Хотя изначальный порядок двадцати четырех найденных листов остается предметом споров, ученые единодушно соглашаются, что эпизод, в котором пьяный Аитон видит актеров, разыгрывающих комедию Аристофана «Птицы», и проникается ложным убеждением, будто Заоблачный Кукушгород существует на самом деле, относится к началу его путешествия. Перевод Зено Ниниса.
…устав от сырости, грязи и вечного блеянья овец, устав от того, что меня называют скудоумным остолопом и простофилей, я бросил стадо на лугу и побрел в город.
На площади все сидели на скамьях. Перед ними плясали ворона, галка и удод ростом с человека, и я испугался. Однако это оказались благовоспитанные птицы, а два старика между ними рассказывали о чудесном городе, который они построят в облаках между небом и землей, вдалеке от людских забот, городе, где никто не ведает печали, все мудры и куда можно попасть только на крыльях. И мне предстало видение устремленных в облака золотых башен, между которыми кружат соколы, бекасы, перепелки, кукушки и куропатки, а из труб хлещет суп, и черепахи разносят на спине медвяные лепешки, и придорожные канавы текут вином.
Увидев это все собственными глазами, я встал и сказал: «Зачем оставаться здесь, если я могу быть там?» И я бросил мой кувшин с вином и пошел прямиком к дороге в Фессалию, землю, известную волшебством, дабы найти там колдунью, которая преобразит меня в…
На Четвертом холме города, который мы называем Константинополем, а тогдашние жители звали просто Городом, через улицу от монастыря Святой блаженной царицы Феофании, в некогда знаменитой вышивальной мастерской Николая Калафата живет сиротка по имени Анна. До трех лет она не разговаривает. Потом начинает сыпать вопросами:
«Мария, почему мы дышим?»
«Почему у лошадей нет пальцев?»
«Если я съем яйцо ворона, у меня волосы почернеют?»
«Мария, луна прячется в солнце или наоборот?»
Монахини Святой Феофании зовут Анну Мартышкой, потому что она вечно залезает на деревья в их плодовом саду, мальчишки Четвертого холма зовут ее Мошкой, потому что она вечно вокруг них вьется, а главная вышивальщица, вдова Феодора, зовет ее Рукосуйкой, потому что она единственная из девочек может освоить стежок, а через час напрочь забыть, как его класть.
Анна и ее старшая сестра Мария спят через две двери от кухни в каморке, где едва помещается тюфяк из конского волоса. На двоих у них есть четыре медяка, три пуговицы из слоновой кости, латаное шерстяное одеяло и маленькая икона святой Коралии, которая, возможно, принадлежала их матери. Анна никогда не пробовала сливок, не ела апельсинов, не выходила за городскую стену. До того как ей исполнится четырнадцать, всех, кого она знает, либо убьют, либо обратят в рабство.
Рассвет. В городе идет дождь. Двенадцать вышивальщиц поднимаются по лестнице в мастерскую, садятся на скамьи, и вдова Феодора идет от окна к окну, открывая ставни. Она говорит: «Благий Боже, избавь нас от лени», и вышивальщицы подхватывают: «Ибо прегрешениям нашим несть числа». Вдова Феодора отпирает ларец, взвешивает золотую и серебряную проволоку и маленькие коробочки с жемчужинами, записывает вес на восковой табличке, а как только света становится довольно, чтобы отличить черную нитку от белой, они принимаются за работу.
Старшей вышивальщице, Текле, семьдесят. Младшей, Анне, семь. Она сидит рядом с сестрой и смотрит, как Мария разворачивает на столе наполовину вышитую священническую епитрахиль. По краю аккуратные колечки винограда обвивают жаворонков, павлинов и голубков.
– Теперь, когда мы сделали контур Иоанна Крестителя, – говорит Мария, – мы добавим ему черты лица.
Она продевает в иголку нить нужного цвета, зажимает середину епитрахили в пяльцах и начинает быстро-быстро класть стежок за стежком.
– Мы поворачиваем иголку и прошиваем через середину предыдущего стежка, расщепляя нитку, видишь?
Анна не видит. Кому захочется сидеть весь день, согнувшись над иголкой и ниткой, вышивать святых, и звезды, и грифонов, и виноград на облачениях иерархов? Евдокия поет гимн про трех святых отроков, Агафья – о страданиях Иова, а вдова Феодора ходит по мастерской, словно цапля, которая высматривает лягушек. Анна пытается следить за Марииной иглой: тамбурный шов, шов «назад иголка», но прямо перед их столом на окно садится маленький черноголовый чекан, стряхивает со спинки воду и поет: «Фьють-фьють-чик-чирик», и мгновение спустя Анна уже воображает себя птицей. Она вспархивает с подоконника, уворачивается от дождевых капель, несется на юг, взмывает над разрушенной церковью Святого Полиевкта. Чайки вьются над куполом Святой Софии, словно молитвы – над головой Бога, ветер гонит по широкому Боспорскому проливу белые барашки, купеческая галера под надутыми парусами огибает мыс, но Анна летит все выше и выше, и вот уже город превратился в узор из крыш и садов, и вот она уже в облаках, и вот…
– Анна, – шепчет Мария, – это что за нитка?
Вдова Феодора с другой стороны комнаты поворачивает к ним голову.
– Алая? Намотанная на проволоку?
– Нет. – Мария вздыхает. – Не алая. И без проволоки.
Весь день она приносит нитки, приносит куски ткани, приносит воду, приносит вышивальщицам их полуденную еду – бобы с оливковым маслом. После полудня раздается цоканье ослика, почтительный голос привратника, затем тяжелая поступь хозяина Калафата на лестнице. Все вышивальщицы садятся чуть прямее, начинают шить чуть быстрее. Анна ползает под столами, собирает обрезки ниток, шепчет про себя: «Я маленькая, я невидимая, он меня не заметит».
Грозно ссутуленный Калафат, с его непомерно длинными руками и следами вина на губах, похож на стервятника. Он идет между скамьями, неодобрительно прищелкивая языком, и наконец выбирает вышивальщицу, позади которой встать. Сегодня это Евгения, и Калафат долго распинается, как медленно она работает, как во времена его отца такую неумеху и близко не подпустили бы к шелку, как глупые женщины не понимают, что сарацины каждый день захватывают все новые провинции, что город – последний остров истинной веры средь моря нехристей и что, если б не городские стены, их бы всех уже продали на невольничьем рынке в какой-нибудь богом забытой глуши.
Калафат мало-помалу распаляется, но тут привратник звонит в колокольчик – приехал заказчик. Калафат утирает лоб, поправляет золотой крест на груди и шлепает вниз по лестнице. Все выдыхают. Евгения откладывает ножницы, Агафья трет виски, Анна выползает из-под скамьи. Мария продолжает шить.
Мухи выписывают петли между столами. Снизу доносится мужской смех.
За час до темноты вдова Феодора зовет ее к себе.
– Бог даст, еще не слишком темно набрать каперсов. Они облегчат Агафье боль в запястьях и помогут Текле от кашля. Ищи те, что еще не раскрылись. Возвращайся до вечернего звона, покрой голову и берегись нехороших людей.
Анна готова сорваться с места.
– И не беги – матка выпадет.
Анна заставляет себя медленно спуститься по лестнице, медленно пройти по двору, медленно миновать привратника – затем пускается бегом. Через ворота Святой Феофании, вокруг огромных гранитных обломков упавшей колонны, между двумя рядами монахов – в черных клобуках они бредут по улице, точно нелетающие во́роны. На дороге блестят лужи, три козы щиплют траву в стенах разрушенной часовни и, когда Анна бежит мимо, разом поднимают голову.
Каперсы растут неподалеку от Калафатова дома – наверное, двадцать тысяч кустиков, – но Анна бежит чуть ли не лигу[3] до городской стены. Здесь, в заросшем крапивой саду, у основания высокой внутренней стены, есть потерна, выстроенная в незапамятные времена. Анна перелезает через груду битого кирпича, протискивается в щель и взбегает по винтовой лестнице. Шесть поворотов до верха, через паутину, и вот она уже в стрелковой башенке с двумя бойницами в противоположных стенах. Повсюду битый камень, песок ручейками сыплется через трещины под ногами, испуганная ласточка уносится прочь.
Анна тяжело дышит после бега, ждет, когда глаза привыкнут к полутьме. Века назад кто-то – быть может, одинокий лучник, скучая на дозоре, – нарисовал на южной стене фреску. От времени и непогоды часть штукатурки осыпалась, однако рисунок все еще можно разобрать.
С левого края стоит на берегу моря ослик с печальными глазами. Вода синяя, расчерчена геометрическими волнами, а с правого края на облачном плоту, выше, чем Анна может дотянуться, сияет город из бронзовых и серебряных башен.
Раз пять она смотрела на эту фреску, и всякий раз у нее в душе шевелилось что-то невыразимое: она ощущала тягу далеких краев, огромность мира и собственную малость. Фреска совсем не такая, как те рисунки, по которым вышивают в доме Калафата: перспектива необычнее, цвета чище. Почему ослик смотрит так грустно? И что это за город? Сион, рай, град Божий? Анна встает на цыпочки и в трещинах штукатурки различает колонны, арки, окна, порхающих над башнями крохотных голубей.
В саду под башней раздается первая соловьиная трель. Свет все слабее, пол скрипит, башня как будто клонится – вот-вот рухнет. Анна вылезает через западную бойницу на парапет, туда, где каперсы растут в ряд, подставив листья садящемуся солнцу.
Она набивает бутонами карман, однако смотрит по-прежнему за стену. Там, по другую сторону затянутого тиной рва, ждет большой мир: масличные рощи, козьи тропы, крохотный погонщик, ведущий через кладбище двух верблюдов. К первому удару вечернего звона карман у Анны полон едва на четверть. Она опоздает. Мария будет тревожиться, вдова Феодора станет ругаться.
Анна пролезает обратно в башенку и на один вдох замирает под фреской. В сумерках волны как будто вздымаются, город мерцает. Ослик переступает копытцами – очень хочет переправиться через море.
Лигах в полутораста к северо-западу от Константинополя, в деревушке лесорубов у бурной речки, родился почти здоровый мальчик. У него блестящие черные глаза, красные щечки и сильные ножки. Однако верхняя губа с левой стороны расщеплена до самой ноздри.
Повитуха пятится. Мать сует палец ребенку в рот – щель продолжается глубоко в нёбо. Как будто Творец потерял терпение и бросил работу за миг до окончания. Пот, покрывающий все ее тело, холодеет, радость сменяется ужасом. Четвертая беременность, и до сих пор она не потеряла ни одного ребенка, даже вообразила себя особенной. А теперь это?
Младенец орет, ледяной дождь лупит по крыше. Мать держит ребенка на коленях и двумя руками стискивает грудь, направляя молоко ему в рот. Младенец булькает; наружу выливается больше, чем попадает внутрь.
Амани, старшая дочь, несколько часов назад ушла позвать мужчин. Сейчас они уже спешат из леса, подгоняя воловью упряжку. Две младшие девочки смотрят то на мать, то на новорожденного, силясь понять, как возможно такое лицо. Повитуха отправляет одну на реку за водой, другую – закопать послед. Уже совсем темно, младенец по-прежнему орет, и тут раздается собачий лай, а потом – колокольчики Листа и Шипа перед хлевом.
Дед и Амани входят обледенелые, глаза у них безумные.
– Он упал… лошадь… – начинает Амани, потом видит лицо младенца и умолкает.
За ее спиной дед говорит:
– Твой муж поскакал вперед, но лошадь, видать, поскользнулась в темноте и упала в реку…
Дом наполняется ужасом. Новорожденный орет. Повитуха бочком пробирается к двери, ее лицо перекошено первобытным страхом.
Жена кузнеца предупреждала, что в горах всю зиму безобразничают духи мертвых – проникают в запертые двери, пугают беременных, душат младенцев. Жена кузнеца сказала, им надо оставить приношение: привязать к дереву козу, а для верности еще и вылить в ручей меду, но муж сказал, у них нет лишней козы, а мед она сама пожалела.
Гордыня.
Всякий раз, как она шевелится, в животе вспыхивает молния. С каждым сердцебиением она чувствует, как повитуха разносит новость от дома к дому. Родился демон. Его отец погиб.
Дед берет младенца и сует ему в рот палец. Младенец умолкает. Другой рукой дед щупает расщелину в его губе.
– Много лет назад, по другую сторону гор, был один человек с такой же щелью под носом. Отличный был конник, как только забудешь, какой урод.
Он отдает ей младенца и заводит в дом козу и корову, потом снова уходит в темноту распрячь волов. В зрачках животных отражается свет очага, девочки подходят ближе к матери.
– Это джинн?
– Демон?
– Как он будет дышать?
– Как он будет есть?
– Дедушка отнесет его в горы и там бросит?
Младенец моргает на них черными внимательными глазами.
Ледяной дождь превращается в снег, и мать возносит сквозь крышу молитву, чтобы, если ее сыну предназначена в мире какая-то роль, его бы оставили в живых. Однако перед зарей она просыпается и видит над собой деда. В заснеженном овчинном тулупе он похож на призрака из песни лесорубов, чудовище, привычное к жутким деяниям, и хотя к утру она говорит себе, что мальчик будет вместе с ее мужем в райском саду, где из камней бьют молочные родники, реки текут медом и всегда лето, чувство у нее такое, будто, отдав его, она отдала одно свое легкое.
Петухи кричат, снег скрипит под колесами за окном, в доме становится светлее, и ее вновь охватывает страх. Муж утонул, и его конь вместе с ним. Девочки умываются, молятся, доят корову Красотку, относят сено Листу и Шипу, нарезают еловых лап для козы. Утро сменяется днем, а женщина все не находит в себе силы встать. Холод в крови, холод в голове. Сейчас ее сын пересекает реку смерти. Или сейчас. Или сейчас.
В первых сумерках начинают лаять собаки. Она встает и ковыляет к двери. Порыв ветра высоко в горах стряхивает с деревьев искристый снег. Грудь распирает почти невыносимо.
Долго ничего не происходит. Затем на дороге от реки появляется дед на кобыле; поперек седла у него какой-то сверток. Собаки заходятся лаем. Дед спешивается. Руки тянутся забрать у него сверток, хотя разум твердит: не надо.
Ребенок жив. Губы у него серые, щеки – белые, но крохотные пальчики не почернели от мороза.
– Я отвез его в высокую рощу. – Дед кладет в очаг дрова, раздувает уголья; руки у него дрожат. – Оставил там.
Она садится как можно ближе к огню, правой рукой берет младенца за подбородок, а левой направляет струю молока ему в рот. Молоко течет из щели в нёбе, однако мальчик глотает. Девочки, сгорая от любопытства, проскальзывают в дом, пламя в очаге разгорается, дед дрожит.
– Я сел на лошадь. Он лежал совсем тихо. Просто смотрел на деревья. Маленький кулек в снегу.
Ребенок сопит, снова глотает. За дверью воют собаки. Дед смотрит на свои трясущиеся руки. Как скоро узнает вся деревня?
– Я не смог его оставить.
Еще до полуночи селяне с факелами и вилами выгоняют их прочь. Ребенок сгубил отца и заколдовал деда, так что тот принес его обратно из рощи. В нем демон, а уродство – тому доказательство.
Они оставляют позади хлев, луг, погреб для овощей, семь плетеных ульев и дом, который дедов отец выстроил шестьдесят лет назад. Заря застает их, замерзших и напуганных, в нескольких лигах вверх по реке. Дед шагает по раскисшей земле рядом с волами, а сзади на арбе девочки держат в обнимку кур и горшки. Корова Красотка плетется сзади, вздрагивая от каждой тени, а сзади едет на кобыле мать, и спеленатый ребенок у нее на руках моргает, глядя в ночное небо.
К ночи они уже далеко от деревни, в лощине, куда не ведет ни единой дороги. Между обледенелыми каменными глыбами вьется ручей. Облака, огромные, как боги, плывут в кронах деревьев. Странный посвист ветра пугает животных. Останавливаются под известняковым карнизом. Здесь пралюди эпохи назад нарисовали пещерных медведей, туров и нелетающих птиц. Девочки жмутся к матери, дед разводит огонь, коза жалобно кричит, собаки скулят, а в глазах младенца отражается свет костра.
– Омир, – говорит его мать. – Мы назовем его Омир. Тот, кто живет долго.
Ей восемь. Она возвращается от винодела с тремя кувшинами темного, кружащего голову вина для Калафата и останавливается передохнуть рядом с гостиницей. За ставнями кто-то читает по-гречески с неместным выговором:
Одиссей же
Тою порой подошел ко дворцу Алкиноя; он сильно
Сердцем тревожился, стоя в дверях перед медным порогом.
Все лучезарно, как на небе светлое солнце иль месяц,
Было в палатах любезного Зевсу царя Алкиноя;
Медные стены во внутренность шли от порога и были
Сверху увенчаны светлым карнизом лазоревой стали;
Вход затворен был дверями, литыми из чистого злата;
Притолки их из сребра утверждались на медном пороге;
Также и князь их серебряный был, а кольцо золотое.
Две – золотая с серебряной – справа и слева стояли,
Хитрой работы искусного бога Гефеста, собаки
Стражами дому любезного Зевсу царя Алкиноя…[4]
Анна забывает свою тачку, вино, время – всё. Акцент непривычный, но голос сильный и плавный; стихи подхватывают ее, словно всадник, летящий во весь опор. Мальчишеские голоса повторяют стих, и первый голос продолжает:
Был за широким двором четырехдесятинный богатый
Сад, обведенный отвсюду высокой оградой; росло там
Много дерев плодоносных, ветвистых, широковершинных,
Яблонь, и груш, и гранат, золотыми плодами обильных,
Также и сладких смоковниц, и маслин, роскошно цветущих;
Круглый там год, и в холодную зиму, и в знойное лето,
Видимы были на ветвях плоды; постоянно там веял
Теплый зефир, зарождая одни, наливая другие;
Груша за грушей, за яблоком яблоко, смоква за смоквой,
Грозд пурпуровый за гроздом сменялися там, созревая.
Что это за дворец, где двери из чистого золота, притолоки серебряные, а деревья плодоносят круглый год? Словно зачарованная, Анна подходит к постоялому двору, перелезает через ворота и заглядывает в щелку между ставнями. Внутри четыре мальчика в дублетах сидят вокруг старика, у которого на шее огромный зоб. Мальчики заунывно-монотонно повторяют стихи, а старик держит на коленях что-то похожее на листы пергамента. Анна приникает к щелке еще ближе.
До сих пор она дважды видела книги – усыпанную драгоценными камнями Библию, которую несли по проходу в Святой Феофании, и травник, который торговец снадобьями на рынке захлопнул, как только Анна попыталась в него заглянуть. Эта на вид старше и мрачнее; буквы на пергаменте теснятся, будто следы сотни птиц на прибрежном песке.
Учитель читает дальше. Богиня окутала путника туманом, чтобы он проник в сияющий дворец. Анна нечаянно грохает ставнем, мальчишки поднимают голову. Через мгновение широкоплечая хозяйка уже гонит Анну прочь, словно птицу со своей яблони.
Анна возвращается к тачке и придвигает ее к самой стене, однако мимо грохочут телеги, стучит по крыше начавшийся дождь, и она ничего не слышит. Кто этот Одиссей и кто такая богиня, окутавшая его волшебным туманом? А царство Алкиноя – это то, что нарисовано в башне лучника? Ворота открываются, мальчишки бегут, огибая дождевые лужицы, корчат Анне рожи. Довольно скоро, опираясь на палку, выходит старик-учитель, и она загораживает ему дорогу:
– Твоя песня. Она была внутри страниц?
Учитель почти не может повернуть голову – у него под подбородком как будто тыква-горлянка.
– Ты меня научишь? Я уже знаю некоторые значки: тот, что как две колонны с перекладиной, и тот, что как виселица, и тот, что как перевернутая бычья голова.
Указательным пальцем она рисует в грязи «А». Старик заводит глаза к небу, с которого сыплет дождь. Белки глаз у него желтые.
– Девочки не ходят к учителям. И у тебя нет денег.
Анна поднимает кувшин:
– У меня есть вино.
Он, разом встрепенувшись, тянется к кувшину.
– Сперва урок, – говорит она.
– Ты его не выучишь.
Анна не уступает. Старый учитель стонет. Концом палки он пишет в грязи:
Ωκεανός
– Океан, старший сын Неба и Земли. – Он рисует кружок и тычет в центр. – Здесь ведомое. – Тычет за пределами круга. – Здесь неведомое. Давай вино.
Анна передает кувшин, и старик пьет, держа его обеими руками. Она садится на корточки. Ωκεανός. Семь значков на мокрой земле. И все же в них заключены одинокий путник, и дворец с медными стенами, и золотые сторожевые псы, и богиня с ее туманом?
За опоздание вдова палкой бьет Анну по левой ступне. За то, что один кувшин наполовину пуст, – по правой. Десять ударов по одной и десять по другой. Анна почти не плачет. Полночи она пишет буквы внутри своего ума, а на следующий день, бегая вверх-вниз по лестнице – принести воды, принести угрей кухарке Хрисе, – видит окутанное облаками царство Алкиноя на острове, где всегда веет западный ветер – зефир, где зреют яблоки, груши и маслины, синие смоквы и красные гранаты, а на сияющих пьедесталах стоят золотые мальчики со светильниками в руках.
Две недели спустя она по пути с рынка делает крюк, чтобы пройти мимо гостиницы, и видит, что зобатый учитель сидит на солнце, словно деревце в горшке. Анна ставит корзину с луком и пальцем пишет в дорожной пыли:
Ωκεανός
Она обводит слово кружком.
– Старший сын Неба и Земли. Здесь ведомое. Здесь неведомое.
Старик с усилием поворачивает голову и смотрит на Анну, как будто впервые ее видит. В его влажных глазах отражается свет.
Его зовут Лициний. До своих несчастий, говорит Лициний, он служил учителем в богатой семье в одном городе на западе. У него было шесть книг и железный сундук, чтобы их хранить: два жития святых, книга Горациевых од, свидетельство чудес святой Елизаветы, учебник греческой грамматики и «Одиссея» Гомера. Однако, когда сарацины захватили его город, он бежал в столицу без ничего и благодарит ангелов небесных за городские стены, чей фундамент заложила сама Божья Матерь.
Лициний вынимает из-за пазухи три стопки старого пергамента. Одиссей, говорит он, был некогда полководцем в величайшей армии, какую видел мир. Ее воины собрались из Гирмина, из Дулихия, из укрепленных стенами Кносса и Гортина, из самых дальних заморских краев. Они пересекли море на тысяче черных кораблей, чтобы разграбить прославленный град Трою, и с каждого корабля сошла тысяча воинов – бессчетные тьмы, сказал Лициний, как листы на деревьях или как мухи, что вьются над сосудами с парным молоком в пастушьих кущах. Десять лет осаждали они Трою, а когда наконец взяли ее, усталые воины отплыли домой, и все добрались благополучно, кроме Одиссея. Песнь о его путешествии домой, объясняет Лициний, состоит из двадцати четырех книг, по числу букв алфавита, и на ее пересказ нужен не один день, однако у Лициния остались только эти три тетрадки, полдюжины листов каждая. В них рассказывается, как Одиссей покинул грот Калипсо, но его настигла буря и выбросило на берег острова Схерия, где живет Алкиной, царь феакиян.
Были времена, продолжает Лициний, когда каждый ребенок империи знал всех персонажей в истории Одиссея. Но задолго до Анниного рождения крестоносцы-латиняне с Запада сожгли город, убили тысячи его жителей и разграбили почти все его богатства. Потом чума сократила население вдвое, а затем еще вдвое, и тогдашней императрице, чтобы заплатить воинам, пришлось продать венецианцам свою корону, а нынешний император носит корону со стекляшками, и ему не по карману даже та посуда, с которой он ест, город погружается в сумерки и ждет второго пришествия, да и вообще никому больше нет дела до старых побасенок.
Анна по-прежнему неотрывно смотрит на страницы. Это сколько же слов! Нужно семьдесят жизней, чтобы все их выучить.
Всякий раз, как кухарка Хриса посылает Анну на рынок, девочка находит предлог заглянуть к Лицинию. Она приносит ему хлебные корки, копченую рыбу, полсвязки дроздов. Дважды ей удается стащить кувшин Калафатова вина.
В благодарность он ее учит. А это άλφα это альфа. В это βήτα это бета. Ω это ὦ μέγα это омега. Подметая мастерскую, таща очередной сверток ткани или очередное ведро угля, сидя подле Марии в мастерской (пальцы занемели от холода, морозное дыхание клубится над шелком), она пишет буквы на тысяче чистых страниц своего ума. Каждый значок означает звук, соединяешь звуки – выстраиваешь слова, соединяешь слова – выстраиваешь миры. Усталый Одиссей пускается в плаванье на плоту, оставив позади Калипсо, соленые брызги бьют в лицо, под водой гневается морской бог, и в его лазурных волосах колышутся водоросли.
– Забиваешь себе голову ненужными глупостями, – шепчет Мария.
Но тамбурный шов «цепочкой», тамбурный шов с узелками, петля вприкреп – Анна никогда этому не научится. Итог всех стараний – она укалывает палец и капает кровью на ткань. Сестра говорит, надо думать о святых людях, которые будут совершать божественные таинства в облачениях ее работы, но мысли Анны постоянно уплывает к островам, где бьют сладостные ключи и богини сходят с небес по лучу света.
– Вот же наказание Господне! – говорит вдова Феодора. – Научишься ты ли хоть чему-нибудь?
В свои годы Анна уже понимает, как шатко их положение. У них с Марией нет ни родных, ни денег; в доме Калафата их держат лишь потому, что Мария – искусная вышивальщица. В лучшем случае они могут надеяться, что всю жизнь просидят здесь, от зари до зари вышивая кресты, ангелов и листья на покровцах, аналойниках и фелонях, пока не сгорбятся и не ослепнут.
Мартышка. Мошка. Рукосуйка. И все же Анна не может остановиться.
– Читай по одному слову.
Она вновь разглядывает мешанину значков на пергаменте:
πολλών δ' ανθρώπων ίδεν άστεα και νόον έγνω
– Не могу.
– Можешь.
Άστεα – города, νόον – обычай, έγνω – узнал.
Она говорит:
– Многих людей он посетил города и узнал их обычаи.
Зоб Лициния трясется, губы кривятся улыбкой.
– Именно. Именно так.
Почти мгновенно улицы начинают лучиться смыслом. Анна читает надписи на монетах, на краеугольных камнях и на могильных плитах, на свинцовых печатях, на опорах мостов и на мраморных табличках, вмурованных в оборонительные стены. Каждый кривой закоулок – сам по себе древний манускрипт.
Слова сияют на щербатом крае блюда, которое кухарка Хриса держит рядом с очагом: «Благочестивейшая Зоя». Над входом в заброшенную часовенку: «Мир тебе, вступающему сюда с чистым сердцем». Любимая ее надпись высечена над дверцей привратника рядом с воротами Святой Феофании. Анна разбирала эти слова полвоскресенья.
Остановитесь со всем смирением, воры, убийцы, грабители, конники и воины, ибо мы вкусили благоуханной Крови Христовой.
Последний раз Анна видит Лициния на пронизывающем ветру. Кожа у старого учителя того же цвета, что и дождь. Глаза слезятся, хлеб, который она ему принесла, лежит нетронутым, зоб, огромный и воспаленный, кажется хищным существом, которое сегодня ночью наконец поглотит его лицо.
Сегодня, говорит он, они будут разбирать μύθος, миф, что означает разговор или что-нибудь произнесенное, но также рассказ или повесть, предание из времен древних богов. Лициний объясняет, какое это чудесное слово, которое может означать нечто одновременно истинное и ложное. И тут он вдруг словно забывает, о чем говорил.
Ветер вырывает одну тетрадку у него из рук, Анна догоняет ее, отряхивает, возвращает старику. Лициний долго сидит с закрытыми глазами.
– Хранилище, – говорит он наконец. – Ты знаешь это слово? Текст – книга – хранилище памяти людей, которые жили прежде. Способ сберечь память после того, как душа отправилась дальше.
Теперь его глаза широко открыты, как будто он вглядывается в великую тьму.
– Однако книги, как и люди, умирают. Они умирают от пожаров, наводнений и червей, умирают по прихоти тиранов. Если их не беречь, они исчезнут из мира. А когда из мира исчезает книга, память умирает вторично.
Он морщится, дышит медленно и прерывисто. Ветер метет по улице шуршащие листья, яркие облака несутся над крышами, мимо проходят несколько вьючных лошадей, всадники укутались от холода, и Анна дрожит. Позвать хозяйку гостиницы? Кровопускателя?
Лициний поднимает руку; в его скрюченных пальцах три потрепанные тетрадки.
– Нет, Учитель, – говорит Анна. – Они твои.
Но он тычет тетрадки ей в руки. Анна смотрит вдоль улицы: гостиница, стена, кренящиеся деревья. Она произносит молитву и прячет пергаментные листы за пазуху.
Старшая дочь умирает от глистов, среднюю убивает лихорадка, но мальчик растет. В три он может стоять на волокуше, когда Лист и Шип сперва расчищают, потом боронят луг. В четыре он может наполнить котелок в ручье и втащить по валунам в построенный дедом каменный домик. Дважды мать платит жене кузнеца, чтобы та проделала долгий путь из деревни – шесть лиг вверх по реке – и зашила мальчику расщелину в верхней губе, и оба раза ничего не получается: расщелина, идущая через нёбо до носа, не закрывается. Но хотя он иногда чувствует жжение во внутреннем ухе и боль в челюсти, хотя похлебка часто льется у него изо рта на одежду, он крепкий, спокойный и никогда не болеет.
Первых воспоминаний у него три:
1. Он стоит у ручья между Листом и Шипом. Они пьют, а он смотрит, как вода капает с их огромных морд и вспыхивает на солнце.
2. Сестра Нида корчит страшную рожу, собираясь ткнуть его палкой в верхнюю губу.
3. Дед стаскивает с розовой фазаньей тушки шкурку и перья, словно раздевает ее, потом жарит на вертеле над очагом.
Те немногие дети, что берут Омира в игру, заставляют его изображать чудовищ, когда разыгрывают приключения Булукии[5], и спрашивают, правда ли от одного взгляда на него вьюрки замертво падают в полете, а у кобыл случается выкидыш. Но зато они учат его отыскивать перепелиные яйца и показывают глубокие места в реке, где водится самая большая форель. И еще показывают старый тис на известняковом утесе над лощиной и говорят, внутри в огромном дупле живут злые духи, а само дерево бессмертное.
Лесорубы и их жены по большей части обходят Омира стороной. Не раз и не два проезжий купец на дороге у реки направлял лошадь в объезд через лес, лишь бы с ним не столкнуться. Если кто из чужаков когда-нибудь взглянул на него без страха и подозрения, то Омир этого не помнит.
Больше всего он любит лето, когда деревья танцуют на ветру, мох на валунах блестит изумрудами и ласточки гоняются друг за другом в небе над лощиной. Нида поет, ведя коз на выпас, а мать лежит на камне над ручьем, и рот у нее открыт, как будто она глотает свет, а дед берет силки, горшок с птичьим клеем и ведет Омира высоко в горы ставить ловушки на птиц.
Хотя дед сгорбленный и у него не хватает двух пальцев на ноге, ходит он быстро, и Омиру приходится делать два шага на один дедов. Пока они поднимаются, дед рассуждает о превосходстве волов – они-де спокойнее лошадей, им не нужно овса, а их навоз не выжигает ячмень, как конский, и, когда они от старости уже не в силах работать, их можно съесть, а уж как они горюют друг о друге, когда один умрет! Если вол лежит на левом боку, будет вёдро, а если на правом – дождь. Буковый лес уступает место соснам, сосны – горечавкам и примулам, и до вечера дед успевает наловить в силки с полдюжины куропаток.
Они устраиваются на ночлег в усеянной валунами лощине, и собаки бегают кругами, вынюхивая, нет ли волков, Омир разводит огонь, дед свежует и жарит четырех куропаток, а холмы внизу лежат чередой темнеющей синевы. Они ужинают, костер прогорает до углей, дед тянет из тыквы-горлянки сливовицу, и мальчик ждет в радостном предвкушении. Чувство такое, будто сейчас из-за поворота покажется освещенная фонарями арба со сладкими лепешками и медом.
– Я тебе рассказывал, – спросит дед, – как я оседлал огромного черного жука и долетел до луны?
Или:
– Я тебе говорил, как побывал на острове, который весь из рубинов?
Он рассказывает Омиру о стеклянном городе, далеко на севере, где все говорят шепотом, чтобы ничего не разбить. И про то, как раз превратился в червяка и дорыл ход до подземного мира. Все истории заканчиваются тем, что дед после очередного удивительного и опасного приключения возвращается в родные горы, и уголья рассыпаются золой, и дед начинает храпеть, а Омир смотрит в небо и гадает, что за миры плывут средь далеких звезд.
Когда он спрашивает мать, может ли жук долететь до луны и правда ли дед целый год прожил внутри морского чудовища, она отвечает, что, насколько ей известно, дед никогда не покидал родных гор и не лучше ли Омиру думать о том, что он сейчас делает, то есть помогать ей вытапливать из сот воск?
И все же мальчик часто уходит в одиночку к дуплистому тису, забирается на ветку и смотрит вниз, туда, где речка исчезает за поворотом, и воображает чудеса, которые лежат дальше: леса, где деревья умеют ходить, пустыни, где люди с конскими телами мчатся быстрее стрижиного полета, царство на вершине земли, где сходятся времена года, морских змеев средь плавучих ледяных гор и племя бессмертных синих великанов.
Ему десять, когда Красотка, старая корова с провислой спиной, телится в последний раз. Почти весь вечер два копытца, с которых капает слизь и поднимается на холоде пар, торчат из-под ее выгнутого дугой хвоста, а Красотка жует траву, будто ничего решительно не происходит. Потом по ее телу проходит судорога, и на землю вываливается бурый теленок.
Омир делает шаг к нему, однако дед удерживает мальчика. На лице вопрос. Красотка вылизывает теленка, все его тельце раскачивается под ее огромным языком, дед шепчет молитву, начинает сыпать дождик, а теленок все не встает.
И тут Омир видит то, что сразу заметил дед. Из-под хвоста у Красотки торчит еще пара копытцев. Следом за копытцами появляется морда с розовым язычком, потом глаз, а следом и весь теленок, на этот раз серый.
Двойня. Оба бычки.
Серый почти сразу встает и начинает сосать. Бурый не поднимает мордочку от земли. «Что-то с ним не так», – шепчет дед и ругает соседа, к чьему быку они водили Красотку, но Омир думает, бычок просто не спешит: пытается решить новую сложную задачу костей и силы тяжести.
Серый сосет Красоткино вымя, стоя на ножках-прутиках, а его брат по-прежнему лежит в папоротниках, мокрый и неподвижный. Дед вздыхает. В тот же самый миг первый бычок встает и делает к ним шаг, словно говоря: «Кто тут во мне сомневался?» Омир с дедом смеются. Семейное богатство увеличилось вдвое.
Дед боится, что у Красотки не хватит молока для двоих, однако она справляется, жуя траву без остановки весь удлинившийся день. Бычки растут быстро. Бурого назвали Древом, серого – Луносветом.
Древ не любит ходить по грязи, жалобно мычит, когда теряет из вида маму-корову, и может спокойно простоять пол-утра, покуда Омир выбирает из него репьи. Луносвет, наоборот, вечно бежит разглядывать бабочку, поганку, пень, жует веревки и цепи, ест опилки, забредает в грязь по колено, как-то застрял рогом в гнилом дереве и мычал, чтобы его выручили. В одном бычки схожи: они с первого дня полюбили мальчика, который кормит их с рук, гладит им морды и часто спит в хлеву между их большими теплыми боками. Они вместе с ним играют в прятки и бегают наперегонки, вместе шлепают по весенним лужам в сверкающем облаке мух. Судя по всему, бычки считают Омира братом.
Бычкам еще нет месяца, когда дед запрягает их в ярмо. Омир нагружает арбу камнями, берет длинную палку и начинает учить бычков. «Цоб» значит налево, «цобэ» значит направо, «цоб-цобэ» значит прямо. Поначалу бычки не обращают на мальчика внимания. Древ не дает впрячь себя в арбу, Луносвет трется о каждый ствол, пытаясь сбросить ярмо. Арба опрокидывается, камни сыплются, бычки становятся на колени и мычат, старые Лист и Шип перестают щипать траву и качают седыми головами, будто зрелище их забавляет.
– Да кто станет слушать мальчишку с такой рожей? – смеется Нида.
– Покажи им, что можешь позаботиться обо всех их нуждах, – говорит дед.
Омир начинает заново. Он палкой постукивает волов по коленям, щелкает языком, свистит, шепчет им на ухо. В это лето горы зеленее обычного, трава вымахала высокой-превысокой, материны ульи тяжелеют от меда, а семья в первый раз с тех пор, как ее выгнали из деревни, ест вволю.
Рога у Древа и Луносвета теперь большие, широкие, грудь раздалась, круп стал крепким и сильным; к тому времени, как их пора холостить, они уже выше своей матери, даже Лист и Шип рядом с ними кажутся хилыми. Дед говорит, если прислушаться, можно услышать, как они растут. Омир почти уверен, что дед шутит, и все равно, когда никто не видит, прижимается ухом к боку Луносвета и закрывает глаза.
Осенью в долину приходит известие, что султан Мурад Второй, Великий и Победоносный, скончался, оставив власть восемнадцатилетнему сыну (да живет он вечно). Торговец, который покупает у семьи мед, говорит, что с воцарением молодого султана начнется новый золотой век, и в маленькой лощине все это подтверждает. Дорога – чистая и сухая, дед с Омиром молотят небывалый урожай ячменя, Нида с матерью сыплют зерно в корзины, и свежий ветер уносит мякину.
Как-то вечером, незадолго до первого снега, от реки приезжает путник на лоснящейся кобыле, сзади трясется на лошаденке слуга. Дед отсылает Омира с Нидой в хлев, и те смотрят в щели между бревнами. На путнике травяно-зеленая чалма и отороченный овчиной плащ, а борода до того гладкая, что Нида думает – наверное, духи расчесывают ее каждую ночь. Дед показывает гостям древние рисунки в пещере, затем путник возвращается к дому, хвалит поле и сад. При виде двух молодых волов у него отвисает челюсть.
– Вы их кровью великанов вскармливали?
– Редкое благословение, когда двойня ходит в одном ярме, – отвечает дед.
На закате мать, прикрыв лицо, подает гостям зелень и коровье масло, затем сладкие медвяные дыни, последние в этом году. Нида и Омир подслушивают у задней стены, и Омир молится, чтобы путник рассказал о городах в земле за горами. Тот спрашивает, как вышло, что они живут так далеко от деревни, и дед отвечает, они сами так решили и, благодарение султану, да покоится он в мире, у семьи есть все, что ей нужно. Путник что-то бормочет (слов не разобрать), но тут слуга встает, прокашливается и говорит:
– Хозяин, они прячут в хлеву демона.
Тишина. Дед подбрасывает в очаг дров.
– Гуля или злого колдуна в обличье ребенка.
– Прошу прощения, – говорит путник. – Мой слуга забыл свое место.
– У него лицо как у зайца, и животные повинуются его слову. Потому-то они и живут одни, далеко от деревни. Потому и волы у них такие огромные.
Путник встает:
– Это правда?
– Он всего лишь мальчик, – отвечает дед, но Омир различает в его голосе непривычную резкость.
Слуга пятится к двери.
– Это ты сейчас так думаешь, – говорит он, – а со временем его истинная природа выйдет наружу.
За городскими стенами пробуждается старая вражда. Сарацинский султан умер, говорят женщины в мастерской, а новый султан, еще почти мальчишка, день и ночь думает, как захватить город. Он изучает военное искусство, говорят они, как монахи изучают Писание. Его каменщики уже строят печи для обжига кирпичей в полуднé ходьбы от Боспорского пролива. Там, где пролив ýже всего, султан хочет выстроить огромную крепость, дабы не пропускать в город корабли с оружием, зерном и вином со стороны Черного моря.
Приходит зима, и Калафату в каждой тени мерещатся дурные знамения. Горшок треснул, ведро протекло, огонь в очаге погас – во всем виноват султан. Калафат сетует, что из провинции больше не поступают заказы; вышивальщицы недостаточно усердны, или извели слишком много золотой нити, или слишком мало, или не крепки в вере. Агафья слишком медлительна, Текла слишком стара, Елизаветины рисунки слишком убогие. От одной плодовой мушки в вине он впадает в дурное настроение на несколько дней.
Вдова Феодора говорит, Калафату нужно сочувствие, а лекарство от всякой напасти – молитва. С наступлением темноты Мария встает на колени перед иконой святой Коралии, губы беззвучно шевелятся, молитвы возносятся к потолку. Только совсем поздно, после повечерия, Анна отваживается отползти от спящей сестры, принести из шкафчика в кухне свечу и достать из тайника под тюфяком Лициниевы тетрадки.
Если Мария и замечает, то ничего не говорит. Анна так увлечена, что ей не до сестры. Пламя свечи дрожит над страницами, слова превращаются в стихи, стихи – в краски и свет, одинокого Одиссея мотает по волнам буря. Его плот переворачивается, он захлебывается в соленой воде, мимо проносится морской бог на колеснице, запряженной зелено-синими конями. Но вот в лазурной дали, за пенными бурунами, встает волшебное царство Схерия.
Это как строить в их каморке маленький рай, бронзовый и сияющий, обильный плодами и вином. Зажги свечу, прочти строчку, и повеет западным ветром; рабыня приносит один сосуд с водой, другой – с вином, Одиссей садится за царскую трапезу, а любимый певец Алкиноя заводит песнь.
Как-то зимней ночью Анна возвращается из кухни и слышит через приоткрытую дверь каморки голос Калафата:
– Что это за ворожба?
У Анны кровь обращается в лед. Она на цыпочках подходит к порогу. Мария стоит на коленях, губы у нее разбиты в кровь, Калафат пригнулся под низким потолком, его глазницы скрывает тень. В длиннопалой левой руке – Лициниевы тетрадки.
– Так это была ты? С самого начала? Ты воровала свечи? Из-за тебя все наши несчастья?
Анна хочет открыть рот, сознаться, отменить это все, но от страха не может говорить. Мария молится, не шевеля губами, молится в голове, она забилась в какое-то тайное святилище глубоко-глубоко внутри себя, и ее молчание еще больше распаляет Калафата.
– Мне говорили: «Только святой введет в дом своего отца чужих детей. Кто знает, какую беду они принесут». Но я не слушал. Я сказал: «Это всего лишь свечи. Та, кто их крадет, всего лишь теплит их на ночной молитве». И что я теперь вижу? Гнусность. Ворожбу.
Он хватает Марию за волосы. Что-то внутри Анны вопит: скажи ему. Ты воровка. Все несчастье из-за тебя. Скажи. Но Калафат за волосы тащит Марию мимо Анны, как будто ее нет, Мария силится встать на ноги, Калафат вдвое ее выше, и вся храбрость Анны улетучилась.
Он волочет Марию мимо каморок, в которых сжались за дверью другие вышивальщицы. На мгновение она встает, но тут же падает. Большой клок ее волос остался в руке у Калафата, и Мария ударяется виском о каменную ступень перед кухней.
Звук такой, будто ударили молотком по тыкве-горлянке. Кухарка Хриса смотрит из-за корыта, Анна стоит в коридоре, кровь с Марииной головы капает на пол. Все молчат. Калафат хватает ее за платье, тащит обмякшее тело к очагу, сует листы пергамента в огонь и разворачивает Марию незрячими глазами к огню, в котором сгорают тетрадки одна вторая третья.
Двенадцатилетний Омир сидит на ветке старого дуплистого тиса и глядит на изгиб реки, когда по дороге внизу пробегает самая маленькая дедова собачонка. Она, поджав хвост, несется к дому как ошпаренная. Древ и Луносвет, широкогрудые, мускулистые двухлетки, которые щиплют траву среди последних наперстянок, разом поднимают голову. Они нюхают воздух, потом смотрят на Омира, словно ожидая указаний.
Свет мало-помалу становится серебристым. В вечерней тишине слышно, как собачонка подбегает к дому, а мать спрашивает: «Что на нее нашло?»
Четыре вдоха, пять вдохов, шесть. Из-за поворота выезжают шеренгой три глашатая с забрызганными грязью знаменами. За ними еще с десяток всадников, у некоторых что-то похожее на трубы, у других копья. Дальше запряженные ослами повозки и пешие воины – больше людей и животных, чем Омир видел за всю жизнь.
Он спрыгивает с дерева и по тропе несется к дому, Древ и Луносвет трусят следом, на ходу жуя жвачку, раздвигают высокую траву, словно корабли. К тому времени, как Омир добегает до хлева, дед уже, хромая, выходит из дому. Лицо у него мрачное, как будто давно ожидаемая неприятность наконец случилось. Он прикрикивает на собак, отсылает Ниду в погреб и стоит, распрямив спину и уронив сжатые в кулаки руки, а по дороге от реки приближаются первые всадники.
Все они в красных шапках и сидят на невысоких лошадках с заплетенными гривами и яркими уздечками, у одних в руках алебарды, у других к седлам приторочены длинные луки. На шее болтаются пороховые рожки, волосы пострижены непривычно. Посланец султана, в сапогах до колен и рубахе с пышными рукавами, спешивается, проходит меж валунов и останавливается, держа правую руку на рукояти кинжала.
– Мир тебе, – говорит дед.
– И тебе.
Падают первые капли дождя. Из-за поворота дороги появляются еще люди. Есть несколько повозок, запряженных тощими горными волами, но большинство составляют пешие воины с мечами или колчанами за спиной. Один глашатай замечает Омира и брезгливо кривится. На миг Омир понимает, как выглядят в глазах чужаков он сам и его дом: жалкая хижина в лощине, приют мальчика с рассеченной губой, обитель уродства.
– Близится ночь, – говорит дед, – а с нею и дождь. Вы наверняка устали. У нас есть корм для ваших животных и кров для вас. Заходите и будьте гостями.
Он церемонно вводит глашатаев в дом. Возможно, радушие его и впрямь непритворно, только Омир видит, что дед то и дело теребит бороду, как всегда, когда сильно встревожен.
К темноте дождь уже льет как из ведра. Сорок человек и почти столько же животных укрылись под известняковым козырьком у двух дымящих костров. Омир приносит им дрова, потом сено и овес. Он бегает в темноте под дождем между хлевом и пещерой, низко надвинув капюшон, чтобы не видно было лица. Всякий раз, как он останавливается, горло веревкой сжимает страх. Зачем они здесь, куда направляются и когда уйдут? То, что мать и сестра раздают воинам, – мед и квашеная капуста, копченая форель, овечий сыр и вяленое мясо – это почти весь их запас на зиму.
На многих плащи, как у лесорубов, но некоторые одеты в лисьи шубы или верблюжьи шкуры, и по меньшей мере у одного на шее горностай с зубастой мордочкой. Почти у каждого на кушаке висит кинжал, а все разговоры – о богатой добыче, которую они завоюют в великом городе на юге.
После полуночи Омир находит деда на скамеечке в хлеву. Тот работает при масляном светильнике (расточительность, какой за ним раньше не водилось) – стругает новую перекладину для ярма. Султан, да хранит его Всевышний, объясняет дед, собирает людей и животных в своей столице Эдирне. Ему нужны воины, погонщики, кухари, кузнецы, носильщики. Все, кто придет, получит награду, в этой жизни и в следующей.
Завитки стружки вьются в свете лампы и пропадают во тьме.
– Когда они увидели твоих волов, у них чуть головы с шей не попадали, – говорит дед, однако не смеется и не поднимает глаз от работы.
Омир садится под бревенчатой стеной. От особенного сочетания запахов навоза, дыма, соломы и стружек он ощущает в горле знакомое тепло и сглатывает слезы. Каждое утро думаешь, что день будет такой же, как вчера, – что тебе ничего не грозит, что все твои близкие будут живы и с тобой, что жизнь в целом останется прежней. А потом вдруг приходит миг, и все меняется.
В мыслях мелькают образы города на юге, но Омир даже на картинке никогда города не видел и не знает, что воображать. Образы мешаются с дедовыми рассказами о говорящих лисах и лунных пауках, о стеклянных башнях и мостах между звездами.
В ночи кричит осел. Омир говорит:
– Они заберут Древа и Луносвета.
– И погонщика. – Дед поднимает ярмо, разглядывает, снова кладет на колени. – Ни за кем другим волы не пойдут.
Омира как будто разрубают топором. Всю жизнь он гадал, что там за тенью гор, а теперь хочет только съежиться здесь, под стеной хлева, и ждать, когда придет зима, проезжие изгладятся из памяти и все станет по-прежнему.
– Я не пойду.
– Однажды, – дед наконец смотрит ему в лицо, – жители целого города, от попрошаек до мясников и халифа, отказались последовать зову Всевышнего и за это обратились в камень. Все до единого, включая женщин и детей. Отказываться нельзя.
У противоположной стены спят Древ и Луносвет, их ребра вздымаются и опадают разом, будто они – одно существо.
– Завоюешь славу, – говорит дед, – а потом вернешься.