Мой отец все реже приходил домой с завода, причем обычно в дневное время – только туда и обратно, чтобы забрать какие-нибудь документы. Заявлялся плохо выбритым, с ввалившимися красными глазами, а потом – вероятно осознав, в каком он виде, – перестал приходить вовсе. Ради того чтобы час-другой вздремнуть, не стоит суетиться, говаривал он. После него оставалось тягостное молчание, отчего мать вздрагивала от малейшего шума, будто с минуты на минуту ждала его возвращения, а ведь ее день состоял из множества таких минут.
В конце концов отец все же появился, неся под мышкой коробку с головоломкой-мозаикой, замаскированную глянцевым журналом. Я понял, что эта игра предназначается мне, и обрадовался, потому что целыми днями томился от безделья: мне только и оставалось разглядывать свои раны да читать газеты, в которых, кстати сказать, даже добрые вести надоедали – превосходство наших вооруженных сил, победа и еще раз победа. Перепрыгивая через две ступеньки, отец взлетел наверх и сбежал вниз, прихватив несколько папок. На какой-то краткий миг мне подумалось, что отец решил проверить почтовый ящик, но потом я с горьким разочарованием понял, что он умчался на работу, так и не вручив мне свой подарок. Я прикинул, сколько же должно пройти дней, прежде чем я увижу его вновь, и в конце концов взял на себя смелость подняться в родительскую комнату, чтобы попросту забрать коробку. В самом деле, папа, человек занятой, мог и забыть такую мелочь, но уж, конечно, не стал бы возражать.
Игру я не нашел – ни в отцовском кабинете, ни в какой-либо другой из верхних комнат. Но я своими глазами видел, как отец взбежал по лестнице с коробкой, а спустился без нее; не могла же она испариться. Не было ее даже в самых маловероятных местах – я обшарил каждый угол. Это уже смахивало на какое-то безумие. Притом что раньше я был левшой, мне, понятное дело, оказалось проще вытаскивать различные предметы на свет, нежели аккуратно убирать, и под конец я уже как попало рассовывал по местам коробки, письма и бумаги. Как ни удивительно, мне попалось старое, еще гимназических лет, фото моего отца: его решительное лицо выделялось на фоне инфантильных физиономий одноклассников. Помимо этого, я обнаружил иностранную валюту, очень приличные табели успеваемости за начальную школу, курительные трубки со сладковатым запахом табака – но ничего похожего на то, что мне требовалось. Раз за разом я сдавался, но тут же возобновлял поиски.
– Что ты там делаешь, Йо-Йо? Что ты задумал? – окликнула снизу моя мать.
– Ничего, – только и ответил я, и она попросила меня спуститься, чтобы составить ей компанию.
Я посетовал на долгие отлучки отца, а она вдруг сказала, что как раз собирается пойти к нему на завод. Получив разрешение отправиться вместе с ней, я приободрился: это был шанс разузнать, куда делась головоломка.
До завода, расположенного за восточной окраиной, пришлось ехать через весь город на трамваях с тремя пересадками, мимо Двадцать первого района под названием Флоридсдорф, а это уже не ближний свет. Любой мужчина поймет, какое я испытал унижение, когда старушка-пассажирка уступила мне место, но я вынужден был сесть, потому что в вагоне становилось душно, а я еще недостаточно окреп, чтобы выдержать все торможения и ускорения. На последнем трамвае мы вместе с горсткой пассажиров доехали до конечной остановки. Я вышел из вагона, и мама вцепилась мне в руку сильней, чем обычно; думаю, ей бередил душу вид разбомбленных домов, чьи стальные ребра торчали из каменных желудков. До завода было довольно далеко, и я присаживался на скамейки, чтобы передохнуть, а мама была только рада поставить на землю свою корзину. Район оказался, мягко говоря, безрадостным. Там высились пивоварни, мукомольные фабрики и другие предприятия, размерами намного превышавшие отцовский заводик, чьи дымовые трубы, похоже, были повинны в том, что над всей промышленной зоной нависал рваный потолок из облаков цвета серого камня, грозивший рано или поздно раскрошиться и рухнуть.
С раннего детства я терпеть не мог ездить на папин заводик. Он распространял по всей округе невыносимые запахи, из-за которых я еле дышал, чтобы не впускать их в легкие. На меня накатывала дурнота, как физическая, так и умственная. Я воображал, что вхожу в какую-то звякающую, плюющуюся машину, у которой чрево – раскаленный котел, сердце – дребезжащий насос, артерии – трубы, а сам я вообще ничего собой не представлял – какой-то шкет, праздный зевака. Не принося никакой пользы этой машине, я был для нее просто мусором.
В кабинете отца на письменном столе, почти сплошь заваленном бумагами, лежала авторучка со снятым колпачком и ожидала нетронутая чашка кофе. Чтобы согреть руки, я обхватил эту чашку пальцами, но лишь выяснил, что, кофе давно остыл, и вдруг мне на глаза попалось фото, которого я прежде не видел: папа, сидя на веслах, катает на лодке нас с Уте. Горы в белых шапках столь же четко отражались на темной глади озера, как и вырисовывались на фоне ясного неба. Я не припоминал, чтобы меня когда-нибудь заносило на Мондзее или на какое-то другое озеро близ Зальцбурга. Но тут один из заводских рабочих узнал мою мать и крикнул другому, а тот похлопал по плечу следующего.
Очень скоро нас окружила группа мужчин, благоухающих одеколоном, но в большинстве своем небритых, которые таращились на мамину корзину. Я заметил, как один ткнул другого локтем в бок, но никто не вызвался помочь.
– Я разыскиваю своего мужа. Ты ведь помнишь меня, Райнер?
Кивнув, Райнер пробормотал:
– Он говорил, что сегодня еще вернется.
– И что же?
– Нету пока, сударыня.
– У него была назначена встреча где-то на выезде?
Райнер оглянулся в ожидании подсказки, но рабочие только пожимали плечами.
– Вы не знаете, куда он поехал? Где мне его найти? – спрашивала моя мать. – Я ему кое-что принесла. Он еще вернется?
Ей ответил тот мужчина, который толкал локтем другого:
– Сказал, сегодня вернется. Нам ведь не докладывают.
Мы с мамой вышли на улицу и долго сидели на бесхозной ржавой трубе. Неспешно сжевали бутерброд, еще медленнее – яблоко. Небо угрожающе потемнело, но дождя не было, и только туман откладывал нам на головы прозрачные яйца величиной с булавочную головку. Через далекие поля нескончаемой чередой ползучих тварей тащились железнодорожные составы. Мы сминали в руках листья, ломали прутики, протыкали землю старым разлохмаченным птичьим пером и даже снизошли до полузабытой игры в «камень, ножницы, бумагу», но отец так и не появился.
Потом матери позвонили домой и сообщили, что мой отец задержан для какой-то плановой проверки. Мама была уверена, что щелчки, раздававшиеся в телефонной трубке, отличались от тех, которые сопровождали прослушку семей одних с нашими партийных убеждений. Пиммихен по мере сил окружала мою мать заботой: подавала ей тапочки, раз за разом заваривала чай, прикладывала к ногам грелку, подсаживалась к маме на кухне и часами допытывалась, обращаясь к потолку, что понадобилось властям от нас, жалких обывателей. Будто в оправдание маминого поведения, бабушка мне поведала, что гестапо неоднократно приходило к нам в дом с обыском, пока я выполнял свой воинский долг, – потому-то мама теперь и мучается неизвестностью. Прежде чем отправиться спать, Пиммихен подержала ее за руку и поцеловала в лоб, но мама ничего не замечала. Она погрузилась в свой собственный мир и чем дольше себя накручивала, тем больше слабела и прямо на глазах лишалась здравомыслия.
Я был убежден: если она не спешит всецело поддерживать фюрера, то лишь из солидарности с отцом, вот я и решил воспользоваться его задержанием, чтобы прояснить для мамы кое-какие факты, а также лишний раз ей внушить, в чем состоит мечта Адольфа Гитлера и почему любое противодействие его планам – если, конечно, наш папа занимался именно этим – расценивается как преступление. Во имя здоровья и мощи нации приходится жертвовать теми, кто против нас, пусть даже это родня. А потому нечего хлюпать носом, иначе она, сама того не желая, тоже станет предательницей. Мама делала вид, будто слушает, но я понимал, что мыслями она очень далеко и соглашается со мной отнюдь не полностью, хотя и повторяет: «Ясно, ясно».
Мне хотелось ее убедить, что мои ранения – свидетельство героизма, и я, не умолкая, таскался за ней по всему дому. Ответы ее становились все более уклончивыми, отчего я заподозрил, что на самом-то деле положение вещей представляется маме в ином свете. Я затаил обиду на отца – это же он сбивал ее с толку. Время шло, а я все не мог успокоиться и вновь заговорил о своих увечьях, подчеркивая, что дело даже не во мне, не в отце и не в какой-то одной личности. Я ей заявил, чтобы приняла к сведению: если потребуется отдать жизнь за Адольфа Гитлера, это будет для меня как счастье.
Мать ответила:
– Конечно! Конечно! Если не остережешься и не откроешь глаза, то уж точно лишишься жизни!
Я был поражен: никогда прежде мне не доводилось слышать, чтобы она кричала… нет, ну, понятно, при виде мыши или от неожиданности – это само собой, но чтобы на кого-то… Подбежав к дивану, она вытащила из-под подушек какую-то брошюрку и сунула мне в солнечное сплетение:
– На! Читай! Вот что меня ждет! Ты и твой драгоценный фюрер! Хорошо, что Уте не дожила до этого дня! Могу лишь порадоваться! А то ее бы умертвили!
Я сел на диван и под жарким маминым дыханием стал читать. В листовке говорилось, что супружеская пара, у которой родился ребенок-инвалид, обратилась к Адольфу Гитлеру с просьбой об умерщвлении этого ребенка, после чего Адольф Гитлер дал распоряжение главе своей личной канцелярии подготовить приказ об уничтожении всех детей с умственными и физическими недостатками, начиная с трех лет и постепенно повышая возраст до шестнадцати. Далее говорилось, что при помощи инъекций или голодания удалось ликвидировать уже пять тысяч детей. У меня не хватило духу сказать, что это делается для общего блага: я знал, какие чувства преследуют маму из-за Уте.
Продолжив чтение, я дошел до того раздела, где говорилось о печальной необходимости избавления общества от балласта, который включает умственно и физически неполноценных лиц, в том числе и ветеранов войны 1914–1918 годов, отчего у меня отнялся язык. На данный момент, сообщалось далее, ликвидировано не менее двухсот тысяч таких биологических изгоев; разрабатывается новая методика с применением угарного газа. Это абзац я прочел трижды. Там упоминались только ветераны Первой мировой, а о тех, кто в наше время получил увечья, сражаясь за дело фюрера, не говорилось ни слова. Но не распространятся ли потом эти положения и на таких, как я? На меня накатила тошнота, а вместе с ней и ярость: как я мог усомниться в единственном человеке, которого боготворил? Порвав листовку, я разорался на маму, чтобы не была такой легковерной, не попадалась на всякие уловки – это же чистой воды вражеская пропаганда. По окончании войны меня окружат почестями. На следующий день и через день клочки бумаги по-прежнему валялись там, куда упали.
В ту ночь мне приснился жуткий сон: как люди, говорящие на непонятном языке, готовились столкнуть меня в пропасть. Глаза их горели злобой, а я все умолял объяснить: «За что? Скажите на милость, чем я провинился?» Один указал на мою искалеченную руку, а когда я опустил взгляд, оказалось, что она сделалась еще уродливей: вокруг обрубка болтались куски плоти, а кость вылезала наружу, и я принялся запихивать ее обратно. «Это можно исправить! – взмолился я, – клянусь! Дайте мне всего час!», но они не понимали, да и очень торопились на пикник: позади них на клетчатой скатерти уже были разложены угощения, а вдали, что и совсем уж странно, крутилось пратеровское колесо обозрения[34], с которого дети забавы ради сталкивали друг друга на землю.
Проснувшись, я вновь услышал шаги, навострил уши и, пускай не сразу, понял, что шагают двое: время от времени создавалось впечатление, будто в ходьбе участвует лишняя пятка или лишний носок. Потому среди ночи я с легкостью воображал призрак деда, который за компанию присоединился к моей бредущей во сне матери. От этой мысли я перепугался и не смог ни встать и посмотреть, ни уснуть заново. Мне до невозможности хотелось включить свет, но это строго воспрещалось: нас могли обнаружить бомбардировщики, а кроме того, боясь привидений, я не собирался высовывать из-под одеяла покалеченную руку.
Наутро, когда мама ушла в поисках хлеба, а я сидел в уборной, до меня донесся стук дверной колотушки. Доковыляв до входа, я уже не надеялся увидеть кого-нибудь за порогом, и уж меньше всего – моего отца. Сначала я его не узнал: изможденный, со сломанным носом, в лохмотьях, он смахивал на опустившегося бродягу. Следующей моей мыслью было: с чего это он вздумал стучаться в свой собственный дом? Ответом на мое удивление была презрительная отцовская мина.
– Нет, я не умер. Так что извини.
Я проглотил язык. Оттолкнув меня с дороги, отец сразу взялся за дело. Я слышал, как у него в кабинете выдвигаются и задвигаются ящики, как передвигается мебель. Потом он спустился, жестко посмотрел мне в глаза и спросил:
– Ты рылся в моих вещах, да, Йоханнес?
Мне надо было объяснить, что я искал коробку с игрой, но я не смог заставить себя раскрыть рот и только помотал головой.
– Как удивительно: все без исключения лежит по-другому. Ты волен рыться где угодно и когда угодно, мне скрывать нечего, но, по крайней мере, оставляй все как было.
Мне пришлось сделать вид, будто он вообще толкует неизвестно о чем, но в руках у него были бумаги, которые я определенно переворошил, и сейчас, завидев его школьную фотографию, отвел глаза. Моя зажатость только подтвердила отцовские подозрения. К приходу мамы его и след простыл: прижимая подбородком стопку папок, отец убежал. Мама опять поехала с тремя пересадками, но уже без меня, а я кипел ненавистью к отцу за его ложные обвинения. Но я не числил его в мертвецах, нет.
Вопреки газетным колонкам, трубившим о превосходстве наших сил, бомбардировки союзнических войск несли все новые разрушения. Железнодорожный транспорт остановился, воды не было, электричества не было. Однажды я заметил, как мать тащит наверх полную лейку; что за бред, нам самим воды не хватало, так стоило ли думать о каких-то дурацких комнатных растениях? Но у матери был свой взгляд: цветы на подоконнике – тоже создания Божьи, они тоже имеют право на жизнь, как и все живое. А потом она поставила вариться картошку и даже не смогла целиком покрыть ее водой. Я подумал: не жирно ли цветам получать столько воды, пошел наверх и с удивлением обнаружил, что лейка исчезла, цветы завяли, а земля в горшках пересохла.
С той поры я начал следить за матерью через замочную скважину и в какой-то момент увидел, как она несет наверх бутерброд и две зажженные свечи: казалось бы, ничего подозрительного, но вернулась она с одной свечой. А однажды утром я обнаружил на ступенях лужицы воды: значит, мать взбиралась наверх с лейкой. Я нетерпеливо выжидал и через некоторое время, когда она помогала бабушке умыться, довольствуясь мисочкой воды, прокрался наверх. Там не было никого и ничего. Я посмотрел всюду: заглянул под двуспальную кровать в комнате для гостей, перешел в отцовский кабинет и порылся в конторском шкафу, проверил каждую трещину, каждый угол на чердаке – ничего.
Чем дольше я шпионил, тем явственнее видел странные мамины повадки и уже начал подумывать: не сходит ли она с ума? Посреди ночи она снова шла наверх со свечами и остатками еды. Уж не совершает ли она тайные ритуалы? Не разговаривает ли с мертвецами? Или просто решила утолить голод втайне от меня? Бывали случаи, когда она возвращалась не сразу, а то и оставалась там на всю ночь. Стоило ей выйти за порог, я дожидался, чтобы Пиммихен уснула, и начинал свой обход. Чувствовал какой-то запах, и мне это не мерещилось; а в гостевой комнате, которая давно пустовала, никакой затхлости не ощущалось.
Я останавливался, чтобы прислушаться, но все было тихо, по крайней мере в доме. Возможно, слабые звуки, время от времени доносившиеся до моего слуха, исходили откуда-то снаружи. С прищуром оглядываясь, я не замечал ничего, ровным счетом ничего, и уже начинал думать: а не меня ли самого настигает безумие?
Когда мама спросила, поднимаюсь ли я в ее отсутствие на второй этаж, мне было непонятно, как она узнала, потому что я старательно возвращал на место каждую вещь, а к маминому возвращению уже лежал в своей постели и перелистывал комиксы.
– С чего ты взяла?
Она помедлила с ответом.
– Бывает, что бабушка тебя зовет, а ты не слышишь.
До меня сразу дошло, что это неприкрытая ложь: врать мама не умела. В продолжение своих поисков я осмотрел подвал и даже чулан за кухней. Не считаясь со временем, обшарил весь дом, сантиметр за сантиметром. Даже в мамином присутствии я не унимался: изучал стыки на стенах. Маму это нервировало.
– Что ты там высматриваешь, скажи на милость? – не выдержала она.
– Крыс.
После этого разговора она старалась под любым предлогом выпроводить меня из дому. Например, заявляла, к возмущению Пиммихен, что той требуется какое-то лекарство… да-да, срочно требуется, у бабушки сыпь на ягодицах, сухость в горле, вот-вот начнется ангина, да и ментоловая мазь от артрита закончилась, видишь? Что это просто способ от меня избавиться, я понял не сразу, а лишь в тот момент, когда мама порекомендовала мне пойти добровольцем, чтобы не манкировать нуждами военного времени. Выходило, что в городе, который постоянно бомбят, я должен по состоянию здоровья как можно больше времени проводить на свежем воздухе!
Пришлось мне вернуться в прежний отряд и предложить свои услуги. Из-за нехватки живой силы никто даже не заговаривал о моем увечье. В первый же день я в форме Гитлерюгенда уже разносил по городу повестки, причем пешком. Когда за повестку расписался мужчина пятидесяти с лишним лет, сказав, что призыву подлежит он сам, а не его ныне покойный сын, я подумал, что это какая-то ошибка. По следующему адресу дверь открыла женщина еще того старше и крикнула: «Рольф!»; на этот зов вышел ее муж с негнущейся спиной и принял повестку. У меня не укладывалось в голове, зачем нужно призывать такое старичье. Потом, у дома номер двенадцать по Воллебенгассе, что в Четвертом районе, я чуть не отбил себе костяшки пальцев, пока достучался, а когда в конце концов дверь слегка приоткрылась, я узнал герра Грасси. Тот окинул взглядом мое обезображенное лицо, форму и пустой рукав с таким видом, будто не испытывал за меня никакой гордости, а лишь сокрушался от этого зрелища.
За истекшее время он постарел; лысая голова и мешки под глазами придавали моему бывшему учителю сходство с черепахой, а может, такое впечатление сложилось просто из-за его угрюмости и замедленных движений.
– Спасибо, – выдавил он и поспешил запереться на ключ.
Дома я сразу взялся подшивать рукав, чтобы не производить такого жалкого впечатления. Нашел в ящичках маминой швейной машинки старую коробку из-под конфет «Дунайский дивный вкус»: в ней хранились шпульки, уложенные так плотно, что вытащить какую-нибудь одну так и не удалось. Поскольку мне требовалось подобрать нужный оттенок коричневого, в тон форме, я перевернул коробку и стучал по днищу до тех пор, пока не вывалились все шпульки разом. Тут я заметил, что у жестяной коробки двойное дно: в этом тайнике, как раз удобного размера, лежал паспорт.
Открыв этот документ, я увидел маленькую черно-белую фотографию глазастой девушки с робкой милой улыбкой. Вначале мне подумалось, что это кто-то из моих родственниц в юном возрасте, но потом я увидел пометку «J» и прочел в полном именовании этой Эльзы Кор второе имя: Сара. У меня зашлось сердце. Неужели моим родителям есть дело до какого-то лица еврейской национальности? Неужели они помогли этой девчонке эмигрировать?
Какие только мысли не роились у меня в голове! Я бы разглядел этот паспорт внимательнее, но боялся, как бы меня не застукали, и, пока не поздно, убрал его на место. Меня захлестнула злость: родители рисковали жизнью, совершая противоправные действия у нас в доме, а значит, в случае разоблачения мне тоже грозила опасность. Больше всего меня поразил их идиотизм. Что за непоследовательность, что за наивность? На смену моей злости пришел какой-то безотчетный страх: а вдруг эта Эльза Кор с нами в родстве? Неужели отец по молодости изменил маме с какой-то еврейкой? Неужели у нас в роду есть евреи, пусть даже один? Меня просто убила вероятность оказаться нечистокровным арийцем. Если вдруг этот паспорт найдут, на меня тут же обрушится какой-нибудь тщательно скрываемый факт. Наверное, именно это соображение и удержало меня от прямых вопросов к родителям.
Когда в следующий раз мама вывела Пиммихен подышать свежим воздухом, я стал расхаживать по коридорам и комнатам, выкрикивая: «Эй, есть кто дома? Ау? Есть кто наверху? А внизу? Отвечайте!», и явственно различил еле слышный звук, донесшийся сверху, – не более чем скрип или щелчок, совсем тихий. Стараясь не топать, я поднялся на первый лестничный пролет, затем на более крутой второй и устремился в самый конец коридора, где был отцовский кабинет, оттуда назад, в гостевую комнату, и там сразу ринулся к стене, которая почему-то притягивала мой взгляд и будто бы затаила дыхание.
Ночью я медленно, ступеньку за ступенькой, прокрался наверх и только там зажег свечу. Подъем был долгим: приходилось следить, чтобы под ногами не скрипели доски. Вскоре я почувствовал чье-то присутствие, которого так боялся, – как будто среди нас еще оставался мой дед. Стена словно дышала во сне, пусть очень тихо, но, могу поклясться, различимо. И тут при дрожащем пламени свечи я увидел то, что высматривал: щель в стене – такую тонкую, что при дневном свете нипочем бы не заметил, зато ночные тени обозначили ее вполне четко. Я прошелся по ней взглядом и обнаружил другую щель, потом еще одну. Здесь был наклонный потолок: комнаты третьего этажа находились непосредственно под скатом крыши, заменяя собою обычный чердак. Стены, соответственно, не отличались высотой, а одна, вынесенная на полметра вперед от первоначальной линии, была сделана из оклеенных обоями фанерных щитов. Переделки не бросались в глаза, потому что конструкция получилась необычайно аккуратной. За ней оставалось клиновидное пространство, достаточно широкое, чтобы там улечься на пол, но при этом особо не ворочаться, и достаточно высокое, чтобы сидеть, но не стоять с поднятой головой. За стеной кто-то скрывался.
Всю ночь я метался в постели, не зная, как поступить. Не скрою: была у меня мысль донести на родителей, не ради славы, а просто потому, что они бросили вызов общему благу и справедливости, тем самым бросив вызов нашему фюреру. А я считал своим долгом защищать его от врагов. Но если совсем честно, я дрожал за собственную шкуру – боялся, что вскроется нечто такое, о чем лучше не знать. Для меня оптимальным выходом из сложившегося положения было бы убийство той особы, если наверху пряталась именно она. Найди моя мать мертвое тело, она вряд ли оправилась бы от такого удара, но, по крайней мере, получила бы по заслугам. По какому праву она пригрела мерзкую еврейку?
Передо мной в полный рост встала проблема: как совершить убийство? Я решил выждать, когда родителей не будет дома, и задушить ту девицу. Это самый чистый способ, но вряд ли доступный однорукому, ведь девчонка, судя по фотографии, была изворотлива и шустра. А вдруг она сбежит? Нет, лучше уж перерезать ей горло. Я рассмотрел свою коллекцию перочинных ножей, отвергая один за другим, и в конце концов выбрал старый ножичек, некогда принадлежавший Киппи и отданный мне его матерью. Тем самым я как бы заручился помощью Киппи.
Чтобы дождаться удобного случая, потребовались два нескончаемых дня и две тревожные ночи. Как только за матерью закрылась дверь, я бросил все свои занятия и помчался наверх, даже не проверив, спит ли бабушка; тянуть дальше было уже невмоготу.
Вначале я так крепко сжимал нож, что сгиб лезвия впивался в ладонь; мне предстояло отодвинуть щит, но как это сделать одной рукой? Наскоро прикинув план действий, я просунул лезвие в одну из щелей, чтобы использовать его как рычаг; щит, державшийся на пяти смазанных петлях, сдвинулся на ширину большого пальца. Я набрал полную грудь воздуха, налег плечом и сдвинул щит в сторону, решив со всей силы вонзить нож в то, что окажется передо мной. Но рука отказалась повиноваться команде мозга. В закутке у моих ног скорчилась девушка. Женщина. Я уставился ей в лицо, а она, запрокинув голову, смотрела на меня искоса. Вполне зрелая, с бюстом, незнакомка оказалась полностью в моей власти и взирала на меня со страхом, а может, с любопытством: с простым желанием узнать, каков же он – ее убийца. Скажу больше: краем глаза она с покорностью зафиксировала у меня в руке лезвие, готовясь смириться с любым моим сиюминутным решением. Она не шевелилась, даже не моргала и уж тем более не сопротивлялась.
Я не мог дышать, не мог отвести взгляд. Как во сне, нацелил на нее нож, чтобы только доказать себе, на что я способен. Когда кончик лезвия уперся ей в горло, во мне проснулся нездоровый азарт. Я подумал: если сейчас ее не уничтожить, она, эта еврейка, уничтожит меня, но эта опасность имела сладостно-горький вкус. В моем доме содержалась узница, посаженная в клетку еврейка. По какой-то причине меня это возбуждало. Но в то же время я проникся отвращением к самому себе, поскольку не сумел исполнить свой долг. А она определенно поняла, что перочинный нож больше ей не враг: на глаза навернулись слезы, и она отвернулась, наивно подставив под лезвие шею. Я вернул щит на место и пошел вниз.