– Ты представляешь, как странно: узкая колея была проложена немцами! Чтобы ездили именно немецкие трамваи. Вот почему? Первый здесь пустили еще в 1914 году. Уже тогда планировали захват территории, что ли? Ведь Советское правительство даже рояли требовало – и научило! – делать отечественные! А тут вдруг ни с того ни с сего – немецкие трамваи!
Чувствовалось, что тетя Маря вышла на любимую тему. У нее горели глаза. Мне оставалось из вежливости пожимать плечами, мысленно вклеивая в отрывной календарь пожухлые, замасленные кухонным жиром листочки, пока в нем не появились даты семидесятилетней давности. Под пальцами невидимо шелестела матовая калька, которую прокладывали меж толстых картонных страниц довоенных фотоальбомов.
– Сам посуди, – продолжала она. – После войны, только-только освободив город, люди принялись восстанавливать трамвайные пути по старому проекту. Немецкому! – Тетя Маря даже привстала.
– Почему тогда они вернули прежние узкие пути, а не построили новые, под ширину советских трамваев?
– То-то и оно! Почему? Мало того, в пятьдесят седьмом завезли немецкие трамваи «Гота». Такие вот, как этот. А ведь наша страна первые места занимала на международных выставках, новые технологии разрабатывала! Первая вышла в космос! А всего-то-навсего трамваи, и именно у нас – немецкие! С узкоколейкой этой…
Честно говоря, я мало что понимал. Лень было вдаваться в подробности, и по истории в школе у меня была тройка. Что касается дат – в них я вообще не ориентировался. Что пятьдесят седьмой, что сорок седьмой, что седьмой век до нашей эры – всё одинаково. Эпохи, о которых говорила тетя Маря (вообще-то она была караимкой, и по-настоящему ее звали Марьям), просто не укладывались в голове. Нет, я понимал, это все очень интересно, но мне-то какое дело? Я тогда еще даже не родился! Даже тетя Маря тогда еще не родилась! Мало ли что было при царе Горохе! Было и было! В Японии на воздушной подушке поезда скоростные ездят, а тут – узкоколейка какая-то немецкая… Подумаешь! Сдалась мне эта лекция!
– Тетя Маря, я, наверное, пойду. Сегодня мне нужно еще позаниматься. Через неделю поеду документы подавать в Севастополь, – осторожно проговорил я, прощупывая почву: обидится, не обидится…
Тетя Маря не обиделась. Но я заметил, что кровь отхлынула от ее лица.
– Как – в Севастополь?.. Ты же с вот такого возраста мечтал стать водителем трамвая. Всем знакомым рассказывал: «Вот буду вагоновожатым – смогу катать вас „зайцами“ без штрафов!»
– Решил в «Нахимовку»… – неуверенно промямлил я.
– А-а-а… – как будто разочарованно и вместе с тем равнодушно протянула она. – Ну, приходи завтра, дам поводить вечером. Если никого не будет.
– Обязательно! – пообещал я.
Но следующим вечером я так и не пришел. И больше никогда тетю Марю не видел.
Тогда мне было, наверное, лет пять. Мы с дедушкой шли старыми улочками города. Возвращаясь с набережной, специально выбирали самые древние, скрюченные, изломанные переулки, конца которых было не видать за поворотом. Дедушка называл их «локтями» и «коленями». Чем отличался «переулок-локоть» от «переулка-колена», я не понимал, но полагал, что «локоть» поворачивает под более острым углом, он более кривой и загадочный, более манящий и таинственный. И гораздо чаще заканчивается глухим тупиком, старым забором или недостроенным домом, через заброшенный двор которого нужно было проскользнуть, не попавшись на глаза своре собак, рассерженных вторгшимися в их владения чужаками. В то время как «колено» – это, пожалуй, обычный ровный поворот. В крайнем случае поворот на шестьдесят градусов. Разве он может быть интересен?
Конец лета собирал в воздухе грустную леденцовую тишину: она предвкушала сентябрьские дожди и копила заряженные частицы в магнитном поле. Только редкий лай уличных псов гулким эхом отражался от стен домов из ракушечника, пропускающего через свои дырочки последние дни августа. Солнечные лучи всё так же подглядывали сквозь виноградную листву дворов, но свет их стал более тусклым и белесым. Холодным, чужим. Случайно заплутавших в переулках отдыхающих становилось все меньше – никто не спрашивал, как пройти до колхозного рынка или на автовокзал. Наверное, в городе остались только те, кто знал его вдоль и поперек, как мой дед.
Иногда под подошву попадал лист платана, очень похожий на кленовую ладошку. В пять лет я был убежден, что это клен. Он хрустел, возмущая своей невоспитанностью тишину, и хрупко крошился на сухие клочки-чаинки под моим неосмотрительным башмаком.
Мы не спеша брели по переулкам, и дедушка рассказывал бесконечные легенды о том или ином доме, о его жителях и их приключениях, и я никогда не мог знать наверняка, какие истории были достоверными, а какие он сочинял на ходу. Хотя вообще – врать он не любил, это факт, так что, думаю, все-таки они были правдой.
Наконец очередной «локоть» вывел нас на большую улицу, предполагающую оживленное движение. Однако сезон заканчивался, и она оказалась пуста: ни переполненных автобусов, ни случайных машин.
– На этой улице живет моя с первого взгляда любовь, – загадочно начал дед.
Вдруг далекий звонок предвосхитил нарастающий раскат перестукивающих колес. Из-за угла старинного дома (кажется, это был санаторий, оставшийся со времен царской России) величественно и вместе с тем скромно выступил, поскрипывая, красный двухвагонный трамвай.
– А вот и моя любовь!
Я недоуменно поднял глаза.
Трамвай начал замедлять ход. Мимо нас, гордо покачиваясь, словно корабль пустыни, проплыл первый вагон, в глянцевитых боках которого я заметил красное отражение худого мальчишки и деда с мечтательными морскими глазами (конечно, в отражении не было видно таких подробностей). Проплыло поржавевшее сцепление с непонятно зачем нужными спиральными подвесками-пружинками и свисающими шлангами. Под сонорное мычание двигателя второй вагон постепенно остановился, и наконец, сонно жужжа в августовской тишине, перед нами раздвинулись дверцы, приглашая в таинственный музейный мир с дощатым деревянным полом, застекленными перегородками и немецкими надписями, которые, по-видимому, означали: «Держитесь за поручни во время движения».
Мягкие, пышные, как бабушкино дрожжевое тесто, сиденья были туго набиты пружинами снов и ватой воспоминаний пассажиров – завсегдатаев одного и того же коротенького маршрута. Их призраки дремали у широких, прозрачных, как стрекозиные крылышки, окон и приглашали устроиться напротив, чтобы, покачиваясь на дерматиновой обивке, погрузиться в чтение книги судеб по лицам соседей по вагону.
Казалось, трамвай был живым существом. В его пожелтевших, стареньких плафонах тускло отражались вечерние лучи, полирующие дальние, редко используемые поручни под закругленным высоким потолком, чем-то напоминающим готические соборы. Неспроста трамвай назывался «Гота»! Ж-ж-ж-ж-ж – аккуратно закрылись двери, так и не решившись пошевелить и перемешать хрупкую тишину своей навязчивой репликой.
Вагон дернулся. Сонное гудение звука «м» повысилось на полтона, затем еще и еще – пока к музыке вступления не добавился контрапункт: это колеса, стуча, наскакивали на стыки рельсов. Хотелось заглянуть в щель между дощечками пола – вдруг через нее можно будет увидеть прорастающие сквозь асфальт последние травинки этого лета…
– «Глубокоуважаемый вагоноуважатый!» – неожиданно произнес дедушка распевным речитативом, храбро направившись прямо к кабине водителя. Он жалобно поцарапал ногтями стекло, разделяющее необходимость оставаться пассажиром и право называться гордым и сложным устаревшим словом – «вагоновожатый». – Пустите покататься.
Я был абсолютно уверен, что сейчас на него рассердятся. Но задумчивая пожилая дама с кудрявой стрижкой, показавшейся мне средневековой прической, только удивленно обернулась.
– Георгий Георгиевич! – широко заулыбалась она, будто встретив старого знакомого.
Хотя чему тут удивляться: мой дедушка был водителем экскурсионного автобуса. В нашем небольшом городке он знал, пожалуй, всех водителей – не только автобусов, но и трамваев.
– Вот. Привел вам в подмастерья. – Он поманил меня большой, грубой, трудолюбивой ладонью.
Я нерешительно подошел к кабине водителя и увидел, что на пульте управления с тумблерами и загорающимися кнопками нахально развалился кверху пузом черный кот с забавным, еле заметным белым пятнышком на самом кончике хвоста. Он только притворялся, что спит, а на самом деле следил сквозь щелочки не до конца сомкнутых век за медленно проезжающими стрижеными кустами туи, высаженными вдоль трамвайных путей. До нас ему не было абсолютно никакого дела.
– Вот как! – заливисто рассмеялась дама со средневековой прической. – Ну что ж. Добро пожаловать.
Последние две недели каникул я вставал в половине четвертого утра, вместе с дедом. Даже когда у него не было рейсов, он просыпался до рассвета. «Профессиональная привычка», – говорил он, обходя темный двор и направляясь в мастерскую – колдовать над инженерными конструкциями своих изобретений. Часто перед этим он брался за метлу и начинал подметать сухие виноградные листья и пожухлые от запаха наступающей осени желтые соцветия акации, которую посадил в день рождения моей мамы.
Мы выходили из дома затемно и шли по тем же извилистым, как жизнь (по словам деда), переулкам, чтобы успеть в трамвайное депо прежде, чем солнце покажется из-за крыш, покрытых старинной татарской черепицей. Дедушка утверждал, что ей придавали форму прямо на изгибе колена. Теперь неровные, наполовину вывалившиеся черепичные зубы охраняли чердачные сказки, распространяя запах плесени, характерной для влажного морского воздуха.
Из депо мы выходили на маршрут первыми. Я подружился с тетей Марей и катался в трамвайной кабине до самого обеда, когда заканчивалась ее утренняя смена. Иногда, если не было пассажиров и улица казалась пустынной, она даже разрешала мне немного поводить – подержаться за ручку трамвая – «контрóллер».
После полудня, посадив в «спортзальную» сумку черного гладкошерстного кота, который никогда не расставался со своей хозяйкой, мы вместе шли на автобусную остановку. По иронии трамваем ехать было не по пути. Зато по дороге мы непременно заходили в булочную у морского порта, чтобы купить рогалики с «жирным» повидлом, пару корзинок и трубочку с белковым кремом.
Когда тетя Маря приводила меня домой, бабушка уже вовсю разогревала вчерашний борщ, и о пирожных лучше было помалкивать.
Когда через много лет я вернулся, мой – такой необъятный – город детства оказался совсем маленьким. Он не мог вместить в себя нынешние заботы, суету мелочных, бессмысленных планов и пестрый ковер дней – с их затейливым орнаментом вышивки, с зацепками и узелками, катышками и соринками. Дома́ старого города – горделивые, двухэтажные, с высокими потолками – теперь казались сложенными из кубиков. Узкие окна, занесенные космической пылью веков, наполовину ушли под землю: их верхние кромки едва доходили мне до пояса.
В «локтях» и «коленях» переулков иногда попадались спящие на циновках из акациевых соцветий подвыпившие мужички, а у храма святого Николая, покровителя моряков, сидела старая женщина с по-черносливному сморщенной кожей оттенка грецкого ореха. Не самогó ореха, нет – сока его терпкой неподатливой зеленой кожуры, который, почернев, ничем не выводится с рук.
Кажется, цыганка. Я почувствовал на своих лопатках ее колкий, алмазно-черный взгляд. Боясь, что прицепится с гаданием, я ускорил шаг.
Вдруг вспомнился зимний ветер в ледяных мачтах – поржавевших позвоночниках яхт в порту. И стихи, которые я слышал в детстве, тоже от одной цыганки:
Я чёрен, как мускус, черно мое тело,
Мою б черноту кислотой не свели,
Но дух мой от всякого черного дела
Далек, словно выси небес от земли[1].
…Я поспешил вынырнуть из переулков на широкую улицу – ту самую, по узкоколейке которой ходил красный немецкий трамвай.
Вот сейчас, сейчас он выплывет из-за поворота, а в лобовом стекле кабины покажется вьющаяся старомодная прическа и вечно спящий черный кот на приборной панели.
Но чего-то не хватало.
По краям улицы выросли современные коттеджи, сдаваемые отдыхающим. У них не было старинной татарской черепицы, но были пластиковые окна, пластиковые крыши, пластиковые души…
А под ногами по-прежнему полировалась летними сандалиями та же брусчатка. Все так же геометрично были подстрижены кусты туи вдоль тротуара. Но не было рельсов.
Я дошел до знакомого поворота и увидел за ним скромный участок трамвайной колеи. Метров десять. Здесь и стоял тот самый трамвай. Уже один. Без второго вагона. Он был огорожен цепями, а на красном глянцевитом щегольском боку отсвечивала надпись: «Городскому трамваю сто лет».
Иногда из-за угла моего дома доносится стук. Я каждый раз вздрагиваю и, замирая, украдкой смотрю в окно – не идет ли трамвай. Как бы хотелось снова разглядеть за лобовым стеклом сонно-черного кота и вагоновожатую тетю Марю!..
Ее и сейчас можно увидеть. Все с той же кудрявой средневековой прической тетя Маря улыбается с портрета в глубине старого городского кладбища. Ее кот похоронен рядом, среди вьюнков и полыни. Наверное, он, как прежде, свернулся клубком и следит через щелочки век за солнечными зайчиками, притаившимися у строгих кустов туи.
А в конце мая, когда акварельное небо кажется еще слишком высоким в предвкушении лета, я приношу тете Маре степные маки. Красные, как трамвай.