Глава VI

Первые годы своей жизни я не помню, вспоминаю лишь слова матушки, что я был премиленький мальчик. Когда я вглядываюсь в прошлое, то вижу, как играю на зеленом лугу, который расстилался перед крыльцом и в центре которого росли сирень и жимолость, а матушка, сидя на зеленой скамейке, читает или вышивает и, поднимая время от времени глаза, улыбается мне или посылает поцелуи. Часов в десять утра отец, почитав журналы, выходил на крыльцо, матушка тотчас бежала к нему навстречу, я спешил за ней. Потом мы отправлялись гулять, и обыкновенно прямо к той беседке, где батюшка в первый раз увидел Анну-Мэри. Через некоторое время Джордж приходил сказать, что лошади готовы, мы отправлялись кататься часа на два, на три, ездили или к мадемуазель Вильвиель, которой матушка отдала и свой домик, и свои сорок фунтов дохода, или к каким-нибудь неимущим больным, для которых Анна-Мэри всегда была ангелом-хранителем и утешительницей; потом, проголодавшись, мы возвращались в поместье. После десерта я поступал в распоряжение Тома, и это было для меня самое веселое время: он сажал меня на плечо и уносил смотреть собак, лошадей, влезал на деревья за гнездами, а я между тем, сидя внизу, тянул к нему ручонки и кричал что было мочи: «Том! Том! Не упади!» Наконец, он приводил меня домой. Обессиленный, я обычно уже клевал носом, но все-таки хмурился, когда видел Робинсона, потому что меня посылали спать в то время, когда он приходил. Если я упрямился, не шел, опять посылали за Томом, он приходил в гостиную, брал меня на руки и уносил. Я немного сердился, но Том клал меня в койку и начинал качать, рассказывая мне сказки, я засыпал с первых слов, а потом маменька переносила меня в постель. Прошу читателей извинить меня за то, что я вспоминаю все эти мелкие подробности, – теперь уже ни отца, ни матери, ни Тома нет на свете, мне сорок пять лет, как было отцу, когда он вышел в отставку, и я живу один в нашем старом поместье, и во всей округе нет ни одной Анны-Мэри.

Первую зиму, которую помню, я провел очень весело: снегу было пропасть, и Том выдумывал множество устройств – силков, сетей и прочее, – чтобы ловить птичек, которые, не находя пищи на полях, перебирались ближе к жилью. Отец отдал нам большой сарай, и Том велел закрыть его спереди частой решеткой, сквозь которую маленькие птички не могли выбраться наружу. В этот сарай мы сажали своих пленников, и они находили там обильную пищу и убежище на нескольких сосенках, стоявших в кадках. Я помню, что к концу зимы пленных у меня было бесчисленное множество.

Я только и делал, что смотрел на них, и ни за что на свете не хотел возвращаться домой, и меня с трудом могли зазвать на обед. Матушка сначала боялась, что это повредит моему здоровью, но отец щипал меня за толстые румяные щеки, указывал на них матушке, и она успокаивалась и опять отпускала меня к птичнику. Весной Том объявил мне, что мы выпустим своих пансионеров, я решительно воспротивился, но матушка сказала, что я не имею никакого права удерживать бедных птичек, которых пленил хитростью. Она объяснила, что несправедливо пользоваться нуждой бедного, для того чтобы обратить его в рабство. Как только на деревьях появились первые почки, она показала мне, что птички стараются вырваться, чтобы свободно порхать среди оживающей природы, и разбивают в кровь головки о железную сетку, которая не дает им наслаждаться волей. Одна из них как-то ночью умерла, матушка сказала, что это с тоски по свободе. На следующий же день я отворил клетку, и все птички с громким чириканьем вылетели в парк.

Вечером Том взял меня за руку и молча повел к птичнику. Я был в восхищении, обнаружив, что он почти так же полон, как был утром, – три четверти моих маленьких гостей, заметив, что зелень в парке еще недостаточно густа, чтобы защитить их от холодного ночного ветра, вернулись на свои сосенки и весело распевали, будто благодаря меня за гостеприимство. В радости я побежал рассказать об этом происшествии матушке, и она, пользуясь случаем, объяснила мне, что такое благодарность.

На другой день, утром, я побежал к своему птичнику и увидел, что мои питомцы опять разлетелись, за исключением только нескольких воробьев, которые и не собирались никуда, а, напротив, делали разные приготовления, чтобы завладеть местами, которые товарищи им оставили. Том указал мне, что они переносят в клювах соломинки и хворостинки, и объяснил, что они делают это для того, чтобы свить гнезда. Я прыгал от радости, мечтая о том, что у меня будут маленькие птички, что я увижу, как они станут расти, и что мне не нужно будет для этого лазить по деревьям, как делал прежде Том.

Настали теплые дни, воробьи нанесли яиц, из них вылупились птенцы. Я следил за их развитием с радостью, которую и теперь еще помню, когда спустя сорок лет смотрю на этот же птичник, но уже разломанный. Детские воспоминания так приятны для взрослого, что я не боюсь наскучить моим читателям, рассказывая эти подробности: я уверен, что они почти каждому напомнят что-нибудь из его собственного детства. Притом, пройдя длинный путь через пылающие вулканы, залитые кровью равнины и мерзлую тундру, простительно остановиться на минуту среди зеленых мягких лугов, которые почти всегда встречаются в начале пути.

Летом мы расширили границы наших прогулок. Однажды Том, по обыкновению, посадил меня к себе на плечи, матушка обняла меня нежнее обыкновенного, а отец взял палку и пошел с нами. Мы пересекли парк, затем, следуя по живописному берегу речки, достигли озера. В тот день было очень жарко, Том снял куртку и рубашку, потом, подойдя к берегу, поднял руки над головой, прыгнул так, как прыгали с испугу лягушки, когда мы подходили к ним, и исчез в озере. Я испуганно вскрикнул и побежал к берегу, не знаю, с каким намерением – вероятно, для того чтобы броситься в воду. Отец удержал меня. Я дрожал от страха и кричал изо всех сил: «Том! Мой милый Том!» Наконец, он появился. Я начал звать его так усердно, что он вернулся; я успокоился только тогда, как он вышел на берег.

Тогда отец указал мне на лебедей, которые скользят по поверхности воды, на рыб, плавающих на небольшой глубине, и растолковал мне, что человек при помощи некоторых движений может по нескольку часов находиться в стихии рыб и лебедей. Подкрепляя объяснение примером, Том потихоньку сошел в воду и, уже не ныряя, начал плавать, протягивая ко мне руки и спрашивая, не хочу ли я к нему. Я колебался между желанием и страхом, но отец, заметив, что` со мной происходит, сказал: «Не мучай его, он боится».

Эти слова были заклинанием, с помощью которого из меня можно было сделать все что угодно. Отец и Том всегда с таким презрением говорили о трусости, что хоть я и был ребенком, однако покраснел при мысли, что они думают, будто я боюсь, и закричал: «Нет, нет, я не боюсь, я хочу к Тому!»

Том вышел на берег. Отец раздел меня, посадил на спину к Тому и велел хорошенько держаться руками за его шею. Том поплыл. По тому, как сильно я сжимал ручонками шею Тома, он мог догадаться, что мужество мое не так велико, как я старался показать. В первую минуту от холода у меня перехватило дыхание, но мало-помалу я привык. На другой день Том привязал меня к охапке тростника и, плавая рядом, показывал, как нужно двигать руками и ногами. Спустя неделю я уже сам держался на воде, а к осени научился плавать.

Остальную часть моего воспитания матушка взяла на себя, но она так умела приправлять свои уроки любовью и лаской, что я чередовал часы отдыха с часами учения, и мне легко было перейти от одного к другому. Тогда уже стояла осень, погода стала холоднее, и мне запретили ходить к озеру. Это тем более меня огорчало, что по некоторым причинам я предполагал, что там происходит нечто из ряда вон выходящее.

В Вильямс-Хаус приехали какие-то незнакомые мне люди, батюшка долго толковал с ними, наконец, они как будто согласились. Том повел их куда-то через калитку парка, которая выходила на луг, отец пошел вслед за ними и, вернувшись домой, сказал матери: «К весне будет готово». Матушка, по обыкновению, улыбнулась, следовательно, неприятного тут ничего не было, но эта тайна чрезвычайно раздразнила мое любопытство. Всякий вечер эти люди приходили к нам ужинать и ночевать, и отец тоже почти каждый день ходил к ним.

Наступила зима, выпал снег. В этот раз нам уже не нужно было расставлять сети – следовало только отворить двери птичника. Все наши прежние питомцы опять прилетели, и с ними еще многие новые, которым они, вероятно, расхвалили на своем языке наше гостеприимство. Мы всем им были рады, и они опять нашли у нас корм и сосенки.

За долгие зимние часы матушка научила меня читать и писать, а отец объяснил первые основы географии мореплавания. Я обожал рассказы о путешествиях, знал наизусть приключения Гулливера и следил по глобусу за плаванием кораблей Кука и Беринга. В отцовской комнате стояла под стеклом модель фрегата, он отдал ее мне, и я вскоре знал все части корабля. К следующей весне я был уже довольно порядочно подготовлен в теории – недоставало только практики, и Том уверял, что я, без всякого сомнения, дослужусь, как отец, до контр-адмирала. Матушка при этом всегда посматривала на деревянную ногу сэра Эдварда и отирала слезы, наворачивавшиеся на глаза.

Наступил день рождения матушки; она родилась в мае, и этот праздник, к великой моей радости, приходил всегда вместе с сухой солнечной погодой и цветами. Проснувшись в этот день, я нашел возле своей кроватки не обыкновенное платье, а полное мичманское обмундирование. Можно вообразить, как я обрадовался; я побежал в гостиную, отец тоже был в мундире. Все наши знакомые приехали на целый день. Одного Тома не было.

После завтрака родители предложили пройтись к озеру, приглашение было принято единодушно, и мы отправились на прогулку, но не обычным путем, через поле, а дальним, через рощу. Я помню этот день так, как будто это было вчера. Как и все дети, я не мог идти степенно, как взрослые, но убегал вперед и рвал цветы, как вдруг, достигнув опушки рощи, посмотрел на озеро и будто окаменел. Потрясенный, я выдохнул:

– Папенька, бриг!..

– Каков! Ведь не принял-таки за фрегат или галетту! – воскликнул отец. – Поди сюда, мой милый Джон, обними меня!

Прекрасный маленький бриг под флагом Соединенного Королевства красиво покачивался на озере. На корме его было написано золотыми литерами: «Анна-Мэри». Незнакомцы, которые уже пять месяцев жили в замке, были плотниками из Портсмута, пришедшими, чтобы построить его. Бриг был окончен еще в прошлом месяце, спущен на воду и оснащен, а я так ничего и не знал. Завидев нас, он сделал залп из всех своих четырех пушек. Я был вне себя от радости.

В бухте озера, ближайшей к роще, по которой мы шли, стояла шлюпка, в ней сидели Том и шестеро матросов. Мы сели в нее. Том стал у руля, гребцы налегли на весла, и шлюпка понеслась по озеру. Шестеро других матросов под командованием Джорджа ждали отца на палубе, чтобы отдать ему почести, следующие по чину, и он принял их с достоинством. Ступив на палубу, сэр Эдвард принял командование, марс-стеньги были развязаны, паруса один за другим распустились, и бриг пошел.

Я не в состоянии выразить восхищения, которое ощутил, увидев вблизи эту чудную машину, которую называют кораблем, а заметив, что он движется, я захлопал в ладоши и заплакал от радости. Матушка тоже заплакала, но не от радости: она подумала о том, что со временем я ступлю на настоящий корабль, и тогда ей будут грезиться только бури и морские битвы. Впрочем, все наши гости получили огромное удовольствие от прогулки. Погода была прекрасная, а бриг послушен, как хорошо выезженная лошадь. Мы сначала покружили по озеру, потом пересекли его во всю длину, наконец, к моему сожалению, бросили якорь и убрали паруса. Мы сели в шлюпку и поплыли к берегу, а затем углубились в рощу, спеша домой обедать; с брига раздался второй салют.

С того дня у меня появилась одна мысль, одна забава, одно счастье: бриг. Батюшка радовался, видя во мне такую тягу к морской службе, а когда мастерам, которые строили судно, пора было возвращаться в Портсмут, он нанял вместо них шестерых матросов из Ливерпуля. Что касается матушки, то она печально улыбалась, когда говорили о бриге, и утешалась только тем, что мне еще семь или восемь лет, и я не могу пока поступить на службу. Но она забывала о школе – о первой горькой разлуке, которая хороша только тем, что готовит к другой, почти всегда следующей за ней.

Я уже знал названия всех частей судна, мало-помалу познакомился и с их использованием. К концу года я был уже в состоянии сам выполнять небольшие маневры, отец и Том были моими наставниками. Это вредило другой части моего обучения, но ее отложили до зимы.

С тех пор как я побывал на бриге и ходил в мичманском мундире, я уже не считал себя ребенком, я бредил только путешествиями, бурями и сражениями. В одном углу сада поставили мишень, отец выписал из Лондона маленький штуцер[3] и пару пистолетов. Сэр Эдвард хотел, чтобы я хорошенько изучил весь механизм огнестрельного оружия, прежде чем примусь за него. Для этого из Дерби приезжал дважды в неделю оружейник учить меня разбирать ружье; потом, когда я уже знал название каждой детали, отец позволил мне стрелять. На это ушла вся осень, а к зиме я уже довольно искусно владел оружием.

Осень не нарушила наших мореходных занятий, а, напротив, способствовала им. На нашем озере тоже бывали бури, как на море, и когда начинался северный ветер, поверхность его, обыкновенно столь ровная и спокойная, вздымалась и на ней появлялись валы, которые создавали ощутимую качку. Тогда я лазил с Томом вязать рифы у самых высоких парусов, и это был для меня настоящий праздник, потому что по возвращении в поместье отец или Том рассказывали о моих подвигах, и удовлетворенное самолюбие возвышало меня в собственных глазах.

Три года прошли в этих занятиях. Я не только стал хорошим матросом, смелым и ловким, но и знал уже корабельную работу, так что мог сам командовать. Иногда отец давал мне маленький рупор, и я из матроса превращался в капитана, экипаж по моей команде исполнял работы, которыми я вместе с ним занимался, и я утешался, видя, что и опытные люди совершают иногда такие же ошибки, как я. В других направлениях успехи мои были гораздо меньше, однако географию я знал так, как только может знать ее десятилетний ребенок; также немного знал математику, но латыни и не начинал учиться. Что касается стрельбы, то в ней я делал удивительные успехи, к радости всех близких, за исключением матери, которая не любила всего, что влечет разрушение.

Наступил день моего отъезда из Вильямс-Хауса. Отец решился отдать меня в колледж Гарро-на-Холме, где обучались дети из лондонских дворянских семей. Это была первая моя разлука с родителями, разлука горестная, хотя каждый из нас старался скрыть свою печаль. Со мной поехал один Том. Отец дал ему письмо к доктору Ботлеру, указав в нем, какие направления в воспитании, по его мнению, для меня всего нужнее. Гимнастика, фехтование и искусство кулачного боя были подчеркнуты, что касается латинского и греческого языков, то сэр Эдвард не очень их уважал, однако же не запрещал обучать меня им.

Мы с Томом отправились в путь в отцовской дорожной карете. Я попрощался со своим бригом почти так же нежно, как и с моими добрыми родителями. Дети эгоистичны и не умеют отличать привязанностей от удовольствий.

В дороге все для меня было ново. К несчастью, Том, который никогда не совершал других сухопутных путешествий, кроме своей поездки в Вильямс-Хаус, а оттуда не выезжал ни разу, был не в состоянии удовлетворить мое любопытство. При виде каждого довольно большого города я спрашивал, не Лондон ли это. Одним словом, я был удивительно невежествен во всем.

Наконец, мы приехали в колледж. Том тотчас повел меня к доктору Ботлеру. Он занял место доктора Друри, любимого всеми воспитанниками, а потому назначение Ботлера вызвало у учащихся недовольство. Доктор принял меня, сидя в большом кресле, он прочел письмо батюшки, кивнул в знак того, что согласен принять меня в число своих воспитанников, и, указав Тому на стул, начал расспрашивать, чему я учился.

Я ответил, что знаю всю корабельную работу, умею брать высоты, ездить верхом, плавать и стрелять из ружья. Доктор Ботлер подумал, что я сумасшедший, и, нахмурив брови, повторил свой вопрос. Том поспешил на помощь и сказал, что это правда, что я действительно все это умею.

– Неужели он ничего больше не знает? – спросил доктор с презрением, которого даже не попытался скрыть.

Том выпучил глаза от удивления: он воображал, что я и так уже образованный молодой человек, и всегда считал, что незачем посылать меня в колледж, потому что мне там нечему учиться. Я сказал доктору:

– Кроме этого, я хорошо говорю по-французски, неплохо знаю географию, немного математику и историю.

Я забыл еще ирландское наречие, на котором благодаря миссис Денисон говорил, как добрый сын Эрина[4].

– Хм, довольно много, – сказал доктор; к его изумлению, я не знал ничего, что обычно известно двенадцатилетним детям, но зато владел тем, чему учатся гораздо позже. – А разве греческому и латинскому вы не учились? – прибавил он.

Я вынужден был признаться, что не умею даже читать на этих языках. Ботлер невозмутимо взял большую тетрадь и записал в ней: «Джон Девис поступил в колледж Гарро-на-Холме 7 октября 1806 года, в последний класс».

Он прочел это вслух, и я покраснел до ушей, услышав слова, которыми оканчивалась запись. Я хотел было уйти, как вдруг дверь отворилась, и появился один из воспитанников.

Это был молодой человек лет шестнадцати-семнадцати, с бледным лицом, тонкими аристократическими чертами и надменным взором. Его черные вьющиеся волосы были зачесаны на сторону с большей старательностью, чем обыкновенно бывает у молодых людей этих лет, притом у него, тоже против обыкновения, руки были бледны и нежны, как у женщины, а один из пальцев украшал богатый перстень.

– Вы за мной посылали, мистер Ботлер? – сказал он надменным тоном, стоя в дверях.

– Да, милорд, – ответил доктор.

– Позвольте спросить, чему я обязан этой честью?..

Он произнес последние слова с улыбкой, которая не укрылась ни от кого из нас.

– Я желаю знать, милорд, почему вы, несмотря на мое приглашение, – доктор сделал особенное ударение на этих словах, – не пришли ко мне вчера обедать вместе с другими воспитанниками?

– Позвольте мне не отвечать на этот вопрос.

– Извините, милорд, вы нарушили принятый у нас обычай, и я непременно хочу знать, какова причина этому… Если только у вас была какая-нибудь причина, – прибавил профессор, пожимая плечами.

– Была, сударь.

– Какая же?

– Если вам непременно хочется знать, то я скажу вам, – ответил молодой человек с невозмутимым видом. – Если бы вам случилось оказаться поблизости от моего ньюстедского замка, то я, уж конечно, не позвал бы вас обедать, поэтому я и не должен принимать от вас приглашений, на которые совсем не расположен отвечать.

Ботлер вспыхнул от досады.

– Я должен вас предупредить, милорд, – сказал он, – что если вы не исправитесь, то я исключу вас из колледжа.

– А я должен вас предупредить, – ответил юноша, – что я завтра же перехожу в кембриджский Тринити-колледж и принес вам письмо от моей матери именно об этом.

Он протянул письмо, не трогаясь с места.

– Боже мой, да подойдите же, милорд! – сказал профессор Ботлер. – Ведь все знают, что вы хромаете.

Тут молодой человек в свою очередь обиделся, но, вместо того чтобы покраснеть, он ужасно побледнел.

– Пусть я и хромой, – сказал он, измяв в руках письмо, – но я желал бы, чтобы вы дошли за мной туда, где я окажусь. Джеймс, – прибавил он, обернувшись к ливрейному лакею, который, верно, привез письмо, – вели седлать лошадей, мы сейчас же едем. – И он захлопнул дверь, даже не поклонившись доктору Ботлеру.

– Ступайте в класс, Девис, – сказал мне профессор Ботлер, – и не берите пример с этого наглеца.

Когда мы проходили через двор, этот молодой человек стоял окруженный своими товарищами и прощался с ними. Лакей, уже сидя на лошади, держал другую под уздцы. Молодой лорд вскочил в седло, сделал рукой прощальный жест, пустил лошадь в галоп, оглянулся еще раз на своих приятелей и повернул за угол.

– Неробкий молодец, – пробормотал Том, глядя ему вслед.

– Спроси, как его зовут, – сказал я.

Том подошел к одному воспитаннику, поговорил с ним и вернулся ко мне.

– Его зовут Джордж Гордон Байрон, – сообщил он.

Таким образом, я поступил в колледж Гарро-на-Холме в тот самый день, когда лорд Байрон оттуда уехал.

Загрузка...