Суд II Divinatio

Во время divinatio суд решает, кто из явившихся обвинителей предъявит главное обвинение.

VII Неожиданный противник

Священная дорога, Римский форум
77 г. до н. э.

Цезарь и Лабиен шагали по главной городской улице, вымощенной булыжником.

Цезарь размышлял, гладя под ноги: мать согласилась, чтобы он по просьбе македонян выступил обвинителем в деле бесчестного сенатора Долабеллы. Как он понимал, Аврелия испытывает гордость и тревогу одновременно. Она гордилась тем, что ее сын, несмотря на юность, готов сразиться с одним из самых коварных политиков. А тревожилась по той причине, что надежда на победу была… ничтожно малой.

К ним подошел парень с довольно свирепой физиономией и что-то сказал на ухо Лабиену. Последний заплатил целой ватаге отъявленных негодяев и людей самого низкого пошиба, чтобы те собирали новости в тавернах и прочих местах, где распространялись слухи, прежде чем дойти до Форума.

– Я хочу знать обо всем, что связано с Долабеллой, – сказал Лабиен своим осведомителям.

– Что угодно? – уточнил один из парней, которые терлись среди отбросов римского общества.

– Что угодно, – решительно подтвердил Лабиен, вручая ему несколько серебряных денариев.

Тит Лабиен хотел каким угодно способом помочь своему другу Цезарю: он был обязан ему стольким, что любая услуга выглядела пустяком.

Услышав по дороге в базилику Семпрония слова юного вестника, сообщавшего новости с городского дна, Лабиен недоверчиво усмехнулся. К сожалению, серьезный вид парня говорил о том, что его утверждения, скорее всего, правда: его друг столкнулся с трудностями задолго до суда и до того, как было открыто дело.

– Что случилось? – спросил Цезарь в ответ на молчание Лабиена и кислое выражение его лица. Тот ответил прямо, будто это могло смягчить тяжесть его слов:

– В портовых тавернах ходят слухи, что сам Цицерон явится на divinatio, чтобы посоревноваться с тобой. Он тоже хочет быть обвинителем по делу против Долабеллы.

– Цицерон? – повторил Цезарь, не замедляя шага. – Марк Туллий Цицерон?

– Он самый.

Цезарь не выдержал и улыбнулся.

– Клянусь всеми богами! – продолжил он, подавив неуместный смешок. – А мы еще беспокоились о защитниках Долабеллы, моем дяде Аврелии Котте и Гортензии. Неужели ты не видишь, как это все комично или, лучше сказать, трагикомично? Теперь я, скорее всего, не буду обвинителем по делу македонян, о котором сам хлопотал. Цицерон с блеском выступил на Форуме в нескольких успешных разбирательствах. Он молод, но старше меня. Сколько ему, лет тридцать? А мне всего двадцать три. У него есть опыт публичных выступлений, а его ораторское мастерство известно всему Риму. Я проиграл еще до начала.

Он снова рассмеялся. Однако Лабиен слишком хорошо знал Цезаря: вряд ли тот считал divinatio проигранной. Лабиен наблюдал за тем, как друг перестал смеяться, чтобы привести в порядок мысли, поймал знакомый кошачий взгляд, который ловил во время боя у стен Митилены. Легкая хромота Цезаря навевала воспоминания о тех временах, когда все, казалось, было проиграно… Лабиен не мог понять одного: зачем Цицерону участвовать в этом суде.

– Вряд ли это хитрость Долабеллы, нацеленная на то, чтобы отстранить меня от дела, – заметил на ходу Цезарь, словно читая мысли друга. – Цицерон, как и прочие, стремится к славе. Он выиграл несколько судов, а тут речь идет о всемогущем Долабелле. Цицерон не примкнул ни к оптиматам, защищающим Долабеллу, ни к популярам, противостоящим его ужасному покровителю Сулле, подобно моему дяде или Серторию в Испании.

– Или тебе, – перебил его Лабиен.

– Нет, – поспешно возразил Цезарь. – Мои отношения с Суллой были не противостоянием, а чистым безумием.

Теперь рассмеялись оба.

Цезарь продолжил:

– Цицерон сам за себя. Но рано или поздно он непременно примкнет к одной из сторон. Ни один известный защитник не рискнул выступать против Долабеллы, македоняне обратились ко мне, и я подал иск. Благодаря этому делу Цицерон рассчитывает войти в историю. Добившись осуждения Долабеллы за бесчестное поведение, он заслужит уважение и оптиматов, и популяров.

– Но суд, скорее всего, проигран, все в этом уверены, – возразил Лабиен: такое объяснение участия Цицерона в divinatio его не удовлетворяло.

– Я неопытен и проиграю, но столь искусный оратор, как Цицерон… Как знать? Он стремится к известности, славе, почету, – настаивал Цезарь. – И всегда может пойти на попятную или, в отличие от меня, смягчить окончательное обвинение против Долабеллы и тем самым приобрести расположение оптиматов. Они знают, что я никогда не соглашусь на это.

– Тогда… судьи, желая предъявить более мягкое обвинение, в любом случае выберут его.

Несколько мгновений Цезарь не говорил ни слова.

– Да, ты прав, – наконец согласился молодой защитник, прервав короткое, но тягостное молчание. – Если только не…

Цезарь не закончил. Они входили в базилику Семпрония.

– Ты выдвинул обвинение, – напомнил Лабиен, поразмыслив. – И ты выступаешь первым.

– Да, я выступаю первым, – подтвердил Цезарь.

Базилика Семпрония, Рим

И действительно, Гай Юлий Цезарь выступил первым.

Все произошло стремительно, однако Лабиен и большинство присутствующих были немало удивлены. Не удивились только судьи, не ждавшие от Цезаря ничего другого. И записали его слово в слово.

Когда он закончил, послышался ропот – и ни единого хлопка.

Наконец Цезарь вернулся на место. Лабиен накрыл руку друга ладонью:

– Ты был на высоте.

– Нет, клянусь Геркулесом, вовсе не на высоте, – решительно возразил Цезарь. – Из тебя плохой лгун, Тит. Ты отличный друг, но врать не умеешь.

– Ты сказал все, что мы подготовили, и ничего не забыл, – попытался утешить его Лабиен.

Действительно, Цезарь выглядел неопытным юнцом, неуклюже выражался и несколько раз путался в показаниях. Тем не менее он выложил все, о чем они договорились накануне вечером.

– Нет, не настаивай, – резко добавил Цезарь, пытаясь разглядеть мать среди публики, толпившейся в базилике Семпрония.

Суд над Долабеллой, правой рукой всемогущего Суллы, привлек внимание всего Рима. В городе не говорили ни о чем другом. Даже события в Испании – восстание Сертория – в тавернах теперь обсуждали не так горячо. За стаканом вина велись разговоры о вожде испанских популяров и о сенаторе Квинте Цецилии Метелле-младшем по прозвищу Пий, видном оптимате, отправленном в Испанию для подавления мятежа. Вспоминали и пятидесятитрехлетнего ветерана Метелла – patres conscripti, воспользовавшись тем, что последний вернулся из Испании на похороны старухи-матери и собирался пробыть в Риме несколько недель; назначили его председателем суда, который рассматривал иск против Долабеллы.

Сам Долабелла умолял Метелла отложить возвращение в Испанию и возглавить суд. Долабелла не любил рисковать, ему нравилось, когда все было просчитано. Метелл помнил, как побили камнями того проклятого трибуна. Как его звали? Имя стерлось из памяти. Имена трибунов, восставших против Сената, по мнению Метелла, не заслуживали усилий его холодного и расчетливого ума.

В любом случае назначение главой суда сенатора, настолько близкого к покойному Сулле, покровителю Долабеллы, ясно показывало, что Сенат не собирается оставлять обвинителям ни малейшей надежды.

Цезарь перехватил пронзительный взгляд матери, стоявшей справа, в углу базилики. На ее лице читалось разочарование: первое публичное выступление сына, которому она так доверяла, окончилось полнейшей неудачей.

Это уязвило Гая Юлия Цезаря. Меньше всего в жизни он желал разочаровывать мать – но если даже она не поняла замысел сына, суд во главе с властным Метеллом, полный сенаторов-оптиматов, сочувствовавших Долабелле, тоже не понял бы его.

Цезарь осторожно поглядывал по сторонам: жена Корнелия держась позади Аврелии, смотрела в пол, явно встревоженная. Ближе, слева от Цезаря, сидел его неожиданный соперник, Марк Туллий Цицерон, а рядом с ним – старый грек Архий, обучавший Гая Юлия ораторскому искусству. Они разобьют Цезаря в пух и прах. Без сомнения, понадобится помощь Марса и Венеры, а также мудрость Минервы, чтобы после суда над Долабеллой он, Цезарь, сохранил надежду на участие в государственных делах. Более того, чтобы он просто остался в живых.

Долабелла… Цезарь осмотрел зал и обнаружил, что тот удобно расположился в просторном кресле позади Цицерона. Грузному Долабелле требовалась очень большая кафедра. В нем не осталось почти ничего от молодого сенатора, который взобрался на крышу курии Гостилия и забросал камнями трибуна Сатурнина в ту страшную ночь, о которой Цезарю не раз рассказывали и дядя Гай Марий, и мать Аврелия. Теперь Долабелла, широколицый и самодовольный, беспрестанно улыбался и обсуждал с друзьями неловкое выступление начинающего обвинителя.

Цезарь опустил взгляд, зная, что даже Гай Марий в загробном мире разочарован выступлением неискушенного оратора. Затем он снова поднял глаза и посмотрел на Долабеллу. Старый сенатор по-прежнему не замечал его. Безразличие – изощреннейшая форма презрения; именно так вел себя обвиняемый по отношению к Цезарю.

Цезарь мысленно улыбнулся. Он готовился к долгому бою, а не к простому и быстрому суду. Еще не время полностью открыться. Слишком рано.

Председатель суда, Квинт Цецилий Метелл-младший, посмотрел на второго обвинителя: настала очередь Цицерона. Метеллу с его заиканием не требовалось ничего говорить, и за это он был благодарен Цицерону. Он не любил обнаруживать перед всеми свой недостаток.

Марк Туллий Цицерон неспешно встал и с расчетливой медлительностью, ожидая, когда установится полная тишина, вышел на середину базилики. Он остановился напротив председателя и пятидесяти двух судей, которым предстояло решить, кто из них двоих, Цезарь или он, Цицерон, станет главным обвинителем по иску против Долабеллы.

Наконец хорошо поставленный, зычный голос тридцатилетнего Цицерона заполнил большой зал – и будто околдовал всех присутствующих. Его учитель Архий мог гордиться учеником: тот говорил без заминок, избегая невнятицы и малейшей тени сомнения, тщательно продумывая фразы. Полная противоположность выступлению его соперника, Юлия Цезаря.

– Достопочтенные patres conscripti, iudices, мудрейшие и опытнейшие мужи, благодарю за то, что дали мне возможность выступить перед вами. – Последнее слово Цицерон произнес с особым почтением, словно желая подчеркнуть, насколько важны те, кого оно обозначает. – Благодарю за то, что позволили мне объяснить, почему это дело должно быть передано опытному человеку, – он снова подчеркнул последние слова, – а не юному, чрезмерно горячему, – тут он повернулся к Цезарю, – порывистому, без сомнения благонамеренному, но слишком простодушному и неопытному обвинителю.

Юлий Цезарь выдержал взгляд противника, не мигнув и не шелохнувшись. Лабиену хотелось встать и ударить Цицерона кулаком в лицо, но было очевидно, что это ничем не поможет его другу.

Всех удивило появление Цицерона в суде и его готовность стать обвинителем против Долабеллы. Но Цицерон с давних пор искал славы в местах отправления правосудия, а дело против ближайшего помощника всемогущего Суллы, которого обвиняли в недостойном образе жизни, могло сильно умножить его известность. Разумеется, если бы он выиграл. Как бы то ни было, он стал говорить, и весьма искусно:

– В первую очередь, Цезарь неопытен. Он уверенно излагал противоречивые сведения, не подвергая их ни оценке, ни толкованию, ни какому-либо разбору. Увы, такое часто встречается в этих стенах – защитник и обвинитель подменяют действительность полуправдой, если не полной ложью. В скольких публичных судах с участием iudices выступал молодой Гай Юлий Цезарь?

Он сделал риторическую паузу.

– «Молодой» звучит как оскорбление, – прошептал Лабиен.

– Я знаю, – подтвердил Цезарь тоже шепотом, не сводя глаз с Цицерона. Тот был хорош, очень хорош. Цезарь не имел права его прерывать. Тем более во время divinatio. Он мог лишь слушать… и учиться.

– А я вам скажу, – продолжил Цицерон, – ни в одном. Наш молодой и деятельный сотоварищ Юлий Цезарь до сегодняшнего дня не участвовал ни в одном судебном заседании и подает иск, не задумываясь, не принимая во внимание сложность дела, потому что я не допускаю ни злого умысла, ни корысти с его стороны: одно лишь полное незнание, которое, увы, объясняется его юностью. – Он вновь повернулся к противнику, который молча сидел на sella, своем стуле, и смотрел не мигая. – Но возможно, жажда известности толкает неопытного законника в открытое море, где он наверняка потерпит крушение вместе со всеми доводами и законами, с помощью которых намерен защищать македонян. – На мгновение он повернулся к македонянам – Пердикке, Аэропу, Архелаю и прочим провинциалам, присутствовавшим в зале, но тут же вновь направил взгляд на строгие лица пятидесяти двух судей. – И чтобы покончить с этим: Гай Юлий Цезарь никогда раньше не участвовал ни в одном публичном суде, а я, Марк Туллий Цицерон, участвовал в трех – трех! – делах, которые к тому же выиграл одно за другим: я защищал Публия Квинктия, Росция Америна и Квинта Росция. Все эти дела были очень сложными и совершенно непохожими друг на друга. Эти три победы свидетельствуют о моей способности умело разбираться во всех тонкостях правосудия, о моей дальновидности и, в конечном счете, работоспособности и беспристрастности, поскольку во всех случаях iudices признали меня правым и каждое из этих дел было рассмотрено на основании моих доводов, а не соображений противостоявшего мне защитника.

На мгновение Цицерон умолк. Уперев руки в бока, он уставился в пол.

Цезарь не сводил с него глаз: противник умело завладел вниманием публики, в ход шли не только слова, но и манера передвигаться по залу, красноречивое молчание, паузы, взгляды. И все это было лишь началом. Если бы обвинителем выбрали его, а не Цицерона, ему пришлось бы иметь дело с защитниками Долабеллы – его дядей Аврелием Коттой и пройдохой Гортензием. Цезарь отыскал их взглядом: оба сидели прямо за Долабеллой, сосредоточенно и внимательно слушая Цицерона, серьезные и напряженные, а ведь во время его собственной неуклюжей вступительной речи они выглядели расслабленными, почти веселыми. Дядя старался не унижать его открыто – было очевидно, что он не желал уязвлять его на суде, по крайней мере без особой необходимости, – зато Гортензий открыто усмехался, когда Цезарь путался в словах, вставлял неловкую фразу, перечисляя имена свидетелей, которых собирался привлечь на будущем суде.

Противник же продолжал говорить…

Цицерон повернулся и обратил взгляд на македонян, которым разрешили присутствовать на суде, хотя по закону они могли участвовать в разбирательстве только через обвинителя, выбранного на предварительном заседании суда. Он смотрел на них строгим взглядом: неопытность кандидата в обвинители была очевидной, но Цезарь привел довод, который мог повлиять на мнение судей, и Цицерон как раз собирался перейти к этому вопросу. Сначала он думал отложить его на потом, но в итоге решил, что концовка его речи, направленной против молодого Цезаря, должна стать поистине сокрушительной. А пока займется делом македонян, обиженных провинциалов…

Цицерон повернулся к судьям, не отнимая руки от боков:

– Македоняне обратились к Цезарю, а не ко мне, дабы он, а не другой римский гражданин выступил обвинителем по их делу. Разумеется, следует учитывать мнение тех, кто подал иск, кто ущемлен предполагаемыми действиями Гнея Корнелия Долабеллы на их родине в годы его наместничества. Они выбрали Цезаря, пожелав, чтобы молодой защитник стал их главным обвинителем.

– Хоть бы он перестал повторять слово «молодой», – пробормотал Лабиен на ухо другу.

– Все так, но давай внимательно послушаем, – так же тихо ответил Цезарь. – Я хочу посмотреть, найдет ли он способ свести на нет то обстоятельство, что македоняне выбрали именно меня. Он сам только что признал, что суд должен принять это во внимание.

– Да, это было одно из самых сильных мест твоей речи, – подтвердил Лабиен. – Но он не станет на нем задерживаться. Перейдет к чему-нибудь другому…

Продолжая смотреть на судей, Цицерон слегка наклонил голову и возобновил свою речь:

– Итак, македоняне желают, чтобы обвинителем был молодой Цезарь, но что известно им о нашей правовой системе, о ее сложностях и тонкостях? Как и большинство провинциалов, македоняне усвоили лишь одно: не будучи римскими гражданами, они обязаны обратиться к полноправному гражданину, чтобы тот выдвинул за них обвинение, если они намерены привлечь к суду другого римского гражданина. Не имея гражданства, они не могут напрямую вести дело против сенатора и недавно назначенного наместника Долабеллы. Вот почему они обратились к молодому Цезарю, первому, кто вызвался им помочь и разрешить их дело. Но помимо того, что они не знакомы со всеми хитросплетениями римского права – ввиду этого оратор, выступающий в базилике, должен иметь обширный опыт, – македоняне не учли, что есть и другие римские граждане, гораздо более искушенные и способные оказать им более действенную помощь. И вот передо мной встает вопрос нравственного свойства: что должен делать в этих обстоятельствах суд? Удовлетворить желание тех, кто чувствует себя обиженным, и назначить обвинителем того, кому они отдали предпочтение? Или, быть может, члены этого quaestio perpetua, особого суда, должны исправить очевидный просчет негодующих провинциалов, взявших в обвинители первого, кто согласился помочь им? Не будет ли правильнее, если судьи, руководствуясь своим опытом и своей мудростью, проявят хладнокровие и назначат обвинителем не того, кого выбрали македоняне, а того, кто наилучшим образом защитит их права? Да, это вопрос нравственного свойства, который я оставляю на усмотрение пятидесяти двух мудрейших iudices и председательствующего претора. Несомненно, они лучше всех знают, как надлежит решать его, и ни я, ни кто-либо другой не должны высказывать никаких суждений по этому поводу.

Цицерон втянул в легкие побольше воздуха, опустил руки и снова прошелся по середине базилики, подбирая слова.

– Но есть одно важное обстоятельство, на которое я вынужден обратить внимание судей. Я уже упоминал о сложности нашего правосудия, но есть и другая сложность, беспокоящая меня гораздо больше. Последствия этого дела для общества и государства могут вызвать отклик здесь, в базилике, на Форуме и во всем городе – резкий отклик как одних, так и других: судят сенатора Гнея Корнелия Долабеллу, виднейшего мужа, некогда близкого к Сулле и его последователям, которые, в свою очередь, противостояли плебейским трибунам и народу в целом. Если бы сенаторы, больше всех радеющие за старые порядки, заподозрили, что обвинение основано на уловках и подтасовках, а не на доводах, доказательствах и законным образом собранных показаниях свидетелей, это могло бы вызвать ярость оптиматов; напротив, если бы плебс почувствовал, что обвинение выстроено без должного усердия и рвения, народ взбунтовался бы и на улицах Рима начались бы беспорядки. Я вижу, мои слова вызвали удивление у публики, моего противника и даже некоторых членов суда. Но вряд ли следует напоминать присутствующим о том, как в последние годы шли государственные дела. Насилие, убийства и даже войны часто и с необычайной жестокостью опустошали наши улицы. Свежи воспоминания о войне против марсов и других союзников, притязавших на римское гражданство; убийства сенаторов-оптиматов и плебейских трибунов также не стерлись из памяти. Последствия этого сложного дела могут вновь зажечь пламя дремлющего, но все еще живого насилия, которое, несомненно, никто не намерен будить. Обвиняемый, имеющий право свободно выбирать защитников, указал на Аврелия Котту и Гортензия, лучших из деятельно работающих нашего города, и, несмотря на возражения возможных противников, которых трудно победить с помощью доводов или же доказательств и свидетельств, это успокаивает меня: я знаю, что защита учтет все перечисленные мною соображения. Но, – он снова повернулся к Цезарю, – стоит ли давать неопытному Гаю Юлию Цезарю право выносить суждение, которое может привести к безумным, безрассудным и насильственным действиям со стороны какой-нибудь партии, а может, обеих партий, до сих пор сосуществовавших относительно мирно?

Он едко улыбнулся, развернулся и снова обратился к суду:

– Вспомним, как кандидат в обвинители представил своих главных свидетелей: жреца храма Афродиты в Салониках и выдающегося строителя, уважаемого римского гражданина. Все прошло хорошо, за исключением мелочи: молодой Цезарь все перепутал, понесся очертя голову, точно это была гонка на квадригах в Большом цирке, а не суд с его продуманной повесткой, и прямо на prima actio, первом заседании, назвал имена свидетелей – отнюдь не ко времени. – Он посмотрел на публику и поднял руки. – Возможно, нашему юному кандидату в обвинители лучше отправиться в цирк, пойти в стойло и дать выход своему кипучему нраву, гоняя на колесницах.

Он опустил руки и издал тихий смешок. То же самое охотно сделала большая часть присутствующих – плебеи, сенаторы и даже судьи.

Цезарь проглотил оскорбление. Вспомнились советы Мария, битва при Аквах Секстиевых и поведение Мария, тщательно выжидавшего, чтобы нанести тевтонам ответный удар: все призывали его к действию, а он медлил, полагая, что еще не время. Цезарь взял себя в руки и смолчал. Он пошел на хитрость, чтобы добиться своего на divinatio, и, несмотря на ущерб, нанесенный Цицероном его репутации обвинителя, все еще хитрил… тихо, незаметно, неустанно.

– Да, в этом деле есть нечто смешное, – продолжил Цицерон так, словно с трудом сдерживал смех, – если бы не то обстоятельство, что поспешность и стремление выдвинуть доказательства против обвиняемого объясняются безудержным желанием нашего юного Цезаря добиться исхода, в котором он не сомневается. Он действует, беря за основу не свидетельства, а личные соображения, о которых я сейчас расскажу подробно. Его поспешность не только вызывает смех, но и доказывает, что выступление, могущее повлечь за собой важные последствия для общества и государства, никоим образом не до́лжно доверять неопытному и горячему человеку. Это надо сделать не только ради тех, кто предположительно пострадал, иначе говоря, македонян, но и ради благополучия римского государства. Вернемся же к намерению Гая Юлия Цезаря поскорее завершить еще не начавшийся процесс, намерению, которое проистекает из явного отсутствия беспристрастности – а беспристрастность, как мы знаем, жизненно необходима в любом судебном разбирательстве. У нас есть право провести reiectio, на котором обвинитель – либо молодой Цезарь, либо я, – а также защитники Долабеллы, Аврелий Котта и Гортензий, могут заявить отвод тем членам суда, которые, на наш взгляд, по той или иной причине не смогут проявлять беспристрастность. Замечу, что начинающий обвинитель превысил свои полномочия, заговорив о свидетелях. Я же в точности следую порядку римского судопроизводства. Итак, об отводах: в большинстве случаев они основаны на связи кого-либо из судей с обвиняемым, будь то семейное родство или деловые интересы. Кроме того, важнейшая задача суда сейчас – установить отсутствие подобной связи между обвинителем и обвиняемым. Ничто не связывает меня с Гнеем Корнелием Долабеллой, кроме римского гражданства. У меня нет с ним ни деловых, ни семейных отношений. Однако… можно ли сказать то же самое о молодом Цезаре?

Марк Туллий Цицерон сделал паузу и нанес последний сокрушительный удар:

– Боюсь, Гай Юлий Цезарь во время этого разбирательства не сможет смотреть на вещи трезво и беспристрастно. Наш молодой защитник – племянник Гая Мария, который в течение многих лет возглавлял популяров, тогда как обвиняемый Долабелла, как мы все знаем, был правой рукой Суллы, вождя оптиматов. И если этого несомненного, хотя и скрытого, противостояния недостаточно, чтобы лишить Юлия Цезаря права быть обвинителем, – он наконец перестал использовать слово «молодой», будто полагал, что ему больше не нужно указывать на неопытность Цезаря ввиду весомости приведенных доводов, – если этого недостаточно, имейте в виду, что Юлий Цезарь женат на Корнелии, дочери Цинны, влиятельного и жестокого сподвижника Гая Мария. Сулла, покровитель Долабеллы, неоднократно призывал к преследованию Юлия Цезаря из-за этого брака и угрожал ему… – Он рассек рукой воздух. – Но не стоит утомлять суд сведениями, которые и без того всем известны. Дело в том, что Юлий Цезарь выступает здесь не в качестве обвинителя по иску о хищении и вымогательстве, Юлий Цезарь ищет личной мести, что не может не настораживать.

Повисла тишина.

Цицерон глубоко вздохнул.

– А требования римского правосудия и многоуважаемого quaestio perpetua, собравшегося в этой базилике для рассмотрения иска о хищении и вымогательстве, не допускают проявлений личной мести. Гай Юлий Цезарь не может и не должен назначаться обвинителем. Его неопытность, ошибки, допущенные им в ходе суда, его родственные связи и пристрастия в государственных делах превращают его из обвинителя в наемного убийцу, посланного приверженцами крайних взглядов, чтобы пролить еще больше крови из-за разногласий. А место это, повторяю, предназначено не для сведения личных счетов, но для законов, законности и справедливости.

Цицерон умолк и опустил руки, измученный, изнуренный своим порывом и яростью своих последних слов. Вся базилика разразилась громовыми рукоплесканиями. Было ясно, кто выиграл divinatio. И кто проиграл.

VIII Удивительный выбор

Базилика Семпрония, Рим
77 г. до н. э., в тот же день

Это читалось в глазах всех присутствующих, но решать должен был суд. И решение потрясло всех.

Пятьдесят два судьи торжественно покидали главный зал базилики после того, как объявили о единогласном решении, плебеи тянулись к дверям. Сенаторы уходили довольные, убежденные в том, что проделали большую работу, выбрав главным обвинителем по иску против Долабеллы молодого и неопытного Юлия Цезаря. Многие удовлетворенно улыбались. Простолюдины, однако, чувствовали себя сбитыми с толку: Цицерон выдвинул бы гораздо более убедительное обвинение против Долабеллы, знатной особы, одного из приспешников Суллы, – все знали, что внезапное богатство досталось ему самым бесчестным способом. Но мнение плебса, каким бы справедливым оно ни было, не интересовало судей. Доказательства и выступления – единственное, на что они обращали внимание при вынесении приговора. Или же нет? Выбор обвинителя потряс всех. Плебеям оставалось надеяться лишь на то, что Цезарь – достойный преемник Мария, что рано или поздно ему удастся свершить месть: намерение, в котором его обвиняли. Долабеллу ненавидели, и поэтому неопытность обвинителя печалила всех еще больше. Плебеи похитрее разгадали уловку сенаторов, выбравших слабого обвинителя, остальные же, потрясенные неожиданным решением судей, выходили из базилики, не зная, что и думать. Впрочем, Юлий Цезарь сказал, что у него есть свидетели, готовые дать показания против Долабеллы. Это было уже кое-что. Это внушало надежду.

Цицерон, который отнесся к неожиданному решению суда спокойно и без гнева, несмотря на законное разочарование, поспешно собрал все записи. Цезарь, которому, как обычно, помогал Лабиен, возился дольше.

– Нет, Тит, – говорил свеженазначенный обвинитель. – Давай-ка сложим папирусы с обвинениями против Долабеллы в эту корзину, а папирусы с предполагаемыми доводами его защитников – в другую.

Да, он выступил из рук вон плохо, зато теперь с особым тщанием разбирал записи, касавшиеся будущего суда. Решение судей чрезвычайно воодушевило его. Тайный замысел увенчался успехом.

– Мы отлично справились, – заметил он с полуулыбкой.

– Мы? – переспросил Тит Лабиен, удивленный тем, что друг говорит во множественном числе.

– Без твоей помощи меня бы не выбрали, – твердо заявил Цезарь.

Лабиен улыбнулся:

– Да ладно, я стольким тебе обязан. Пора наконец выплачивать долг.

Цезарь знал, что Лабиен имеет в виду события во время осады Митилены.

– Между друзьями нет долгов, – повторил он, продолжая собирать многочисленные папирусы, разложенные на столе.

Лабиен снова улыбнулся. Он знал, что его друг всегда ведет себя так, и все же полагал, что обязан Юлию Цезарю многим, если не всем.

– Однажды я добьюсь того, чтобы ты по-настоящему мной гордился. И не только из-за моей помощи с бумагами или предложений насчет того, как половчее разгромить этого мерзавца Долабеллу, – добавил Лабиен.

Цезарь собирался было ответить, но тут возле них остановился Цицерон:

– Уверен, ты неплохо выступишь во время reiectio и прочих судебных процедур, но вряд ли хоть полдня продержишься перед Гортензием и Коттой. Полагаю, ты догадываешься, почему суд выбрал главным обвинителем тебя, а не меня.

Юлий Цезарь подождал несколько секунд. Он лучше всех знал, что речь его, строго говоря, была провальной, но счел себя обязанным ответить на выпад Цицерона.

– Ты выступал блестяще, зато я привел больше доводов и назвал свидетелей, – возразил он, подчеркивая, что выбор судей оправдан и справедлив. – Ты насмехался надо мной, но суд решил, что мои обвинения убедительнее, а упоминание свидетелей – не ошибка, а дальновидный замысел.

Теперь улыбнулся Цицерон, пусть и несколько развязно.

– Ты ведь даже не догадываешься, почему выбрали тебя. – Он покачал головой. – Клянусь Геркулесом, Гортензию и Котте будет легче, чем я думал, а твой cursus honorum, твое восхождение по лестнице должностей, если ты стремишься к этому, закончится в этой базилике в день суда, ибо суд этот будет самым коротким из всех с начала времен, а все из-за твоего невежества.

Лабиен яростно ринулся к спорщикам и встал между ними. Цицерон отступил. Его помощники тоже двинулись вперед, чтобы встретиться с Лабиеном лицом к лицу. Цезарь взял друга за руку и потянул назад. Но он понимал, что одно дело – не ввязываться в драку, а другое – позволить Цицерону публично оскорблять его посреди базилики Семпрония.

– Они выбрали меня, потому что я собрал больше улик против Долабеллы, вот и все, – вызывающе возразил он. – А ты говорил о государственных делах и родственных связях.

Цицерон сделал знак, и его помощники отошли в сторону.

– Нет, дорогой, все было иначе: ты выложил судьям все, что у тебя есть против Долабеллы, и ничего не оставил про запас, как сделал я. Теперь они знают, что у тебя нет достаточно убедительных доказательств, и Гортензий с Коттой легко смогут все опровергнуть. Ты выдал все, что у тебя есть, и не сумеешь застать их врасплох. Ты даже не догадываешься, с кем имеешь дело. Долабелла непобедим. Надеюсь, твои свидетели доживут до суда.

– Что ты имеешь в виду? – насторожился Цезарь.

– Твоя наивность поражает меня. Я имел в виду лишь то, что сказал: я бы хотел, чтобы строитель и жрец явились на суд живыми и невредимыми. Ты ведь и сам некогда пострадал от жестокости Суллы и его приспешников вроде Долабеллы. Должен ли я объяснять, на что способны сенаторы, когда дело доходит до защиты их интересов?

Юлий Цезарь хранил молчание. Возможно, он поступил неправильно, обнародовав имена своих главных свидетелей так рано, но накануне вечером он понял, что у него слишком мало доводов, и упоминание свидетелей казалось единственным выходом. Надо было доказать плебсу, что он хорошо подготовил дело.

– Ты ведь и сам знаешь, что все это выглядело так себе – выскочка, новичок, ни разу не участвовавший в риторических битвах. – Цицерон подошел ближе. – Они выбрали тебя, потому что ты худший и к тому же не знаешь, что и когда следует говорить. Ты предсказуем и неопытен. И судьи, все пятьдесят два iudices, выбрали самого слабого соперника для своего приятеля, сенатора Долабеллы. На тебя сделали ставку, Гай Юлий Цезарь, потому что ты – худший обвинитель из всех возможных.

Окутавшая их тишина была похожа на плотное облако.

Базилика опустела, остались только Цезарь, Лабиен, Цицерон и двое его помощников.

– Помолчи. Потом поразмыслишь над моими словами, – заявил Цицерон. – Во имя всех богов, быть может, у нас еще есть надежда. – Он сделал глубокий вдох. – Послушай, юный Цезарь, я хочу дать тебе совет. Я дам его тебе, ибо мне не нравятся такие, как Долабелла, и я считаю, что пора положить конец продажности, которая подрывает основы римского государства и может отнять у нас будущее. А ты, хорошенько подумав, сумеешь правильно истолковать мои слова. Быть может, Фортуна, Минерва и прочие боги помогут тебе неожиданным образом, и ты хотя бы немного напугаешь защитников Долабеллы.

– Нам не нужны советы того, кто проиграл divinatio, – презрительно заметил Лабиен, не в силах мириться с пренебрежением, которое Цицерон проявлял по отношению к его другу.

Но Цезарь поднял руку, призывая Лабиена к молчанию.

– Что это за совет? – спросил новоизбранный обвинитель.

Цицерон покосился на Лабиена.

– Это совет не проигравшего, а победителя в трех судах. – Он перевел взгляд на Цезаря. – Не будь обвинителем. Никто не любит обвинителей. Учись быть защитником.

Сделав это заявление, на первый взгляд противоречивое, Марк Туллий Цицерон развернулся и вышел из зала вместе с помощниками.

– Нелепость, – сказал Лабиен. – Защитники – Гортензий и Котта, а ты – обвинитель. В его словах нет ни малейшего смысла. Ты понял, что он имел в виду? Он насмехается над нами. Вот и все.

– Не знаю, что он хотел сказать, – признался Цезарь, – но Цицерон ненавидит продажность так же, как мы с тобой, и в его словах наверняка содержится доля правды, – задумчиво добавил он. – Он не насмехается.

– Но обвинитель не может быть защитником, – настаивал Лабиен. – Это невозможно. Это…

– Похоже на загадку, – перебил его Цезарь, не отрывая взгляда от мраморного пола базилики. – Итак, я должен стать защитником обвинения…

– И то и другое одновременно?

– И то и другое одновременно, – подтвердил Цезарь, подняв взгляд.

– И как это?

– Понятия не имею.

Domus Юлиев
Той же ночью

Они были у себя в спальне.

Они обнимались.

Юлий Цезарь полулежал, привалившись спиной к подушке. Корнелия, свернувшись калачиком рядом с мужем, водила тонкими пальцами по его шее. Он чувствовал, как жена нежно касается его кожи.

– Судьи выбрали меня обвинителем, потому что я худший, – сказал Юлий Цезарь.

– Они выбрали тебя, потому что считают, что ты худший, – отозвалась Корнелия, обращаясь к обнаженной груди мужа, и закрепила сказанное сладким поцелуем в ложбинку между ключицами.

Он улыбнулся, тронутый этим проявлением любви и поддержки:

– Ты всегда добра ко мне и всегда находишь слова, которые меня ободряют. Я отдал бы свою жизнь за тебя.

– Рада, что ты так думаешь, – проговорила она, прижавшись щекой к его груди. – Я много страдала в те месяцы. Было бы куда проще, если бы ты… – Цицерон на суде не стал вдаваться в подробности, и Корнелия не хотела делать этого сейчас. – Все было бы куда проще, если бы ты поступил… так, как требовал Сулла. И все же ты… не покинул меня. Самое меньшее, что я могу для тебя сделать, это быть лучшей женой, прямо здесь, – она перевернулась на смятых простынях и погладила его голой ногой, – лучшей женой всегда и везде. Судьи считают, что ты хуже Цицерона, но это всего лишь их мнение. Ты и только ты, муж мой, можешь доказать, правы они или нет. Думаю, они ошибаются. У тебя есть то, чего они не учли.

Цезарь с любопытством посмотрел на нее:

– Да? И что же?

Она подняла глаза.

– Ты вовсе не плох и не косноязычен, – уверенно сказала она. – Ты притворялся.

Цезарь молчал.

Внезапно Корнелия тоже умолкла. Она знала, что затронула чувствительную струну – именно в этом и состояла хитрость мужа, – и боялась, что Цезарь рассердится на нее, разгадавшую его замысел.

– Да, я притворялся. Я выступал хуже, чем умею, – наконец признался он. – Как ты думаешь, кто-нибудь еще раскусил меня?

– Твоя мать что-то подозревает, но никому не скажет. Сестры ничего не заметили. Они расстроены твоим сегодняшним провалом, хотя и рады, что судьи выбрали тебя, несмотря ни на что. Думаю, дядя тоже не догадался: Котта тебя недооценивает. Как и судьи.

Цезарь внимательно прислушивался к ее словам. Корнелия все подметила. Он всегда считал свою жену умной, но не переставал поражаться ее проницательности.

Корнелия заговорила снова:

– Ты можешь их удивить, и ты их удивишь. Они ожидают слабой речи, но все будет по-другому. Я знаю, ты хорошо подготовился, и знаю, что им станет не по себе. Это меня тревожит, потому что… – Корнелия умолкла и еще теснее прижалась своим маленьким стройным телом к мускулистому торсу мужа. – Почему ты боишься удивить их? Было бы хорошо сбить с них спесь.

Она едва заметно покачала головой, но, зная жену как свои пять пальцев, Цезарь уловил это движение и понял, что оно значит.

– Потому что страх заставит их снова вынести тебе смертный приговор, – сама объяснила она. – Но на этот раз приговор вынесут втайне и без законных оснований: поручат кому-нибудь из наемных убийц зарезать тебя на темной улице.

Цезарь задумался.

Они лежали, слушая, как бьются их сердца, и долго хранили молчание, которое обоим показалось кратким.

Цезарь несколько раз моргнул. Лабиен говорил правду: все, кто пытался что-либо изменить, были мертвы. Любой иск против сенатора-оптимата приводил к кровавой развязке для обвинителя, выполнявшего свою работу на совесть. Долабелла был представителем старого мира, где горстка богатейших сенаторов держала в своих лапах все и вся, помыкая обедневшим плебсом, притесняя не имевших римского гражданства италийцев, которые больше не были хозяевами своих земель, и провинциалов, бессчетное число раз убеждавшихся в том, что римские суды не наказывают провинившихся наместников. Но все должно быть иначе. Если Рим желает процветать и в будущем, он должен полностью измениться, а для этого надо навсегда искоренить продажность.

– Ты действительно веришь, что я смогу все исправить и удивить судей?

– Да, – шепнула она так, будто жалела, что обнадежила мужа.

Еще некоторое время оба молчали.

– Как мне услужить своему супругу? – спросила наконец Корнелия, пытаясь отвлечь Цезаря, чтобы он перестал размышлять о том, как удивить своих противников: она считала, что победа на суде грозит опасностью. Больше всего ей хотелось, чтобы муж проиграл дело. Это было залогом спасения.

– Может, хочешь еще разок?

– Хочу, – подтвердила она, задвинув поглубже мысли о том, что лучше для мужа – выиграть или проиграть дело.

Цезарь принялся гладить Корнелию, начав с ног. Он не спешил. Ощущать пальцами ее нежную кожу доставляло ему огромное наслаждение. Его рука поднялась выше. Корнелия закрыла глаза. Цезарь ласкал жену, улыбаясь, но Корнелия не замечала его улыбки. Он перешел к бедрам. Нет, он не был скверным оратором. Корнелия говорила правду: он притворялся. И он достиг своей цели: его кандидатуру одобрил продажный суд, который искал худшего из возможных обвинителей. Цезарь снова вспомнил слова, сказанные Марием много лет назад в таверне, после драки на Марсовом поле: «Ты можешь притворяться трусом и не быть им, можешь притворяться бестолковым и не быть им. Важно одно: окончательная победа. Пусть тебя называют трусом. Не вступай в бой, пока не будешь уверен в победе. Впоследствии будут помнить только одно: кто победил. Все, что было раньше, стирается из памяти. Запомни, мальчик, и больше не лезь в драку, если не можешь победить».

Он последовал дядиному совету, и у него получилось. Он лишь прикидывался слабым.

Его пальцы проникли между ног Корнелии. Та вздрогнула, не шевельнувшись, – и впустила его руку. Преданная, уверенная, влюбленная.

Цезарь помнил слова Мария и готов был поступать именно так, но не понимал совета Цицерона, данного под конец divinatio: как можно быть защитником по делу, в котором тебя назначили обвинителем?

Детородный орган Цезаря поднялся. Корнелия дышала тяжело и прерывисто.

Есть и другие, более срочные дела.

Цезарь осторожно забрался на прекрасное тело супруги.

Domus Гнея Корнелия Долабеллы
В тот же час

Две рабыни лежали у его ног. Покорные, неподвижные. Они боялись, что хозяин проснется и снова начнет пороть их хлыстом. Уже с давних пор их господин получал удовольствие только таким способом. У одной девушки кровоточила спина, но она сдерживала стоны.

Огромный живот Долабеллы вздымался горой. Он не спал, он просто решил отдышаться. Двигаться с возрастом становилось все тяжелее. Даже удары плетью утомляли его. Но он был счастлив. Divinatio прошла замечательно. По крайней мере, на первый взгляд. Его защитники порвут в лоскуты этого дурачка Юлия Цезаря. Но что делать с дерзким племянником Гая Мария после суда? Возможно, желание Суллы убрать его наконец-то исполнится.

Он улыбнулся. Эта мысль ему нравилась.

Внезапно в голову закралось сомнение: вдруг неоднократные предупреждения Суллы насчет того, что молодой Юлий Цезарь опасен, окажутся верными? Этот мальчик выглядел в базилике таким неопытным, но в прошлом он много раз проявлял недюжинную отвагу. Нет, по правде сказать, Долабеллу вовсе не успокаивал исход divinatio. Он чувствовал себя неуютно. Нужно было выпустить пар. Как-нибудь разрядиться.

Он приподнялся.

Рабыни затрепетали.

Domus Юлиев
Полчаса спустя

Юлий Цезарь склоняется над женой, задыхаясь от наслаждения. Корнелия крепко обнимает его, чувствуя, как он взрывается внутри ее, хочет что-то сказать ему на ухо, но высшее наслаждение захлестывает и ее, на несколько мгновений она немеет. Отдышавшись, крепко прижавшись к мужу, не разжимая объятий, она наконец произносит:

– Уверена, тебе нет равных – и во мне, и в базилике. Ты лучший.

Медленно, очень осторожно, чтобы не сделать ей больно, он выходит из нее и снова ложится на спину. Закрывает глаза.

Любовная схватка окончена, оба дышат уже ровнее. Скоро начнется prima vigilia, первая стража. Ночь окутывает их. Тьма опускается на огромный Рим, рабы в коридоре зажигают факелы, тени дрожат в свете пламени. Никто из рабов не осмеливается войти в спальню хозяев.

Внезапно Цезарь открывает глаза.

– Конечно! Во имя Юпитера! – восклицает он шепотом, будто не желает делиться своим открытием ни с кем, кроме жены. – Я понял, что хотел сказать Цицерон там, в базилике, и это действительно важно.

Он поворачивается к ней, но Корнелия не отвечает. Она безмятежно спит, утомленная страстью, счастливая в своей разделенной любви. Цезарь улыбается, нежно целует ее в щеку, приподнимается, натягивает простыни на себя и жену, обнимает ее и снова укладывается рядом.

– Я буду защитником, Корнелия, а не обвинителем, – продолжает он шепотом, зная, что она не слышит его, и чувствуя необходимость с ней поделиться. – И это лучший выход. Цицерон умен. Нужно соединить его мысли с советами Гая Мария.

Цезарь закрывает глаза.

Гай Марий. Его дядя. Его слова.

Цезарь спит.

Загрузка...