная радость и честь для меня.
Каждый день я становлюсь свидетелем того, как обычные сотрудники НСЗ выполняют свою необычную работу: перевязывают раны, сообщают плохие новости, держат за руку, убирают испражнения, запускают замершие сердца, закрывают веки покойников – и все это с величайшими состраданием и заботой. Я глубоко люблю свою работу и не могу представить себе более стоящей и полезной профессии. Вместе с тем я опасаюсь, что главный ресурс НСЗ – ее персонал – оказался на грани истощения. Энтузиазм и доброта, без которых деятельность НСЗ немыслима, мало-помалу покидают нас из-за плохого финансирования, нехватки рабочей силы и все более невыполнимых требований, которые нам предъявляют.
Это нерассказанная история о попытках любой ценой сохранить в себе способность к милосердию, работая на перегруженной передовой НСЗ.