Первый сосед взял жену из Домодедово. Незадолго до этого он получил комнату в двухкомнатной коммуналке и московскую прописку, так что брак давал супруге преимущества, о которых он не уставал напоминать.
– Не, а мине не надо, – начинал он, загораживая жене узкий проход в девятиметровой комнате, заставленной шкафом с резьбой, круглым столом и железной кроватью с никелированными прутьями и пуховой периной, – хочешь жить – живи!
– Да что ты, Миш, все кричишь, кричишь, шел бы, право, лучше спать, завтра снова вставать, – с деланным смирением и даже как будто с зевком отвечала супруга, пятясь к кровати и отводя в сторону сверлящие круглые глаза.
Оба служили в военизированной охране и рано вышли на пенсию. От службы у него остались валенки, рукавицы с указательным пальцем для стрельбы и пропахшая горьким табаком черная шинель с зелеными петлицами. У нее была синяя женская гимнастерка с подворотничками и офицерский ремень с двумя рядами круглых дырок.
– У, тюремнщица! – Наступал он – Мух!
Междометие говорило, как сильно нужно ее ударить.
– Ну, Миш, давай завтракать, – начинала она на утро семейным голосом и шипела в строну. – Черт болотнай, сука водяная! Чтоб те бог прибрал, враг!
Мне было тринадцать лет, и я всегда жил в коммуналках. Соседи казались мне обязательной частью квартиры. Если бы их не было, я б спросил: «А где же тут соседи?»
Выйдя ночью в трусах в туалет, я застал ее на кухне. Навалившись байковым халатом на покрытый липкой клеенкой кухонный стол, она хлюпала супом и стонала от наслаждения после каждой ложки: «Господи! Хорошо-то как! Одной поисть!»
Сосед неожиданно выскакивал в коридор и совал моей матери в руки толстую книгу в картонном переплете:
– Вот, видишь, читаю. Исторический роман.
Это был, кажется, «Степан Разин» или «Кондратий Булавин».
– Ну-ка, Мана, – обращался он к жене, – дай-ка я сяду, почитаю.
– А садись, Миш, садись, почитай, – отвечала супруга, знавшая его приемы наизусть.
Он надевал очки, открывал дверь в комнату, чтобы все могли его видеть, и садился под ходиками с кукушкой.
К Новому году он доставал с антресолей гармонь, гитару и балалайку, носил их по квартире, кричал: «Во, гляди, гляди! Антиква мармелад!» и смеялся. Осмысленной музыки я в его исполнении никогда не слышал.
Над столом у него висела написанная маслом лошадь с санями под оранжевым закатом. Он подводил меня к ней и показывал: «Во, это я сам.»
Когда у меня начались свидания, он доносил моей матери: «А он тут без вас приводил».
Так он перескакивал от пакостей и щипков из-под тишка к социально-одобренным ролям и образцам. Когда я пошел в институт, он напутствовал меня в коридоре: «Учись, учись, и еще раз тебе скажу, учись!»
Наконец супруге надоели попреки и побои, она подала в суд и посадила его по статье «Мелкое хулиганство». Через год он вернулся, как с курорта: загорелым, поджарым и мускулистым. Глаза, потерявшие муть, стали голубыми, как будто отсутствие свободы было его родной стихией.
– Ну, Миш, как будешь вести? – Для проформы спросила супруга.
– Так точно, Матрена Федоровна! – Отвечал муж голосом бравого моряка, вернувшегося из дальнего похода.
Теперь она, в свою очередь, прописала его, рассчитывая, что семейные позиции таким образом уравняются.
Но через месяц он снова помутнел, обрюзг и начал куражиться по ночам.
– Гавнюзя, – шипел он так, что было слышно через стенку. – Я думал, ты – русская народная женщина, а ты – блядь домодедовская!
– Хорошие люди помирают, – бормотала она у плиты, брызгая раскаленным маслом, – а эти живут, ничего им не делается.
Общительной и разговорчивой она становилась только на похоронах. Увидев в окно похоронную машину, она любила выйти во двор и жадно выспрашивала подробности о смерти незнакомого человека, поддакивая, кивая и приговаривая «царствие небесное, местечко райское».
Вскоре она развелась с ним и быстро получила отдельную комнату. К этому времени я уже жил один и целыми днями пропадал на работе. Без партнеров и публики он резко, не по-хорошему сдал, стал часами стоять неподвижным столбиком у подъезда. В завершение нашей совместной жизни он взорвал перину.
По дороге с работы у троллейбусной остановки я увидел, что в воздухе летает белый пух. Прохожие удивленно крутили головами. Пушинки летали и кружились, как снег. Возле домов пух лежал легкими сугробами. У нашего подъезда стояли три красные машины. Пожарники тянули брезентовый рукав. Пух летел из окна моей квартиры.
Лежа на кровати, сосед закурил и заснул. Сигарета упала и прожгла перину. Под кроватью стояли обросшие пылью бутылки с лаками, олифой, красками и скипидаром, которые сосед не вынимал все эти двадцать лет. Одна из бутылок взорвалась. От взрыва сосед проснулся, выбросил в окно горевшую перину и засыпал весь район пухом. Тушить пожарным было нечего. Сосед, cчастливый, бегал по двору в носках и смеялся.
Через день я застал в квартире трех похожих друг на друга незнакомых женщин одинакового маленького роста с одинаково напряженными лицами. Они сказали, что совершили с дядей Мишей родственный обмен. Одна из них была моя новая соседка. Она искала в Москве одинокого старика, готового за уход на старости обменять Москву на Подмосковье. Две другие женщины были ее мать и сестра.
– Познакомимся, – сказала новая соседка – Надежда, – и протянула мне короткую руку с ладонью-лопаткой.
Ей было приблизительно как и мне, лет тридцать пять. Это была маленькая женщина с широкими плечами, широко расставленными глазами и прямыми светлыми волосами, аккуратно расходившимися из макушки. Она носила высокие сапоги и топала ими, как солдат на параде. Такая походка и манеры подошли бы сотруднице милиции. Скорость, с которой она проделала обмен, также указывала на связь с органами правопорядка. Надежда подтвердила мои предположения, когда сказала:
– Я – научный сотрудник. Работаю на Петровке.
«Работать на Петровке» в Москве означало быть милиционером. Я решил, что она работает в каком-нибудь милицейском НИИ или лаборатории.
Использовала она свою комнату главным образом для любовных встреч. Стол, кровать и шкаф дяди Миши остались на своих местах.