«Только не считайте это грабежом, хотя нам тоже приходится забирать из курганов предметы» – эта фраза археолога Индианы Джонса из фильма «В поисках утраченного ковчега» звучит из его уст, когда он преподает студентам в аудитории вымышленного Тихоокеанского университета. Для киноперсонажа наличие профессорского статуса – важный элемент образа, облагораживающего «авантюрный» модус операнди. И, как мы видели, в биографии Рериха точно такой же институцией стало Императорское общество поощрения художеств.
Но после этого академического (педагогического и чиновнического) периода биографии Рериха начинается совсем другая стадия его жизни, какая-то сумбурная и странная. Стартует она в декабре 1916 года и проходит в Карелии и Финляндии. Обычно биографы художника пробегают этот период на «быстрой перемотке». В нем много темных мест, недосказанности, лабиринтов-переездов. В нормальной жизни эти провалы и завихрения вряд ли бы имели значение, но в те дни апокалиптического цунами, безголовых политических метаний и горьких разочарований подобные моменты вдруг оборачиваются совсем не мелочами, а важными вехами. Именно тогда принимаются решения, в будущем нашего героя сыгравшие фатальную роль.
Американский арт-критик Кристиан Бринтон обходит рериховские биографические рифы в этот период вот таким способом: «С его приездом в древнерусскую провинцию Карелию, где он провел два последующих лета на берегах Ладожского озера, начинается новый этап художественного развития Николая Константиновича Рериха. Глубоко затронутый трагическим разочарованием, он искал утешения в разновидности космического мистицизма, который находил выражение в пейзажных образах, где отчетливые следы антропоморфного вмешательства служат скорее усилению, чем ослаблению эстетического эффекта»[126].
Как утверждает сам художник в мемуарах, еще в 1915 году он заболел воспалением легких. И после почти года недомоганий по совету врачей решил покинуть город на Неве и переселиться с семьей в Сортавалу (тогда Сердоболь). «Шестнадцатого декабря 1916 года мы выехали в Финляндию. Карелия была хороша для нескончаемых бронхитов и пневмоний», – вспоминал Рерих[127]. В мемуарах за 1925 год он дополняет эту картину: «17 декабря исполняется десять лет нашему бездомию. Поздно ночью отходил поезд; вагон был не топлен; родственники считали наш отъезд сумасшествием. Святослав, верно, помнит, как мы обернулись всеми пледами от 25 град. мороза»[128].
Николай Константинович подчеркивает, что решение об отъезде было для родственников неожиданным, тем более что декабрь был холодным. Рерих спешно покинул столицу в ночь с 16 на 17 декабря 1916 года – военного, морозного, предреволюционного года. Причины же, которые он объявил большой семье, не выглядели убедительными. В ладожских шхерах, куда Рерих отправлялся, вряд ли можно было подлечить легкие: там было столь же холодно и влажно, как и в Петрограде.
«Решили, поехали – конечно, бабушки и тетушки считали такую морозную поездку сумасшествием. Было 25° по Реомюру[129]. Вагон оказался нетопленным – испортились трубы. Все доехали отлично. “Сейрахуоне”, гостиница в Сортовале оказалась пустой»[130], – вспоминает Рерих в «Листах дневника».
Возникает резонный вопрос: ради чего человек с больными легкими в пик развития болезни спонтанно бросает все, хватает семью в охапку и проводит несколько часов в ночном неотапливаемом вагоне?
Сам Рерих предлагал поверить в то, что его унес сильный ветер странствий.
В тетради его сподвижницы Зинаиды Лихтман-Фосдик, записки которой являются богатейшим подспорьем нашего исследования, есть недатированная запись, сделанная со слов художника: «Не забыть памятное число 17 декабря 1916 года, как начало кругосветного путешествия и выезда из Р.[оссии]»[131].
На самом деле забыть это число у Рериха вряд ли получилось бы. Его до сих пор помнят очень и очень многие, несмотря на прошедший век с лишним: ночь с 16 на 17 декабря – это ночь убийства Распутина.
Был ли Рерих в курсе плана заговорщиков? Или он узнал только о последствиях? Сложно сказать. Известно только, что несколько его знакомых имели прямое отношение к преступлению, повлекшему за собой кары некоторых участников.
Во-первых, Рерих был знаком с Феликсом Юсуповым, одним из организаторов покушения. Он был знаком и с тестем Юсупова – великим князем Александром Михайловичем, главой розенкрейцеровской ложи «Мезори», который тоже был посвящен в события ночи убийства. Доктор Рябинин, врач Елены Ивановны и большой друг Рериха, о котором шла речь ранее, также был причастен к заговору. Его биограф Топчиев пишет: «Имя К. Н. Рябинина становится известно в высших аристократических кругах России. К этому времени относится знакомство К. Н. Рябинина с семьей графа Сумарокова-Эльстона и молодого Феликса Юсупова. Эти страницы жизни К. Н. Рябинина требуют детального исследования. Вместе с тем все, что окружает его образ, на протяжении жизни имеет оттенок не только врачебной тайны. К. Н. Рябинин волей судьбы всегда оказывался на острие исторических событий своего времени»[132].
У Рябининых даже существовало семейное предание, будто бы доктор, владевший гипнозом, проводил для Феликса Юсупова перед покушением особые сеансы, так как юный князь утверждал, что очень боится взгляда Распутина.
Что-то витало в воздухе и ощущалось очень сильно: художник Александр Бенуа, хороший знакомый Рериха, 13 декабря[133], за три дня до убийства, посетил подвал, где оно готовилось, и сказал своему приятелю архитектору Белобородову: «Ну и нафантазировали же вы здесь, батенька, – это какой-то Рокамболь! Вот увидите, что-нибудь да произойдет здесь»[134].
Современный исследователь В. В. Вихров попытался уточнить ситуацию с отъездом Рериха и его семьи из Петрограда. И вот какие любопытные нюансы он обнаружил: «В 1916 году остался только один поезд. Единственным “согласованным” поездом до г. Сердоболь был поезд, отправляющийся из Петрограда в 1:05 ночи. Можно было выехать в Выборг и в 12 ночи, но это был курьерский поезд, который шел до Выборга всего три часа, и пересадку нужно было ждать ночью более пяти часов. Вероятнее всего, Рерихи выбрали поезд, отправляющийся в 1:05, – ждать пересадки нужно было всего два часа. Таким образом, Рерихи выехали из Петрограда в Выборг 17 декабря (по старому стилю) в 1:05 ночи. Категория поезда, на котором Рерихи выехали в Выборг, была невысокой – это был товарно-пассажирский поезд. Неудивительно, что отопление в вагоне не работало»[135].
Если расчеты Вихрова верны, вагон «оказался нетопленым», потому что его и не собирались топить: это был товарняк, предназначенный для пассажиров низкого социального класса, а вовсе не потому, что «испортились трубы». Их там даже и не было.
И вот представьте: важный чиновник, больной пневмонией, не гонясь за первым классом купе, не останавливается перед тем, чтобы загрузиться в «теплушку», которая точно будет холодной, берет всю семью в охапку и садится в поезд именно в тот момент… Именно в тот момент, когда по материалам уголовного дела «около 1 часа ночи на 17 декабря 1916 года в г. Петрограде к дому № 64 по Гороховой улице, в коем проживал Григорий Распутин, подъехал на автомобиле, управляемом неизвестным шофером, молодой человек, прошедший в квартиру Распутина с черного хода»[136].
Будем считать это чистым совпадением…
Но была ли эта таинственная ночь действительно началом кругосветного путешествия, стартом отъезда Рериха из России? Все-таки отъезд в Сердоболь не был Рубиконом. Это лишь начало небольшой поездки «на новогодние праздники», которая благополучно завершается уже 4 января. Зачем же было предпринято это метание в темноте и холоде? В первую неделю нового года мы застаем Рериха уже вернувшимся в Петроград и участвующим в заседании хозяйственной комиссии Императорского общества поощрения художеств[137]. Да и не мог он уехать из Петрограда надолго – готовилась его персональная выставка. И было много неясностей с местом ее проведения, сроки то удалялись, то приближались. Бросать это дело без присмотра было нельзя, ведь это было очень почетное событие. Его американский биограф и современница Нина Селиванова сообщала: «В 1916 году была также предложена мемориальная выставка всех работ художника, включающая несколько тысяч полотен. Для этого был образован большой комитет, председателем которого был граф П. У. Сюзор, президент общества архитекторов, и в котором участвовали Леонид Андреев, Максим Горький, Александр Бенуа, С. П. Яремич, А. В. Щусев, В. А. Щуко, И. А. Фомин, С. К. Маковский, Сергей Эрнст, С. А. Кусевицкий, А. В. Руманов, барон Икскул фон Гильдебрандт и многие другие видные деятели художественного и литературного мира. Но этой выставке не суждено было состояться. Никаких достаточно больших помещений найти не удалось, и поэтому было решено отложить ее…»[138] Однако дружественное общество «Мир искусства» пришло на помощь и предложило отвести под сорок картин Рериха отдельный зал на своей выставке. Так что конец февраля стал для художника временем неизбежного пребывания в Петрограде и приятных хлопот. Семнадцатого февраля он уже занимается развеской, о чем пишет своему биографу Иванову: «Сегодня вешал картины. Писать легче, а вешать трудно. Приходите!»[139]
Уже через два дня, 19 февраля, в Художественном бюро Н. Е. Добычиной на Марсовом поле состоялся и вернисаж выставки художников «Мира искусства», где отдельная комната была отведена Рериху. «Несмотря на столь смутные времена, выставка имела для Рериха огромный успех как в художественном, так и в финансовом отношении, так как проданные там картины составили 90 000 рублей»[140], – сообщает в 1923 году Селиванова, без сомнения, со слов своего главного героя.
Но не забываем, что это уже февраль 1917 года! Ах, как зря «мирискусники» выбрали для экспозиции Марсово поле… Неожиданно их холодные эскапистские полотна оказались в самом центре горячего восстания.
«Выставка открылась 19 февраля и продолжалась под ружейным огнем с Марсова поля, через переживание всех ужасов и тревог кулачной революции, когда царь был свергнут»[141], – продолжает свой рассказ Селиванова.
Но в центре боев оказалась не только выставка, но и само жилище художника. «Квартира Рериха находилась в доме Общества поощрения художеств в России и находилась рядом с Государственным советом, Министерством сельского хозяйства, гостиницей “Астория” и германским посольством, то есть в районе, где стрельба была наиболее ожесточенной. Школа была заполнена солдатами, которые поселились там, ели и спали, но вели себя очень прилично, не было никаких эксцессов, никаких пожаров и грабежей. Даже первое собрание учеников, которое, по мнению многих учителей, должно было быть враждебным личному составу и на которое Рерих пошел, несмотря на предупреждения, закончилось громкими овациями»[142], – пишет Селиванова. Очевидно, забыть Рериху такой наглядный урок истории было невозможно.
Мемуары его сына Юрия добавляют еще более важных подробностей. О 27 февраля 1917 года, он пишет в воспоминаниях, относящихся к 1920–1921 годам: «Я поставил перед собой задачу описать самую первую ночь Февральской революции 1917 года в Петрограде, эту ужасную ночь, когда великая столица, покрытая темнотой холодной зимней ночи, была внезапно разбужена грохотом залпов и лязгом оружия на улицах. Броневики правили городом! <…> Наш дом был расположен совсем недалеко от военного министерства и Мариинского дворца. В этом районе столицы произошел большой ночной бой. Около двенадцати ночи меня разбудила ожесточенная стрельба броневиков на улице. Я поспешил к окну. В дрожащем свете уличного фонаря вдоль по улице бежали человеческие фигуры, стреляя время от времени в невидимого врага. Слышалась стрельба со стороны Мариинского дворца… Литовский замок был подожжен… Той ночью никто не ложился. Все устало ждали следующего утра. Бои продолжались в течение всей ночи»[143]. Сыновьям Рериха в 1917 году было 13 и 15 лет.
Тут следует отметить, что впоследствии Рерих решит стереть из своей биографии все упоминания о своем пребывании в столице во время Февральской революции, вероятно, чтобы выставить себя «политически нейтральным». Поэтому Юрию позже придется изворачиваться и следовать «официальной» (вернее, баснословной) биографии отца. В 1956 году для советского консульства в Дели, претендуя на получение паспорта и гражданства, Юрий потом эти же события опишет так: «1917–18–19 гг. провел в Финляндии (г. Сердоболь, Выборг) и Швеции»[144], полностью вычеркнув февральский Петроград 1917 года из биографии.
Подобное повторится не единожды: Юрий всегда будет сверять с отцом «общий курс», редактируя прошлое, где возможно – его подчищая, вымарывая куски, оправдывая то, что сложно было бы оправдать.
Аналогичным образом будет поступать второй сын Рериха, Святослав Николаевич. Например, в документальном фильме «Рерих» (1982) в интервью он говорит: «Николай Константинович заболел воспалением легких. Доктора посоветовали ему, так как это затянулось, переменить климат. И некоторые из них нашли, что климат Карелии, именно северного побережья Ладожского озера, будет подходящим. Поэтому, мы, значит, поехали в Карелию, в Сортовалу, в Сердоболь, и там Н. К., значит, и все мы, пробыли довольно долгий срок»[145].
Несмотря на остающиеся неясности, одно несомненно (видимо, это и старались скрыть): начало марта 1917 года – время максимальной лояльности Рериха новой власти Временного правительства. Это выразилось в участии Рериха в различных культурных событиях, которые подтверждают это предположение.
Попробуем реконструировать «ежедневник» его дел той горячей поры. Так, 4 марта Рерих был председателем встречи художественной интеллигенции, проходившей в квартире Максима Горького, которая завершилась созданием Совета по делам искусства.
Шестого марта Рерих совместно с Горьким, Бенуа и Добужинским подписывает заявление в Совет рабочих и солдатских депутатов: «Комиссия по делам искусства, занятая разработкою вопросов, связанных с развитием искусства в свободной России, единогласно постановила предложить свои силы в распоряжение Совета рабочих и солдатских депутатов для разработки вопросов об охране памятников старины, проектировании новых памятников, составлении проекта положения об органе, ведающем делами изящных искусств, устройстве народных празднеств, театров, разработке проекта гимна свободы и т. п.»[146].
Десятого марта Рерих возглавляет заседание Педагогического совета школы Общества поощрения художеств, а 11 марта он вновь на заседании комитета Общества поощрения художеств, где докладывает «по просьбе Е. Н. Волкова о сложении им обязанностей вице-председателя Общества»[147]. Кроме того, члены Комитета заслушали «заявление Н. К. Рериха об охране дома»[148]. В тот момент обсуждаемое здание Общества занимали Рисовальная школа, Художественно-промышленный музей Общества и квартиры преподавателей, в том числе и Рериха.
Рассматривая «вопросы, касающиеся положения Общества в связи с совершившимися событиями», комитет постановил: «просить Н. К. Рериха и В. А. Щавинского войти в переговоры с членом Государственной думы С. Шидловским о порядке регистрации Общества»[149].
В апреле наш герой вроде попритих, а вот май опять полон хлопот. Хранящаяся в Музее Востока квитанция от 10 мая 1917 года сообщает нам о том, что Общество поощрения художеств принимает на постоянную выставку от Н. К. Рериха десять работ известных европейских мастеров прошлого, перечисленных как Тенирс, Лейден, де Велде, Альшлот, Мейерс, Рисдаль, Ян Брейгель, Албани[150].
И только 19 мая Рерих действительно уже надолго выезжает из Петрограда. Как свидетельствует нам бесценная Селиванова, «чтобы провести лето близ города Сердоболь в имении Рейландера, с которым были заключены договоренности еще до революции, в декабре 1916 года»[151].
Неужели вот он наконец настал, тот самый момент, когда Рерих отрясает прах и самодержавной, и демократической Руси и начинает свою духовную кругосветку?
Иван Михайлович Степанов, секретарь Общества поощрения художеств в мемуарной записке «Общество поощрения художеств» (1934–1935) сообщает: «Н. К. Рерих в мае 1917 года заболел и по совету врачей выехал в Финляндию (Сердоболь)»[152].
Май, впрочем, понятие растяжимое: сам Рерих о начале своего «кругосветного путешествия» на выступлении в Лондоне в 1919 году говорит так: «Схематично я намечу нашу пеструю жизнь в Финляндии. Там мы прожили с лета 1917 года»[153].
Не менее растяжимым оказывается понятие «мы». Например, Елену Рерих мы застаем в Петрограде аж 16 октября 1917 года. «По счастливому стечению обстоятельств»[154], о чем в письме к Рериху сообщает его арт-дилер Арбенин, который передает с женой Рериху выручку за продажи картин.
Возможно, этот визит супруги в столицу был связан еще с одним важным денежным моментом. Рерих хотел побыстрее продать часть своей западноевропейской коллекции и пытался через своего коллегу, художника и историка искусства Степана Яремича (1869–1939), провести экспертизу картин и установить их авторство.
В письме от 7 декабря Яремич сообщал о своем посещении квартиры Рериха, видимо, в компании с посланницей мужа: «Картины, о которых говорила Елена Ивановна, смотрел, они не представляют ника[ко]го интереса: одна из них работы Verdier («élève de Charles Le Brun»[155], как гласит подпись на обороте), а другая копия с Сассоферрато[156]. Да, забыл сказать: картины и худож. предметы уходят главным образом в Финляндию. Передай, пожалуйста, мой привет Елене Ивановне»[157].
Это было время, когда многие вывозили из разваливающейся страны художественные ценности и антиквариат с целью их перепродажи. Собственно, и Николай Константинович имел аналогичные планы.
Почему для Рериха окажется столь важным замутить воду относительно точной даты своего отъезда из Петрограда? Потому что после ему придется иметь очень много дел с московскими коммунистами (адресатами писем махатм). И он хотел убедить высокопоставленных большевиков, что его прошлое нейтрально, что никакой политической позиции он не имел и врагом советской власти не являлся.
Самый тонкий момент в этих отношениях – это именно начало диалога Рериха с большевиками. Начало контактов имеет прямое отношение к школе Общества поощрения художеств, где он был одним из руководителей. Но непосредственный диалог с коммунистами начинается сразу же после Октябрьской революции. Самое важное, что это происходит уже в карельском убежище. (Последовательница Рериха Зинаида Лихтман-Фосдик записывает: «К Н. К. подъезжали большевики в первый раз в Лифляндии…»[158] Здесь она, скорее всего, ослышалась. Рерих не бывал в Лифляндии в этот период, а вот в Финляндии пожил достаточно.)
Этот первый диалог (со слов Селивановой, важность ранних, нецензурированных данных которой мы уже оценили вполне) выглядел так: «Осенью 1917 года несколько человек пришли в Сердоболь просить Рериха вернуться в Петербург. Его друзья говорили, что он нужен школе, что он может участвовать в правительстве, так как они с Бенуа были кандидатами на пост министра изящных искусств, что его картины были в большой моде, и делали ему много других предложений. Более того, комитет Общества поощрения художеств в России просил художника детально разработать проект свободной Академии художеств, который он надеялся даже осуществить через школу, директором которой он был»[159].
Судя по сохранившемуся автографу письма Рериха от 14 октября 1917 года, в тот момент он действительно явно не думает об окончательном отъезде: «Начал проект нашей Свободной академии. Всегда готов написать и сообщить все полезное нашему общему делу»[160].
Из переписки 1917 года видно, что, несмотря на болезнь (и даже завещание, датированное 1 мая того же года), Рерих до последнего держался за свою должность директора школы Общества поощрения художеств и свой пост покидать не хотел. От Селивановой мы узнаем об опасном решении вернуться в Петроград в канун 1918 года: «Однако на Рождество 1917 года он снова вернулся в Петербург вместе с госпожой Рерих»[161]. Это сообщение кажется уж совсем невероятным, ведь это уже и не февраль, а декабрь. Уже началось время, самое рискованное для переездов, поезда начинали брать штурмом, пассажиров грабить… Однако вот перед нами письмо от Рериха к Бенуа, и его дата просто вопиюща – 30 декабря 1917 года (по новому стилю 11 января 1918 года): «Итак, я приехал! Хотя и не совсем еще поправился, но надо настроить дела школы»[162].
Посулы Рериху от большевиков, видимо, были весьма заманчивы, иначе бы он не решился на такой рискованный шаг. И всезнающая Селиванова подтверждает эти подозрения: «Ученики школы и некоторые художественные кружки делали Рериху определенные предложения от Луначарского, говоря, что если бы он только увидел его лично – Луначарский дал бы художнику неограниченный кредит на финансирование всех его прекрасных начинаний»[163].
Анатолий Васильевич Луначарский – одни из ближайших сподвижников Ленина, большевик-эстет, образованный интеллектуал. Он похож на человека, который бы заинтересовался данным аспектом деятельности Рериха. Но важно подчеркнуть: Луначарский мог бы сделать такое серьезное предложение лишь после 25 октября (7 ноября) 1917 года, когда решением Второго Всероссийского съезда Советов был назначен на должность наркома просвещения.
Кроме сообщения Селивановой, которая написала свою книгу со слов художника, у нас нет никаких свидетельств о подобном обращении к Рериху от Луначарского. Возможно, бумажные документы с таким предложением и существовали. С другой стороны, в момент революционной неразберихи многое делалось на словах, без протокола и на коленке.
Так какую же должность могли сулить Рериху посланцы большевиков? Скорее всего, речь шла о посте первоначально называвшемся правительствующий комиссар по делам искусств и заведующий отделом изобразительного искусства Наркомпроса. «Он не принял предложенную ему большевиками высокую должность, поэтому судьба его ценной коллекции старинной живописи, оставшейся в Петрограде, остается неизвестной»[164], – пишет об этом поворотном моменте в жизни Рериха достаточно по горячим следам, в 1920 году, его английский биограф Надежда Жаринцова[165].
Если верить свидетельству Жаринцовой, то все имущество семьи Рерихов стало заложником, с помощью которого могли пытаться обеспечить лояльность Рериха к советской власти.
Обсуждаемая же должность в декабре 1917 года отошла к художнику Давиду Штеренбергу, близкому к Луначарскому, его знакомому по парижской эмиграции. Это решение выглядит логичным с точки зрения передовой идеологии новорожденной советской власти: Штеренберг представлял авангард! А Рерих все-таки относился к старомодному уже символизму, мистицизму и прочим духам и туманам Серебряного века.
Но, как мы увидим далее, заманивание Рериха карьерой вовсе не прекратилось. Большевики еще вернутся к этому соблазну: даже в момент максимального конфликта с художником посулы оставались в силе.
Итак, мы уже почти добрались до начала 1918 года. И в очередной раз задаемся вопросом: неужели хотя бы сейчас настал наконец тот самый момент, когда Рерих отправится в свои скитания?
Похоже, что да!
Чем же было вызвано окончательное решение Рериха об отъезде? Действительно ли отказом от предложения наркома, а может, эмоциональной реакцией на назначение соперника? Ответа на этот вопрос мы не узнаем. Но дата нового отъезда Рериха из Петрограда показывает, что он прекрасно понимал, как складывается политическая ситуация.
«Художник и его жена уехали накануне Учредительного собрания, сев на один из последних поездов и воспользовавшись обратным пропуском, который всегда требовался для поездок в Финляндию и бумаг из Генерального штаба, которые еще действовали»,[166] – подытоживает Селиванова.
Учредительное собрание было открыто всего один день 5 (18) января 1918 года. Следовательно, «накануне» – 4 января.
«Хотя они чувствовали, что не вернутся еще очень долго, все осталось почти как было: квартира со всей ценной мебелью и еще более ценными картинами на стенах, и даже деньги и текущие счета в банках»[167], – Селиванова опять фиксирует неотступные мысли Рериха об оставленном доме и имуществе. Эти мысли останутся для Рериха болезненными и актуальными на всю жизнь. Ведь уезжал не легкий на подъем юноша, а состоявшийся и успешный человек сорока трех лет.
Художник никогда не забывал о своей петербургской квартире. Ее тема появляется в его переписке как тень желанного, навязчивого призрака растаявшего прошлого. Николай Константинович очень надеялся вернуться в свой профессорский дом.
Тревожное же время требовало денег, с которыми можно было бы перебраться в Европу. Поэтому совет о продаже антиквариата через Финляндию (независимую с 6 декабря 1917 года), данный Яремичем еще в декабре, художник воспринял серьезно. Грабарь утверждал, что многие коллекционеры вывозили свою обстановку прямо вагонами. Рерих тоже принялся перевозить часть полотен в Сердоболь. Но эта затея провалилась при самых драматических обстоятельствах.
«По какой-то странной причине Рерихи не смогли взять с собой даже то немногое, что хотели. Смотрители [Общества поощрения художеств], которые очень любили художника и очень верили в его власть над школой, боялись, что с его отъездом все пойдет прахом, и под разными предлогами отказывались отвозить упакованные ящики на станцию. В результате было отправлено всего лишь несколько ящиков, причем в такое неподходящее время, что они были захвачены Финским красным восстанием и разграблены»[168], – поясняет Селиванова провал эвакуации коллекции.
Революционное восстание в Финляндии вспыхнуло 27 января 1918 года. Это значит, что пропажа ящиков относится к самому концу января, когда сам Рерих уже был в Финляндии в поисках спокойствия. Письмо художника из Сердоболя от 28 января 1918 года подтверждает, что и там он оказался посреди опасностей: «И мы в сфере боев, выстрелов, патрулей и ожидания нападений. Отрезаны три недели. Присутствуем при героической борьбе финнов за свободу. Их пытаются раздавить солдатами и всякими грабежами и насилиями, но они мужественно организуются и бьются. Городок наполнился пушками, пулеметами. Остановлены и распущены школы – помещения заняты военными силами. Пророчат какие-то большие действия в нашем районе в скором времени. Каждый день неожиданности. То угрожает поджог города, то появляются с неожиданной стороны вражеские патрули. Бои идут ежедневно…»[169]
«Сердоболь наводнили беженцы из Петербурга, среди которых были и друзья Рерихов»[170]. Обстоятельства забросили сюда и Иосифа Гессена, члена партии кадетов, ставшего впоследствии известным благодаря изданию многотомного «Архива русской революции» и редакторству в берлинской эмигрантской газете «Руль».
Гессен оставил мрачное описание того, что происходило тогда в этом небольшом финском городке: «В конце концов мы очутились в Сердоболе, крошечном городке у Ладожского озера, высадившись на вокзале в числе нескольких десятков свезенных из разных финских курортов мужчин, женщин и детей и огромной массы разного багажа, – вспоминал Гессен, уже много лет живя в эмиграции. – Встречены мы были совсем негостеприимно: нам говорили, что оставаться здесь нельзя, что ни продовольствия, ни помещений свободных нет, предлагали немедленно ехать на лошадях в Петрозаводск и угрожали выслать принудительно. В старых записях моих весьма подробно изложены наши мытарства, но, когда впоследствии я познакомился с невероятными ужасами эвакуации Крыма и Кавказа, стало ясно, что мы были баловнями судьбы. Мне, в частности, она очень мило улыбнулась сразу, на вокзале. В Сердоболе уже несколько месяцев проживал известный художник Рерих»[171]. Для Гессена знакомое лицо было приметой спасения, якорем в хаосе Гражданской войны. Каждый день жизни Рериха в то время был наполнен ожиданиями катастроф. После разграбления ящиков с коллекцией его отношение к красногвардейцам резко испортилось. Вдобавок каждый новый день, проведенный в Сердоболе, добавлял жуткие детали, взвинчивая психику. Реальное положение художника и его семьи в тот момент описывается у Селивановой: «Рерих и его семья провели зиму 1917–1918 годов в Сердоболе. Этот город, как и два других – Николас-Штадт и Васса, – находились в руках “белых”, хотя “красные” подошли очень близко, так близко, что слухи о приближении “Варфоломеевской ночи” наполнили воздух»[172].
Ситуация в какой-то момент, видимо, выглядела так: город уже покинули белофинны, а вот красные финны – еще не вошли. Положение «меж двух огней» и было причиной неопределенности судьбы жителей и приезжих. Сам Рерих рассказывает об ожиданиях в этот период так: «Правда, и в Сердоболе все мы должны были быть вырезаны. Затевалась Варфоломеевская ночь. Затевали ее наши солдаты в январе 1917 года [явная описка, 1918-го]. Но благодаря вмешательству валаамских монахов все было раскрыто и сто тридцать восемь семей обреченных не пострадали»[173].
Период грабежей и ожиданий массовых убийств оканчивается: опять приходят белофинны. Теперь в Сердоболе уже их террор, направленный против сторонников большевиков. В эти дни Рерих испытывает очевидную благодарность солдатам барона Маннергейма. Он даже сообщает в письмах о героических белофиннах. Наверное, именно в эти дни «русский Индиана» и делает политический выбор – который потом постарается вымарать из биографии, прикрыв его, словно фиговыми листочками, сообщениями о «начале кругосветного путешествия». Несмотря на желание обрисовать в мемуарах свою позицию как политически нейтральную, его негативное отношение к революции и к большевикам в тот момент не оставалось тайной. В 1937 году Игорь Грабарь написал о Рерихе в своей автобиографии, опубликованной в СССР тиражом пять тысяч двести экземпляров: «В начале революции он бежал за границу…»[174]
Время, проведенное Рерихом в Карелии, – это не только бытие на грани смерти, это еще и художественное творчество, тот дневник, который пишется не словами, а кистью.
В этот период, памятуя о роли православной Валаамской обители в его судьбе и судьбе беженцев в Сердоболе, Рерих пишет «Святой остров». Он создает изображение религиозной твердыни, камня, на котором Спаситель основывает свою Церковь. Его работы того времени напоминают холодноватое скандинавское искусство, и, наверное, это закономерно из-за природных красок тех широт, тусклого солнца, суровых, проникнутых силой древних преданий земель.
«Летом художник отправился на Тутолу – остров единства, расположенный между Сердоболем и Валаамским монастырем. Там, закончив ряд картин, Рерих работал над очерком “Пламя”, в котором описание острова отчасти соответствует Тутоле»[175], – фиксирует хронику жизни мастера Селиванова.
Но период после сорвавшейся, но столь близкой «Варфоломеевской ночи» оказывается поворотным. Художнику внезапно становится ясно, что его жизнь зависит от злых намерений неизвестных ему людей, на которых он вряд ли сможет повлиять. У него бытийная растерянность.
Именно тогда возникает и его первое серьезное намерение не просто изменить жизнь, но и поменять пространство. А вслед за ним – и духовные ориентиры. Причина тому – физический страх, который всегда подогревает суеверия, веру силы удачи, упование на судьбу, на волю чуда. Это умонастроение уместно легло на весь тот мистический опыт, который накопился за время жизни Рериха в Петербурге.
В первую очередь, пригодились всесильные теософские учителя, сотворенные Блаватской. «Делаю земной поклон учителям. Они внесли в жизнь нашу новую опору. Без отрицаний, без ненавистных разрушений они внесли мирное строительство. Они открывали путь будущего. Они облегчали встречи на пути. Встречи со злыми, встречи с глупыми и с безумными…» – признается Рерих в очерке «Пламя» в сентябре 1918 года[176].
Двадцать седьмого сентября (9 октября) 1918 года ему исполняется сорок четыре года, возраст Христа давно пройден. Ощущение полного краха всей прошлой жизни… Такая острейшая боль требует почти наркотических средств. И подходящий «препарат», как догадывается Рерих, заключен в духовных практиках Востока. Впервые он задумывается об эмиграции не в Европу, а в Азию, о членстве в Индийском теософском обществе и жизни в эзотерическом сообществе в Адьяре под Мадрасом. Поездка именно туда была предметом мечтаний многих русских теософов и мистиков. Вот что вспоминает Гессен: «Эти темы глубоко волновали моего собеседника, а когда мы ближе познакомились, он все чаще стал заговаривать о таинственных силах, неосновательно отвергаемых цивилизацией, о многих достижениях древних культур, бесследно исчезнувших, о телепатии, случаи которой, как нарочно, обнаружились и в наших отношениях, и наконец признался в своей глубокой привязанности к теософии и заявил, что, если бы не дети, он с женой охотно переехал бы в Индию, в Теософскую общину»[177].
И оказывается, что первое серьезное желание уехать в Индию, первый импульс уйти на Восток – это не желание искателя истины найти Шамбалу или Агарту, а всего лишь горькая, эскапистская реакция психики на спасение от массовой резни. Паломничество в мир экзотики в тот период не было исканием приключений – а лишь мечтой о жизни в Адьяре в качестве оккультного затворника.
Селиванова сообщает: «В конце лета стало ясно, что пребывание в Сердоболе ни к чему не приведет, и Рерихи решили перебраться в Выборг. Кроме того, заканчивались и их деньги, привезенные из России и обмененные с большим убытком на финские марки»[178]. В этот момент Рерихи осознают то, что должны были понять раньше, – по отношению к русским без всякого политического разбора ведутся репрессии и этнические чистки. Передвижение по стране запрещено. Рериховское умиление героическими белофиннами сменяется тревогой, когда оказывается, что новые финские власти приступают к политике этнических чисток территорий от русского населения. Ксенофобия финнов стала государственной политикой, которая могла закончиться не просто выселением, но даже и резней или расстрелами.
В отчаянии 29 августа 1918 года Рерих пишет письмо своему знакомому, знаменитому финскому художнику Акселю Галлен-Каллела (1865–1931). Обращение не случайно: Галлен-Калелла не только живописец, он еще и адъютант финского диктатора, барона Маннергейма.
«Мой милый друг Аксель! – обращается Рерих к коллеге и недавнему соотечественнику на дипломатичном французском языке. – Надеюсь, что это письмо еще застанет тебя в Каяни. Нужно, чтобы ты срочно рекомендовал меня губернатору Выборга господину Хекселю. В противном случае очень возможно, что мне придется покинуть Финляндию. Меня информировали, что с 1 сентября снова начнется выселение русских, проживающих в Финляндии. На этот раз никто не сможет остаться. Потому что оставят только тех, у кого есть работа или жилье. Не имея ни того ни другого, я окажусь среди высланных. Вот, пожалуйста: известная личность, известное имя и общественное положение – и высылка из Финляндии только по причине национальности. Такого не случалось никогда ни в одной стране. Когда мне сообщили эту новость, я засмеялся. Но только что я получил письмо от человека, которому доверяю. Этот человек советует мне запастись рекомендательными письмами от исключительно известного и ценимого в Финляндии человека. Я сразу же подумал о тебе. Твое имя мне поможет. Мне очень неловко тебя вновь беспокоить, но что делать. Я утешаюсь тем, что, может быть, позже смогу тебе помочь. Как бы я хотел видеть тебя, поговорить с тобой, знать, о чем ты думаешь, о том хаосе, который нас окружает. Если бы нас не преследовали, мы бы остались здесь еще на три недели, а на зиму бы остались в Выборге (у нас уже там намечено жилье). С благодарностью и дружбой. Твой Н. Рерих. 29 августа, Тулолансаари, Сортавала»[179].
Тон письма наводит на мысль об унижении перед влиятельным знакомым. Но дело было не только лично в Рерихе, но и в его семье. И от Галлен-Каллела приходит важное подтверждение и поручительство. Финский мастер не чурался своих русских друзей. Застрявший в Пенатах (Куоккале) Илья Репин также был его другом, писал его портрет. Связи бывших соотечественников оставались тесными: Репин даже написал коллективный портрет первых лиц этой страны – «Знаменитости Финляндии» (1927), где фигурировали и Галлен-Каллела, и Маннергейм. Работать над полотном пожилой живописец начал в опасном 1919 году…
Характерно, что в докладе «Русский вопрос в Швеции и Финляндии», прочитанном в Лондоне спустя три месяца, Рерих героическим финнам поклонов делать не станет. Его доклад гласит: «Сердоболь – это городок на севере Ладоги, который уже в 1325 году входил в состав Водской пятины Великого Новгорода. Об этом свидетельствуют русские деревянные церкви XVII–XVIII веков, раскинутые по всему краю. Я люблю старых новгородцев, живущих по всему Ладожскому побережью. Пусть они часто уже забыли русский язык, но их повадка, рост, их череп – все это напоминает их происхождение»[180].
И надо отдать должное нашему арт-бизнесмену, что в этой предельно, а иной раз и беспредельно чудовищной обстановке надвигающегося террора Рерих не теряет самообладания и продолжает вести переговоры о продаже своих произведений и организации выставок в Стокгольме, Копенгагене и Гельсингфорсе (Хельсинки).
Так, 29 марта 1919 года, в день вернисажа работ Рериха в салоне Стриндберга в Гельсингфорсе, в местной газете «Русская жизнь» опубликована статья писателя Леонида Андреева «Держава Рериха», разглядевшего в творчестве мастера мир, с которым люди обычно связывают свою мечту. Русский писатель, так же как и Репин, остался на территории, которая отошла к белофиннам, просто проживая на своей даче в поселке Веймола[181]. В финской прессе Андреев выступал с антибольшевистскими статьями.
Все получилось. Финский диктатор барон Маннергейм прислал Рериху свое личное приветствие, а его адъютант, живописец Галлен-Каллела, выступивший поручителем, обратился к приглашенным на вернисаж с приветствием от финского правительства.
Рерих уезжает из Скандинавии фанатичным врагом большевизма и сторонником белого адмирала Колчака. Двадцать второго июня 1919 года на заседании «Русско-Британского 1917 года Братства» Николай Константинович даже вставляет в свое выступление слова из обращения «Союза трудовой интеллигенции в Стокгольме»: «Из формулы: Колчак или Ленин – никто третий, мы сознательно, во имя строительства, сказали: Колчак»[182]. Там же он сообщает: «Скандинавский Комитет, еще в декабре месяце, присоединившись к организациям адмирала Колчака и поставив перед собой ясно очерченную задачу поддержки боеспособного элемента в борьбе с большевиками, поступил определенно и ясно, и эта ясность возбудила к работе Комитета уважение и внимание, которым органы его пользовались даже и со стороны финляндских властей»[183].
Но Рерих не хочет быть всего лишь печатным или художественным рупором Белого движения. Теперь он становится и его политиком. Так, 19 мая 1919 года он, как секретарь Особого комитета по делам русских в Финляндии, подписывает постановление этой организации «ассигновать из последних остатков 15 т[ысяч] ф[инских] м[арок] и перевести их для раздачи в распоряжение генерала Юденича, в руках которого сосредоточены все денежные выдачи Скандинавского о[бществ]ва в Финляндии. Копию отношения Особого комитета препроводить при переводе денег генералу Юденичу»[184]. И это, между прочим, первые большие деньги, которые поступают в кассу Северо-Западной армии белых, наступающей на Петроград.
Но и в Великобритании, куда Рерих собирался выехать, иностранцев не особенно ждали. Для получения виз его друзьям и юристу-эмигранту А. В. Руманову пришлось дать письменное обещание британскому Министерству труда, что своим пребыванием в стране Рерих не причинит вреда профсоюзным деятелям.
«Конечно, я не обидел их, – говорит Рерих, – если не считать в обиду, что некоторые мои картины остались в Англии в двух музеях и некоторых частных коллекциях»[185]. (Тут художник имеет в виду последующую продажу англичанам некоторых своих работ.)
Визы подтверждают, что Рерихи выехали через Норвегию, посетили Христианию (Осло), подышали самым бодрящим воздухом на Фиенце – самом высоком горном перевале между Христианией и Бергеном – и наконец сели на бот «Король Хаакон», на котором им предстоял бурный переход в Англию.
Когда корабль выходил из норвежского Бергена, Рерих мог бы заметить военные и транспортные суда британского флота, которые шли вдоль берегов в сторону Мурманска – там продолжалась интервенция.
Но вряд ли он думал о том, что оставлял за спиной. Лондон казался многообещающей столицей: здесь ждало и приглашение от Дягилева, и обещанная работа в Ковент-Гардене, и, наконец, план по организации собственных выставок, суливших продажи.
Но главного, что его ждало в этой столице, Рерих предвидеть не мог. Это был человек, который станет его тенью, верным оруженосцем и секретарем…
Его появление на линии жизни нашего героя было по-настоящему таинственным.