Когда влюбляешься, то тебе словно открывается окно в космос, и ты живешь на этом космическом сквозняке, не замечаешь времени и окружающих вещей, все лето к тебе приходит из аравийской пустыни ветер, страстно и горячо дышит тебе в лицо или подталкивает в спину, и ты летишь над городом вместе с мамой, спеша в гости к ее подруге – тете Маше, перебирая в воздухе ногами…
Ветер ты называешь нерусским именем – так зовут твоего возлюбленного – и ждешь его каждый день, и однажды он приходит, этот сумасшедший ветер, и сжигает поля, леса, деревни. Горит, полыхает вся страна…
А однажды осенью ты просыпаешься и вдруг видишь, что тебя окружают вещи. Много вещей. Окно в космос закрыто. По телефону ты говоришь ему жесткие слова, что любишь его как брата. Не больше. Ты заклеиваешь окно, потому что наступает зима и ты боишься, что тебя продует.
После долгого отсутствия он опять объявился. Вдруг на нее дохнуло. Один раз и другой. Поняла, что это он, дышит из своего южного далека в ее сторону. Такие вещи она чувствовала. Опять ветром горячим обдало посреди холодной, снежной, уже установившейся зимы. Просто змей какой-то – огнедышащий.
Представила, что там, в астраханской степи, зимы нет и так же яростно, как тем далеким летом, горит, не сгорая, разведенный кем-то в небе сложенный из коряг ветлы, высохших добела, костер солнца, а по песчаному берегу реки Ахтубы ходит бронзовый от загара человек, похожий на бога.
Бог ловит рыбу, играет с людьми в волейбол, залезает на спасательную деревянную, поставленную посреди пляжа, вышку и смотрит на нее. Смотрит как на богиню, не скрывая своего восхищения, – она наблюдает за ним из-под полуприкрытых век, лежа на горячем песке. Бог любуется богиней, богиня любуется богом.
Потом они знакомятся, смеются. Он солдат, его зовут Али, он из Дагестана. Ее зовут Юля, она учится на бухгалтерских курсах, приехала домой на каникулы. Ему двадцать, она моложе его на полгода, и он называет ее сладким словом «салага».
Они режутся в карты, а потом идут в воду. Вода от их горячих тел закипает, словно от всунутого в воду кипятильника. Он учит ее плавать (она до сих пор не научилась), осторожно дотрагиваясь до ее обнаженного тела (его касания напоминают пугливые неумелые ласки), направляя ее тело, как маленькую лодку по течению. Она радостно колотит воду руками и ногами, поднимая брызги. Сквозь смех и свои отчаянные крики она чувствует его ладонь, которой он ее придерживает.
Его ладонь, как что-то отдельное от него, все время соскальзывает вдоль ее живота – то ли случайно, то ли нет. Она вся сосредотачивается на этих касаниях его пальцев, его руки. Она вожделеет к его руке, и рука словно понимает это – пальцы ползут все ниже и ниже…
Они уходят с головой в водяную яму, и он на секунду выпускает ее из рук. Ее несет течением, разворачивает, ударяет головой о песок так, что она чуть не теряет сознание. Вынырнув, она ртом хватает глоток воздуха – он твердый, словно она откусывает его от общего каравая воздуха, – и опять идет на дно. С выпученными глазами, сошедшая с ума от страха, она бьется в воде, как большая рыба, пока он не ловит ее. Он обхватывает ее руками так, словно весь состоит из одних только рук, и, прижимая ее тело к своему, выносит на берег.
Они лежат на песке у самой воды, тяжело дышат. Он проводит рукой по ее голове с мокрыми спутанными волосами – той самой рукой, – и она начинает плакать. Безудержно, как ребенок. Он обнимает ее, успокаивает. Закрыв глаза, она тычется ему мокрым от слез лицом куда-то в плечо. Он аккуратно поднимает ее лицо и молча целует в губы. Она на всю жизнь запоминает молочный вкус его губ.
Потом они уходят далеко в пески, где никого нет, и ложатся там. Она отдается ему, лежа на горячем песке и глядя в небо на раскаленное солнце. Ей кажется, что она отдается самому солнцу. Богу солнца.
Возвращаясь, они чуть не наступают на огромную змею, медленно переползающую через дорогу. Змея, подняв свою маленькую серую головку и глядя на них маленькими злыми глазами, жарко, страстно шипит на них, а потом, преподав им какой-то важный жизненный урок, с чувством исполненного долга, извиваясь всем телом, неторопливо уползает.
Потом сама собой разрушилась страна, Али уехал к себе на родину, там началась война, говорили, что он стал боевиком, она даже видела его однажды по телевизору: обросший, с бородой, – он долго и прямо смотрел на нее с экрана, словно узнав.
Потом она потеряла его из виду, считала убитым, уехавшим из страны, пропавшим, и, наверное, так оно и было.
Но иногда дохнет вдруг с юга посреди зимы на нее огнедышащим змеем, жарко, страстно, и она понимает, что то лето осталось, оно никуда не делось, никуда не исчезло.
Он надолго уехал, и теперь ты потеряла то живое ощущение мира как космоса, огромного, дышащего, трепещущего, населенного чьими-то тенями, голосами, случайной музыкой, – дышит ночь и звезды над тобой, ворочается тьма под тобой, – тебя вдруг, как тростинку (тростинка – твоя душа), качнуло порывом черного космического ветра (летом ветер теплый, даже горячий, зимой – ледяной), ты балансируешь между жизнью и смертью, но ты понимаешь в эти секунды все-все-все, тебе открыты все тайны мироздания и собственной души.
Это происходило всегда, когда ты смотрела ему в глаза, слышала его голос (тебе было не важно, о чем он говорил), касалась его руки. Мир открывался тебе навстречу одним порывом, весь, сразу.
Ты и теперь любишь-любишь-любишь, но без его голоса, его взгляда и касания, ты чахнешь-чахнешь-чахнешь, как цветок на космическом сквозняке, и чтобы вернуть то космическое ощущение любви, ты ходишь по каким-то картинным галереям, смотришь на картины, слушаешь музыку, особенно тебе помогает оперное пение, причем женское, ты сливаешься с их голосами, скорбишь и жалуешься вместе с ними, ты читаешь стихи – свои и чужие, ты жадно поглощаешь все то, что называют духовной пищей, наконец, ты даже опиваешься отнюдь не духовным напитком, – и на миг, но только на миг, – вдруг приходит то невозможное, потерянное тобой ощущение опасного счастья – черной пропасти под ногами и звездного купола над головой – и ты между ними.
Не Петербург, еще Ленинград. 79-й слякотный февраль XX века. Мы с Мариной, которую все называют Крашэ, студентки театрального училища, посланы в культурную столицу на зимние каникулы. Просто так, за хорошую учебу, набираться тут той самой культуры, которой в Москве нет.
Живем в общаге консерватории. Засыпаем под музыку Рахманинова в час ночи. В шесть часов утра просыпаемся под музыку Чайковского. Студенты консерватории играют на роялях, стоящих во всех углах и предбанниках общаги. В нашей комнате стоит скромное пианино. Крашэ садится за него и одним пальцем набивает мелодию из пяти китайских нот: «Краснеет восход над рекой Хуанхэ…»
«Чайковский» замолкает. Слушает. Потом, словно возмущаясь, выдает бурную негодующую руладу, похожую на индюшачью. Из чисто московской (а вернее, пермской, поскольку она из Перми) вредности Крашэ добивает на клавишах китайскую утреннюю песнь, посвященную великой реке Хуанхэ.
Идем по Невскому, месим ногами питерскую снежную кашу. Этой каши просят наши сапоги, и мы, загребая снежное месиво полной ложкой, от души их ею кормим. С небес прямо за шиворот нам сыплется мокрое крошево.
Около метро «Гостиный двор» мы встречаем еще одну нашу студентку, которая живет в Питере, – Валентину, – и она нас ведет в знаменитую пирожковую на Невском, объясняя, что пирожковая эта – рай для студентов. Там можно испить горячего бульона и съесть пирожок. Причем бульон – бесплатный. Вернее, вторая кружка. А где вторая, там и третья – нас же трое.
Пируем. Вернее, кайфуем. Решаем, куда пойдем дальше. Валя спрашивает: «В Эрмитаж или Русский музей?» Крашэ говорит, что ей не нужны музеи. Что у нее куда более важная миссия. Ей необходимо найти Поцелуев мост.
Я против моста. Объясняю Крашэ, что в такую погоду все же лучше ходить по дворцу, в тепле разглядывая шедевры.
Крашэ непреклонна. Говорит, что от того, найдет она Поцелуев мост в Питере или нет, зависит ее жизнь и судьба. Не более и не менее. При этом она стоит очень близко (это ее манера – подходить во время разговора к человеку впритык), смотрит на нас сквозь толстые стекла очков: ее голубые глаза за стеклом отчаянно плавают, как рыбы в аквариуме, – близко-близко, объясняет нам жалобным голосом, что найти Поцелуев мост – это просьба Димона, и мы – на свою голову – тут же соглашаемся идти с ней.
Потому что Димон – это святое. Димон, актер, красавец, – последняя любовь Крашэ.
Платоническая, потому что Димон – «голубой».
Но это не страшит Крашэ. Она считает, что когда-нибудь переделает Димона.
А если нет, то духовное все равно важнее телесного. Поцелуев мост станет их символическим загсом, так как согласно одной из легенд, если поцелуешься на мосту со своим любимым, то и не расстанешься с ним никогда. Димон приедет завтра, и завтра же произойдет их символическое бракосочетание.
Короче, вот такой бред. Но мы верим в бред Крашэ, потому что верим в их любовь с Димоном.
Выходим опять в крошево и слякоть. Кружим по городу, спрашивая у прохожих дорогу к Поцелуеву мосту.
Подходим к одному мосту, другому, третьему, четвертому… Доходим до Новой Голландии, куда нам присоветовал идти один из проходящих морячков, а там, мол, рукой подать. Рвемся в эту самую Голландию пройти. Но Голландия на замке, патруль нас не пускает, объясняя, что там находится что-то очень секретно-военное. В поисках стратегически важного для нас объекта – Поцелуева моста – ходим вокруг военной базы, как три диверсантки, то и дело выбирая из своих глазниц залетающий туда мокрый снег.
Наконец-то видим: у реки Мойки стоит маленький домик, в домике – окошко, на окошке – герань, аленький цветочек цветет, и понимаем, что мост, у которого домик этот стоит, непременно должен называться Поцелуевым. Не ошибаемся.
Мы торжественно всходим на Поцелуев мост, взволнованно носимся по нему туда-сюда и трижды друг с другом расцеловываемся на вечную дружбу.
Вечером мы сидим у Валентины – в узкой, как шкаф, комнате в коммуналке на Желябова. Валентина кипятит в чайнике две бутылки красного сухого вина, добавляет туда сахара и гвоздики и, обзывая этот напиток глинтвейном, разливает его по чашкам.
Мы сдвигаем наши чаши за великую платоническую любовь Крашэ и Димона. Крашэ раскраснелась и выглядит настоящей невестой. Ее огромные голубые глаза висят, как воздушные шары, словно бы отдельно от нее.
Мы пьем горячее вино, болтаем, мы – счастливы.
На другой день Димон не приедет. Ночью его заберут, дадут срок. Из тюрьмы он так и не выйдет. Куда-то сгинет.
Крашэ закончит институт, уедет в Пермь, будет сильно пить, в перестроечные времена умрет в больнице, отравившись спиртом «Ройял».
Утром действительно стало легче и понятнее, как жить дальше. Что надо просто очень долго, протяженно, не суетясь, его любить. Что уже все состоялось, что любовь есть, но просто она вот такая – без частых звонков и почти что без встреч, но нить натянута. И надо этому просто радоваться, что вот есть это натяжение. На том и остановимся пока. Пусть он у меня сияет протяженно, как свет звезды. Он же природное явление – ветер, звезды, степь, мой сад – счастье.
Они познакомились на Волге, на теплоходе, на котором плыли из Куйбышева (да, тогда Самара называлась Куйбышевом) в Волгоград в командировку. Им достались верхние полки в темном четырехместном трюме, и поэтому они старались проводить все время на палубе. Днем они загорали, ели сахарный, истекающий алым соком арбуз, неизвестно чему смеялись, глядя друг другу прямо в глаза. Его глаза были тогда синие, такого же цвета, как Волга. В Волгограде, переделав командировочные дела, они поехали в Волжский, к ее подруге.
Они сидели у костра на берегу ее любимой реки Ахтубы, пели, смотрели в звездное небо, пили самогон, который гнала мать подруги, – подруга танцевала у костра так, словно камлая и призывая к ним всех речных и степных духов, остро пахла полынь, – и между ними случилось то, что и должно было случиться, – случилась любовь. Она свалилась на них, такая огромная, что они, подавленные ею, весь день пролежали в гостинице, испуганно прижавшись друг к другу, и не знали, что делать с ней, открывшейся перед ними бездной, и не знали, как с ней сладить.
На другой день он уезжал в Москву. Она – в свои астраханские степи, откуда и была родом. У нее был муж и сын шести лет. У него была жена и сын-старшеклассник.
Потом они еще несколько раз встречались, тайно, жадно. В чужих городах, на чужих квартирах, чужих диванах и простынях. Однажды встретились на квартире у его знакомого доктора. На чужой плите она жарила курицу, он разглядывал медицинскую энциклопедию. Она подошла, заглянула. Он рассматривал каких-то безобразных уродов: две головы, четыре ноги, Маша и Даша. Она ужаснулась. Он поднял голову и сказал: выходи за меня замуж. Нет, сказала она, не помедлив ни секунды (он не простит ей того, что она отказала ему, не помедлив – именно – ни секунды) и через секунду удивившись тому, что сказала «нет». Потом пришла домой к мужу и сказала: я ухожу от тебя к другому. Что тогда началось!
Муж, конечно, ее не отпустил. Потом были дни, месяцы, годы, которые, казалось бы, только и были созданы для того, чтобы ими, как бинтами, можно было замотать эту любовь, одеть ее в смирительную рубаху, чтобы она там умерла внутри нее, отмучилась, сдохла. И вроде бы отболело. Сын вырос, муж сидел в кресле у телевизора, жизнь вроде бы состоялась.
Через десять лет они случайно встретились опять в командировке, в Кустанае, в казахских степях. Сидели в шатре, куда их пригласили на пирушку в честь окончания общего дела. Он и она сидели и молча смотрели друг на друга. Потом так же молча, как звери, встали и пошли в степь. Они любили друг друга так же жадно, как и десять лет назад, как будто и не было никаких десяти лет, как будто не было у нее семьи, мужа и сына, как будто не было разлуки. Над ними так же, как тогда, в Волжском, на берегу Ахтубы, грозно висела огромная звездная бездна и так же остро и грешно пахла полынь.
Утром, когда они уже были в гостинице, из номера он позвонил жене в Москву и сказал, что уходит от нее, потому что встретил здесь, в Кустанае, женщину, которую любил десять лет. На том конце провода вдруг тонко заголосили, его жена голосила и голосила, не останавливаясь, тонким пронзительным голосом ребенка, которому очень больно. Его жена плакала и плакала, а он стоял, отвернувшись к окну, держа телефонную трубку, и слушал.
Она тихо оделась и вышла.
…сегодня позвонила мама, сказала, что ее выписали из больницы. Муж прислал смс-ку, что сел в поезд и скоро уже, через несколько суток, приедет. Позвонил сын и несказанно меня обрадовал, сказав, что… (ну, это уж совсем личное, об этом промолчу). Позвонили от режиссера и продюсера, что сценарный договор со мной подписан. Из Питера звонила моя лучшая подруга. И только один человек, засевший в моем сердце занозой, – не позвонил.
Ночью муж объявил, что уходит от нее.
– Мне что, ему морду набить?! – спросил он, этот чрезмерный человек.
Она промолчала и молча ушла в свою комнату. Всю ночь слушала, как там, в соседней комнате, собирают ли вещи. Не испугалась, нет. Даже интересно было.
Утром тихо выскользнула из дома и поехала на работу.
День начинался странно. Приехала на работу, а там лежит на столе заявление от ее заместительницы на увольнение. Лежит еще со вчерашнего дня. То есть, когда уходил от нее муж, в это же время ее заместительница писала заявление тоже на уход от нее.
Потом пришел очень приятный человек из Литвы, бывший католический монах, он жил во Франции, в ордене молчальников, потом у иезуитов. Принес рукопись.
Она долго говорила с ним. Ей хотелось от него узнать, каково это – умея говорить, промолчать всю жизнь. Ей нравились чрезмерные люди. Люди, куда-то уходящие, уезжающие, экспериментирующие над собой, своей жизнью и судьбой.
Пришла ее заместительница и сказала, что да, действительно уходит, уезжает, не хочет так жить, хочет быть одна. Уедет куда-то в деревню и будет смотреть на то, как падает снег зимой, а весной вскрываются реки. Ей надо это увидеть собственными глазами. Иначе она не выживет. Что ей надоела цивилизация.
Куда-то они все, эти чрезмерные люди, убегали, думая, что там, куда они убегут, будет легче.
Потом она пошла на выставку книги одного знакомого белорусского художника. И они так хорошо посмотрели всю выставку вместе. Когда она спрашивала его, в какой технике сделана та или иная работа, он подробно рассказывал ей, как это делается. Каждую технику он подолгу изучал, шел в помощники к тому, кто умел делать это, и постепенно учился. Он делал несколько работ в той технике, которой научался, и переходил – уходил – к другой.
На выставку пришел человек, который умел делать оригами. Он объяснил им, что оригами – это древнее японское искусство складывания из бумаги. Из тысячной купюры он моментально сложил слона – с бумажными бивнями, хвостом, ушами. По дороге к метро он говорил, говорил. Как сделает оригами к театральной постановке, где будет все бумажное – дома, машины, столы, стулья, и герои тоже будут бумажными, они будут лежать, сидеть и ходить. Ей хотелось спросить: а слова будут тоже бумажные? И он вдруг ответил на не произнесенный ею вопрос, что слова в этой театральной постановке не нужны. Он хотел затащить ее тут же к себе на Сокол, где была его мастерская, чтобы показать свои работы.
Она, сказав, что ей надо пораньше домой, поехала на Киевский вокзал и села в электричку. Но когда уже села, там что-то сказали, перечислили остановки, назвали в том числе и ее станцию – Востряково. Она подумала, что именно перечислили те, где электричка остановится, но вышло все наоборот. Они, не останавливаясь, ехали и ехали по какой-то глухомани с уханьем и свистом целый час.
Наконец остановились, и на темный перрон вывалились такие же невнимательные, как и она, пассажиры, несколько человек, и они небольшим отрядом помчались через мост на другую, обратную – последнюю – электричку. А было уже очень поздно и темно, и шел дождь, и одного мужика страшно ругала жена по телефону, что он такой у нее непутевый и заехал черт-те куда.
Они стояли, ждали еще час электричку, и ей захотелось позвонить тому, из-за которого уходил от нее ее муж. И она позвонила. Он взял трубку, и голос был у него неузнаваемый. Он тоже не узнал ее, она даже представилась: звонит такая-то. Тогда он немного окреп голосом, обрадовался, но был явно занят, и очень быстро, быстро они поговорили.
Что вот, схоронил отца и что пять дней было очень и очень плохо, а сейчас уже немного отпускает, полегче. Что бегает теперь каждый день с бумагами, на наследство и еще на что-то. Что уезжает в воскресенье, но вот что жалко. Что так долго был в Москве, но так мало встречались. И что: где же ты была? Куда уезжала? И почему так надолго?
И он начал быстро сворачивать разговор. Сказал, что уже сейчас не встретимся, но он приедет (она услышала, в январе), и что – увидимся. Что теперь он всем про нее рассказывает и что она очень, очень красивая (тут они засмеялись оба). Да! Да! – сказал он. И они попрощались как-то сразу оба. Он сказал: обнимаю. Она сказала: целую. И всё. Сказал еще, что сегодня девять дней, как отец ушел.
Потом вдруг как-то сразу пришла электричка, и она, сев, дала мужу паническую смс-ку, что едет из Апрелевки, что заехала не туда, чтоб встречал.
И он стоял около станции, ждал ее, молча взял вещи, и они шли, как раньше, в любовные еще времена, пешком под дождем до дома. И он что-то радостно говорил, и дома тоже, пока она готовила ужин, все говорил.