Часть 2 Старшая, Ксения

СНТ Уралуглерод, 2010

На лестнице скрипят третья и нижняя ступеньки – Ксения выучила. Вымучила. Жир со свинины нужно срезать, у Светлова печень плохая – тоже запомнила. Правда, как он с этой своей печенью пил, как не в себя, оставалось загадкой, но такое спрашивать нельзя – отхватишь и за более безобидные вещи.

Теперь жир можно, наверное, оставить, но она все равно кромсает каждый кусок – привычка.

И на скрипучие ступеньки не наступает – на всякий случай.

Кто его знает, этого Светлова. И в полынье тонул, и водкой паленой травился, а однажды, крепко выпив, кубарем скатился с той самой скрипучей лестницы – и ничего, почесался да поплелся на улицу, в щелястый сортир. Заговоренный какой-то. Был.

Надо бы продать дом, к черту. Говорят, за такие деньжищи можно в Староуральске купить приличную двушку в нормальном районе. Чтобы школа, «Пятерочка», поликлиника, во дворе детская площадка – Динка их очень любит, особенно качели и «обезьяньи дорожки». В прошлом году ездили в город за саженцами, так она всю площадку излазала, уезжала со слезами. Светлов же, как водится, орал – что-что, а это ему удавалось мастерски.

Во дворе заголосила курица, и Ксения встрепенулась. Продать, значит? Покончить раз и навсегда. Чтобы никакой живности, дойки, маслобойки, чтобы книги читать и даже – о ужас! – в театр ходить. На другой чаше воображаемых весов покачивались походы с девчонками на реку, дым осенних костров, крепкий, еще с апреля, огородный загар. И дом – этот ненавистный, жадный, угрюмый дом – тоже был там. Подмигивал треугольным, словно прищуренным, чердачным окном, скрипел во все ступеньки.

Она, когда-то городская, страшно боялась теперь этого города, огнеглазого чудища в жаркой асфальтовой чешуе. Он лежал в темноте за лесом, и на его подъятом хвосте танцевало пламя – факел СНОСа, Староуральскнефтьоргсинтеза. Через лес чудищу не проползти – это успокаивало.

Каждый день она изобретала новую причину остаться. Бывали дельные: например, ее тревожило, как девочки пойдут в школу. Динка, конечно, встроится в школьную муштру, она и к Светлову приноровилась, да так, что почти и не страдала. Но Лиза…

Легка на помине.

Сухоногая, подвижная, как шарнирная фигурка для рисования, Лиза скользнула в кухню. Тень тенью. Неслышно – только она так умела – откинула скрипучую крышку хлебницы, ухватила горбушку, взлетела на лестницу, как белка, – ни одна ступенька не скрипнула – и вытянула ноги в клюквенных полосах запекшихся царапин.

Между грубо выструганных балясин качнулись нелепые косицы, пушащиеся на кончиках, мелькнуло голубое, совсем детское, платье – ни одна городская девчонка в ее возрасте не надела бы такое. Диковатая. Ведет себя как ребенок. «Регрессивное поведение, – говорилось в статье, – характерно для детей, переживших сексуальное насилие».

Насилие.

Нет ей, Ксении, прощения.

– Ужинать хочешь?

Лиза тряхнула косицами – нет.

– Дина во дворе?

Пожала плечами – не знаю.

Ксения закатила ком из горла обратно в желудок, шагнула под лестницу, к холодильнику, головой и грудью нырнула в спасительную прохладу. Долго и бессмысленно переставляла внутри кастрюльки, банки, судочки – чтобы Лиза не заметила, что мать моргает часто-часто, давит между век слезы. Шуба намерзнет, опять придется размораживать, носиться с бутылками с кипятком туда-сюда. Она представила, как горячая вода тугой струей бьет из крана в белую фаянсовую раковину.

За лесом чудовище выдохнуло хищной пастью, зашевелилось, перекатывая по спине панельные домишки.

Ксения распрямилась, стараясь отвернуться, и почувствовала дуновение в волосах. Лизина рука с обкусанными ногтями и потемневшим колечком на среднем пальце погладила ее по голове и скрылась между балясин.

Староуральск, 1999

Ей вечно не везло. В школе кличка приклеилась – Ксюха-непруха. Если баскетбольный мяч отскакивал от перекладины шведской стенки и разбивал нос – будьте уверены, не кому-нибудь, а Диденко. Кто умудрился отравиться в столовой? Кого увезли с аппендицитом накануне выпускного? Диденко. Руку трижды ломала, да все левую – с гипсом таскаться, чесаться, а от контрольной все равно не освободят.

Это все мелочи были. По-крупному ей тоже не слишком везло: мама Лина, хрупкая и большеглазая, улыбалась с белого эмалевого овала посреди Северного кладбища. Она осталась краской на матовой бумаге, светлым в цветочек платьем в бабушкином шкафу, крошечной вышитой салфеткой на комоде, которую ни отец, ни Тая, мачеха, не решились убрать. Закрывая глаза, Ксения пыталась представить себе мать – и не могла. Когда красавица с лицом кинозвезды пятидесятых случайно нащупала в глубине молочно-белой тугой груди странный плотный комок, дочери едва исполнился год. Потом был еще год – мать отвоевала его у болезни. Сколько смогла. Она хотела, чтобы Ксения ее запомнила, и уже желтой, сухой, как ветка, снималась в фотоателье, соорудив на безволосой голове тюрбан из шелкового платка. Фотограф постарался на славу, и она выглядела очень хорошо – для смертельно больной женщины. И все же они все – бабушка, отец и Ксения – ненавидели эту фотографию. «Хуже, – говорил отец как-то чересчур спокойно, деловито даже, – только когда в гробу снимают». Бабушка Лида мелко кивала, пугающе глядя поверх его головы красными сухими глазами.

Ночью Ксения проснулась от деревянного стука. Висела темень, за окном плыла однообразная снеговина. Бабушка стояла на коленях в углу и тыкалась головой в пол.

«Господи, наказывай меня, меня-а, – слова шли внахлест, Ксения не могла разобрать, где одно, где другое, – меня наказы… господи… я виновата… за что Линку-то, первенку мою? За что… гос… господи… я».

– Бабушка?

Стук прекратился. Обмылки слов повисли в воздухе, не долетев до господних ушей. Ксения потом не раз думала – зачем молиться за маму, которой уже нет? Помолилась бы за нее, Ксению.

Вместо этого перед первым классом бабушка Лида отдала ее отцу и его Тае.

Тая тоже считалась красивой, но вся красота ее была мелкая, обывательская. Красивенькая. Картиночка. Ручки и ножки маленькие, носик аккуратный, глазенки круглые, вечно удивленные. «Беспородная какая-то», – припечатала мачеху тетка Тамара, мамина сестра. Та уж припечатает так припечатает – вовек не отмоешься.

Тая ни злой не была, ни грубой, бобы перебирать и кофе молоть не заставляла, только – и то не всегда – вымыть за собой грязную тарелку или чашку. И все же Ксения ее ненавидела, горячо, крепко, как только может падчерица ненавидеть мачеху. Просто за то, что она не мать.

Вредила, конечно. Расковыривала аппетитный столбик алой помады и измазывала им зеркало. Доставала из тумбочки и подсовывала щенку мачехину сумочку, чтоб изгрыз и обмусолил. Один раз целую неделю держала за горячей батареей в своей комнате щегольские австрийские сапожки, чтобы скукожились и не налезли на бутылочные Таины икры. План провалился – отец взял и достал ей другие, еще краше. И Ксюхе тоже купил боты, но совсем детские, нелепые, с какими-то «бубонами».

– Хочешь, возьми мои? – совала ей Тая свои старые сапоги. – У тебя ножки худенькие, тебе подойдут. Они совсем новые.

Ксения посмотрела волком и не взяла. Да пошла она. Подлиза.

Тая не жаловалась на нее никогда. Больше того, иногда заступалась за Ксению перед отцом, чем вызывала очередную волну презрения: «Слабачка, боится меня». Много позже Ксения узнала, что Тая была детдомовской, попробовала нащупать в себе жалость и не смогла. Так никогда и не смогла – и до, и после Таиной смерти.

Тая умерла молодой – глупо и как-то случайно, что ли. Не захотела отдавать ополоумевшему от ломки наркоману крошечные бриллиантовые сережки, подарок мужа, и получила удар в грудь. Кулаком, не ножом. Один раз. Тае хватило – у нее остановилось сердце. Она действительно была слабая.


На первом курсе Ксения влюбилась – в красивого, высокого, темно-русого и, что немаловажно, порядочного. Он вечно выручал Ксению: то обедом угостит, то вызовется отвечать вместо нее на семинаре, то достанет редкую книгу, позарез нужную для реферата, а потом женился сразу, как она забеременела. И был, кажется, действительно этому рад.

Иногда Ксения доставала ту единственную свадебную фотографию, до которой не добрались жирные пальцы Светлова, и вглядывалась в чуть смазанные лица: жених морщится, тянет длинную шею из жесткого крахмального ворота, невеста с похожей на капустный кочан фатой выглядит немного растерянной. Ксению, помнится, тошнило от запаха крема «Балет», которым тетка Тамара щедро намазала ей лицо. Кто они – эти люди? Неужели это она стоит в нелепом платье, некрасиво поддернутом на округлом животе?

Жениха звали странно и немодно – Семеном, и Ксения переживала за то, что дети будут Семеновичами – глупо и по-стариковски. Дура она была. Дура. Думала вечно о каких-то пустяках, за деревьями леса не видела.

Когда родилась Динка, стали экономить на всем. Семен зимой ходил в старых кедах марки «Динамо» – все тогда, кажется, их носили, только полоски различались по цвету – синие или красные. У Семена были синие.

Ксения с Семеном прожили вместе шесть лет – всего шесть! Однажды, уже при Светлове, Динка спросила Лизу, помнит ли она отца. Лиза помотала косицами и бесшумно скрылась на чердаке. Потом, после обеда, когда втроем возились с посудой в грязном чане, стараясь не разбудить хозяина, Лиза сказала чуть слышно, ни к кому не обращаясь: «У него были усы. И пальцы желтые и пахли табаком». Тогда и Ксения вспомнила – усы и правда были, но совсем недолго, месяца два.

Январским вечером девяносто седьмого Семен не пришел ночевать. Он и раньше задерживался, приезжал, случалось, возбужденный, взмыленный, тянул к хлебнице (вот в кого Лизка кусочничает!) дрожащие пальцы. Желтые, действительно желтые.

И вот – не пришел. Такого никогда не случалось прежде, и Ксению свело паникой. На снегу вокруг единственного на весь двор целого фонаря стояла лужица голубоватого света. В детском саду горело одинокое «дежурное» окно. Свет, свет… Так его мало, ничего не разглядеть там, где он иссякает. Дети спали, а она все вглядывалась в темноту, и ей начинало казаться, что круг сжимается. Скоро света не останется совсем.

Под утро, спускаясь по лестнице к черной горловине мусоропровода (слава богу, без детей!), Ксения споткнулась. Из неприятного затхлого закоулка, за которые она люто ненавидела этот дом, торчали ноги в старых динамовских кедах с синими полосками.

– Все вокруг меня умирают! Все, все!

Бабушка носилась за ней по кухне со стопкой валокордина и, наконец, оттеснив в угол, сжала щеки, как ребенку, чтобы заставить открыть рот.

– Это я виновата! Я, – Ксения глотала горькую мятную слюну, – мама, Тая, теперь Семен… за что?

– Это не ты виновата. Это я виновата.

Бабушка отвернулась к окну. Нужно было спросить, что она имела в виду, но Ксению враз покинули силы, и она рухнула на колченогую табуретку. В комнате заливалась плачем Динка – ей не объяснишь, почему у матери пропало молоко. Бабушка торопливо обматывалась огромным траурным платком – бежать на молочную кухню. Она всегда знала, что делать. В любой ситуации.

Зато отец обмяк, сидел в кресле бесформенный, как пустая оболочка. Брал машинально газеты со стола и перекладывал их на подлокотник, надевал и снимал смешные, совершенно не подходящие к его лицу очки, в которых глаза у него становились огромными, как у жука. Он едва оправился после гибели Таи – и снова очутился среди занавешенных зеркал и черных платков. Лиза совсем по-взрослому, с каким-то природным женским милосердием гладила его по седым нестриженым волосам. Совсем седым. Когда? Ксения не заметила.

Потом были похороны, запомнившиеся ей лучше, чем свадьба. В квартире толпились чужие шумные люди: одни пили «Рояль», другие валокордин. Слонялись по коридору, бесконечно мыли руки – кран, который Семен не успел поменять, выл брошенным псом.

В душной кладбищенской церквушке отец сделался неожиданно суетливым и попытался подтолкнуть Лизу к гробу, где лежал бледный неузнаваемый Семен: «Поцелуй папу на прощание». Она завизжала и ткнулась головой в мягкий бабушкин живот. Обхватив правнучку черными крыльями платка, бабушка сказала весомо: «Не надо, маленькая она еще».


После смерти Семена объявились кредиторы – дюжие, розоворылые, с кривыми усмешечками. Бесцеремонно проходили в комнаты, выглядывали из окна, интересовались метражом. Выяснилось, что Семен кому-то был должен, много должен, и теперь эти деньги хотели получить с Ксении.

– Продавай к чертям, – сказала по телефону бабушка. – Переезжай ко мне.

Переезжать к бабушке Ксения отказалась: с ней жила Нинка – двоюродная, дочь непутевой тетки Тамары. Где там еще троим уместиться? Отец звал к себе, но и туда не хотелось. После смерти Таи отец полюбил другую – беленькую, едкую, с оленем на этикетке. Да и где гарантия, что вместо Таи не заведется в его квартире Ольга, Инна, Марина? Грош цена этому отцовскому горю, уж она-то знает.

К марту стало совсем невмоготу: Дина все время болела, и оставлять ее в яслях стало невозможно, с одной из двух работ, более прибыльной, Ксению поперли, а в почтовом ящике обнаружилась дохлая крыса – неслучайно, конечно. Намек от розоворылых кредиторов.

По вечерам, оставив Динку на попечение Лизы, Ксения уходила на подработку – мыть пол в холодных залах вокзала «Староуральск-2». Пока она возила грязной тряпкой, обмотанной вокруг деревянной швабры, по розоватой, похожей на докторскую колбасу плитке, перед глазами то и дело возникала крыса – мертвая, исколотая какой-то дрянью, с беззащитным и мерзким голым хвостом. А если они так… Лизку, Динку? Себя уже не жалела, словно эта Ксения в старушечьем синем халате, с подвязанными пятнистой косынкой волосами, была ей совсем чужой.

Ксюха-непруха.

Грязную воду полагалось сливать в канализацию, но от кассового зала было ближе идти до железнодорожных путей – когда, наломавшись со шваброй несколько часов, тащишь десятилитровую лохань, каждый метр имеет значение.

Она вышла на перрон. После горькой вокзальной духоты мартовский воздух показался ледяным, аж зубы заныли. Гнусаво объявили прибытие поезда, и она двинулась почему-то прямо к тому пути, в конце которого нестерпимо ярко горел свет.

На староуральском вокзале не бросишься с платформы – слишком низко. Разве что падать между вагонами или между колесными парами, но это наловчиться нужно. Подходя к вокзалу, поезда замедляли ход, и можно было остаться калекой.

Кто-то тронул за плечо – не робко, а по-хозяйски, и это ей сразу понравилось.

– Отойди, не видишь – поезд? Хочешь, чтобы раздавило?

Ни отец, ни Семен никогда с ней так не разговаривали. В его голосе чувствовалась власть.

Бог знает, как он тогда вечером очутился на вокзале. Она так никогда и не спросила – все забывала.

Ксения и Светлов встретились в начале марта, а первого мая уже переезжали на грузовике в «Уралуглерод». В кабину набились пятеро: водитель, Светлов, Ксения с Динкой на руках и Лиза. Перед постами ГАИ Светлов толкал Лизу в бок, и она пригибалась, чтобы не заметили инспекторы.

Ксения уезжала навсегда: квартира Семена была продана, долги выплачены, и они мчали в новую жизнь, в загородный дом с огородиком, садом и шустрыми кроликами. Подальше от вечного ее невезения.

СНТ Уралуглерод, 2002

Комната жарко натоплена. Ксения читает вслух, и Лиза с Диной, уютно подоткнув одеяла, лежат в кроватях. Лизка разглядывает вышитого крестиком оленя, висящего над изголовьем.

– Пора спать, – Ксения захлопывает книгу и касается прохладной ладонью лба Лизы. – Как ты себя чувствуешь?

– Нормально, – гнусавит Лиза, хотя на самом деле ей жарко. Не подавая виду, она только глубже зарывается в одеяло, представляя, что это сугроб.

– Ладно, спи. Если станет хуже – обязательно разбуди. Слышишь?

Мама наклоняется для поцелуя, и Лиза чувствует, как сквозь аромат дешевого шампуня пробивается запах пота и коровника. Теперь они все так пахнут. Всегда.

Ксения переходит к постели Дины: поправляет подушку и одеяло, щупает лоб. У младшей жара нет, и она облегченно вздыхает – с двумя больными было бы куда сложнее.

– Спокойной ночи, девочки, – она протягивает руку к выключателю.

В зеркале мелькает лицо. Ксения совсем не хочет уходить из комнаты, где тепло, спокойно и безопасно. «Тырык», – щелкает выключатель, и лампочка под потолком гаснет.

Лиза закрывает глаза и еще некоторое время видит под веками кудрявый волосок нити накаливания.

Скрипят ступеньки. Лязгает задвижка на входной двери, хлопает дверь спальни. Лизе кажется, что однажды мать оттуда не выйдет. Это комната Синей Бороды.

Из светлого у Светлова только грязные седые лохмы. Они почти не видят его довольным, он вечно сердит, и разозлить его может что угодно: скрипучая ступенька, лужица талой воды, натекшей с ботинок, подгоревший ломтик картошки в тарелке. Зимой он целыми днями сидит перед телевизором, пока Ксения мечется между кухней и пуней – так он называет крытый двор, в котором зимует скотина.

Соседние дома – летние, оставленные еще в сентябре, зарылись в снег, словно к обороне подготовились. Темнота падает рано и скоро, в ее отравленной сердцевине отчаянно воют товарные поезда, проносясь мимо полустанка. Им вторят волки.

«Я сбежал из деревни, преследуемый по пятам воющим псом зимнего одиночества…» Откуда это? Кажется, из Ремарка. Или нет? Ксения не помнит. Ей теперь некогда читать то, что Светлов называет беллетристикой. На ее книжной полке стоят томики «Защита садовых и овощных культур без применения пестицидов» и «Разведение кроликов в условиях приусадебного участка».

Вокруг на километры ни одной живой души. Тоскливо гудят провода, снег залепляет окна, заносит крыльцо и двор.

Светлов – председатель «всей этой музыки», старого и полузаброшенного садоводства «Уралуглерод». За те семь лет, что прошли с его первого избрания, он успел сколотить небольшой капиталец, обзавестись скотиной и… ими.


Лизу знобит так, что зубы стучат. Синие тени скользят по глупой оленьей морде – это ветер качает яблони во дворе. Одна из них, самая старая и кривая, изредка задевает веткой стекло, словно просится внутрь. Страшно.

Ступени лестницы ноют под ногами. Она собирается войти в комнату Синей Бороды, но краем глаза замечает движение за приоткрытой кухонной дверью. Мама стоит в темноте у стола, и холодный лунный луч высвечивает белую сорочку.

– Мама, тебе не холодно?

Она оборачивается, и Лиза с трудом ее узнает. Что-то чужое, потустороннее есть в бледном лице.

– Мамочка, – шепчет она испуганно. – Мамочка.

– Тебе нехорошо?

– Кажется, температура поднимается…

– Сейчас, малыш. Минуточку.

Щелкает выключатель, вспыхивает лампочка, мама роется в коробке с лекарствами. Лиза щурится на свет, но успевает заметить, что лицо у мамы заплакано. Почувствовав взгляд, Ксения поспешно отворачивается.


В школу девочки не ходят – до ближайшей час ходьбы по снежной целине и пятнадцать минут на электричке, и Светлов считает это бесполезной тратой времени. Ксения учит дочерей сама: когда-то – самой не верится! – она окончила педагогический, знает два языка и несколько лет преподавала французский в школе.

Лиза делает уроки на кухонном подоконнике – письменного стола в доме нет. Светлов не покупает ничего лишнего, так для чего же деревенским бабам письменный стол?

Ксения, в ватнике и валенках, заходит в кухню. В руках у нее подойник, волосы падают на лицо. Проходя мимо зеркала, она замечает, что на темном блестит седина… или это снег?

Почти сразу за ней вваливается Светлов. Сегодня он выглядит злее обычного – лицо серое, на лбу залегла глубокая складка.

– Давайте быстро отсюда, – командует он. – Ну же, быстрее!

Он с грохотом опускает на стол бутылку все с тем же оленем, уходит и возвращается с дядей Мишей – безобидным пьяницей, который живет на даче круглый год, потому что его выгнала жена. В карманах старой брезентовой куртки между крошками папиросного табака и хлеба у дяди Миши всегда гремит банка монпансье. Мозаичные конфетки внутри растаяли и спаялись намертво, поэтому, когда дядя Миша угощает девочек, приходится откусывать по очереди от карамельной глыбки. Ксения этого не одобряет – негигиенично.

Она читает девочкам в спальне «Княжну Джаваху», пока внизу звенят стаканы да изредка доносится монотонный голос Светлова. Дядя Миша молчит. В десять вечера мама засыпает поперек Дининой постели. Они сопят в унисон, а Лизка играет в гляделки с оленем. Далеко за полночь Светлов выводит гостя и сажает в свою «ниву».

Через сутки дядю Мишу, замерзшего насмерть, найдут на помойке возле ворот из садоводства, а его хибарка и участок странным образом окажутся собственностью Светлова, но никому до этого не будет никакого дела.

СНТ Уралуглерод, 2006

Светлов любил причинять боль. Ксения выяснила это в первую же ночь, но пути назад уже не было. Позади стояли, мрачно усмехаясь, кредиторы, новые покупатели квартиры, отец с его ежевечерними «мерзавчиками» и бабушка, которая так легко отказалась от нее в семьдесят пятом, а теперь воспитывает другую внучку – ровесницу ее Лизы.

Отступать некуда. С двумя-то девчонками.

Ни о каких изощренных практиках с хлыстами и стеками Светлов, конечно, не слышал, а вот ущипнуть или дать пощечину в постели – за милую душу. Она уже потом поняла, что, видимо, он так себя распалял и просто не мог иначе приступить к делу, но разве ж это оправдание? Внезапная боль пугала, тело Ксении делалось каменным, и он злился все больше:

– Сука, что же ты такое бревно?

Когда слезы текут из-под опущенных век – это отвратительно. Если лежать на спине, они затекают в уши, щекотно и холодно. Интересно, героини романов, насильно выданные за мерзких стариков, чувствовали себя так же?

Вскоре выяснилось, что драться можно и за пределами постели – в кухне, коровнике, во дворе. Правда, он старался делать это так, чтобы не видели девчонки, – незачем. Пусть они обе, особенно Динка, думают, что их мать его и так слушается.

Лизу Светлов как-то тоже попытался ударить, но Ксения перехватила руку, сжала – они оба испугались силы ее побелевших пальцев. «Не тронь, убью», – он прочитал по губам, но понял верно. Усвоил. Но ее трогать не перестал: понял, что за себя она убивать не собиралась.

Садизм Светлова простирался и за пределы дома. Однажды он выстрелил из ружья в соседскую собаку, забежавшую в ворота. Замять скандал отправил Ксению. В коридоре опорного пункта в деревне Куксино, где она торчала больше часа, воняло куревом и канализацией. Она вся пропиталась этим запахом, особенно волосы.

Участковый Петр Федорович, кругленький и неожиданно добродушный, спросил сразу:

– А почему вы пришли?

– Понимаете, мой муж несдержан, может быть еще хуже, я решила…

Участковый метнул взгляд в угол, где на низкой, как в школьном спортзале, скамейке скрючился сосед – краснолицый молодой мужик с крепкими рабочими ручищами.

– Во жук! Он из афганцев, что ли? Контуженный?

– Никакой он не афганец, просто проблемный.

Ксения давно не говорила ни с кем, кроме домашних, и голос плохо слушался, все истончался и норовил порваться совсем.

– Вас-то не обижает?

– Нет, – проблеяла, отворачиваясь от света, чтобы тень под левым глазом сделалась менее заметной.

Хозяин собаки разглядывал Ксению исподлобья.

Он догнал ее возле ржавой «нивы».

– Ксения, погодите. Я…

– Простите еще раз, – перебила она. – Мне правда очень жаль.

– Да я уже не о Виконте, хотя он настрадался, бедный, пока дробь вытаскивали. Хорошо хоть, что мудак этот косым оказался, в одну лапу в основном попало. Ксения, у вас двое детей! Он же ненормальный, ваш муж, неужели вы не видите?

– И что вы мне предлагаете?

– Уходить.

– Куда? – садясь в машину, она рассмеялась. – Некуда.

Хлопнула дверца. Он наклонился, и ей пришлось опустить стекло.

– Подумайте, – сказал, – у вас дома ружье.

– Я поняла.

Ни черта она не поняла тогда.

Он же не о том говорил.

Не о том.


На исходе одной из бесконечных зим непруха снова полезла изо всех щелей. Сначала голштинка Лотта, всеобщая любимица, захворала, да так, что Светлову пришлось вызывать из города ветеринара и платить ему «нереальные бабки». Ветеринар, лысый и добродушный, быстро помял грустной корове бока и вымя и заявил, что у нее мастит. Кроме лекарств, посоветовал заново отделать коровник и сменить подстилку, чтобы избавиться от грибка. В тот же день Светлов помчался в город за вагонкой и препаратами.

Потом задурила Лизка, и это оказалось куда страшнее.

Ксеньина старшая всегда казалась ей ближе младшей. Может, оттого, что с отчимом не сошлась никак, едва глядели друг на друга за обедом, а Динка папой его стала звать, не сразу, правда, но стала. Может, оттого, что к тринадцати Лизка будто бы и ребенком уже не была – зрелая, рассудительная, без капризов. И вдруг – такое.

Ни с того ни с сего Лизка повадилась плакать: как зайдется, не знаешь, что и делать. Ксения отпаивала ее корвалолом, пустырником, брызгала водой (обычной, богоявленской, крещенской), баюкала на руках, как маленькую, пела песенки. Думала, гормоны шалят – еще осенью месячные начались, но бабушкина чуйка на беду шептала изнутри: не просто так все это, не просто.

Потом начались расчесы. Лизка их прятала, конечно, но неумело, и бурые полосы оставалась на рукавах, штанинах, постельном белье.

В апреле Ксения «допекла» Светлова переживаниями и повезла Лизку в город к аллергологу. Врач покрутил ее, посмотрел, а потом выгнал в коридор и наклонился к Ксении, дыша чесноком:

– Я, конечно, анализы назначу, но вы расчесы видели? Она чешет здоровую кожу. Это не ко мне.

– А к кому же? – опешила Ксения.

– Попробуйте к психологу…

На психолога Светлов денег ожидаемо не дал. Разорался, мол, жил же он без всякого психолога, а его отец, бывало, разозлится, намотает на руку флотский ремень и… Ксения слушать не стала, ушла в пуню поглядеть, как там Лоттино вымя. Мастит почти прошел, и корова внимательно следила за хозяйкой добродушным карим глазом.

На стене коровника желтела новенькая вагонка, на которую денег было не жалко. Разумеется, это же корова, кормилица. Ксения усмехнулась.

Когда потеплело, Лизка начала запираться в бане. Чесалась не ногтями, а мочалкой – до красноты, до царапин, попробовала даже стиральным порошком тереться, но Динка доложила маме, та прибежала к предбаннику и стала колотиться в дверь.

– Давай начистоту поговорим, – сказала Ксения и тут же осеклась: глупо вышло, и тут эта «чистота» вылезла.

Лизка молчала, натянув до подбородка огромное розовое полотенце.

– Если тебе кажется, что от тебя пахнет пóтом, давай я куплю тебе дезодорант, хочешь?

Молчание.

– Если у тебя что-то болит, скажи мне.

Помотала головой.

– Хочешь, к психологу съездим?

Отвернулась.

За окном в перелеске пели птицы. Вода капала с края лавки на пол. Пахло вениками и копеечным крапивным шампунем.

– Не делай так больше, хорошо?

В коровнике замычала голодная Лотта.

Лизка больше не терлась без нужды порошком и мочалкой, не устраивала истерик. Она помогала по дому, выполняла мамины задания для учебы и молчала – почти всегда, за исключением случаев, когда к ней обращались.

Со временем с ней почти перестали говорить.


К концу седьмого года их жизни в «Уралуглероде», а от Рождества Христова две тысячи шестого, стало ясно, что Светлов спивается. Если раньше он ездил за водкой раз в неделю, изредка бывал мертвецки пьян, но худо-бедно занимался делами, то теперь без очередной стопки становился несносен, кричал и бил кулаком по столу, а после его трясло, как припадочного. В такие минуты говорить с ним могла только Динка: с ней он пошло сюсюкал, называл «дочей» и совал мелочь «на булавки», хотя ни в автолавке, ни в местном магазине никаких булавок не было.

Однажды он вышел из себя – Ксения уговаривала его не ехать пьяным за «догонкой» – и на глазах дочерей отвесил ей такую пощечину, что она отлетела к стене. Динка несмело заныла: «Папочка, не надо!» Ксения перевела взгляд на Лизку: белая, как полотно, она стояла возле печки, зажав в кулаке рукоять кочерги, а в глазах – пугающая нездешняя чернота. Они встретились взглядами, и Ксения еле заметно качнула головой.

Светлов очухался, потрепал Динку по волосам и молча ушел в сарай, где проторчал несколько часов, изображая, видимо, раскаяние.

Ксения насыпала в кастрюлю картошки и села к столу – чистить. От скуки включила телевизор. На фоне желтого рассвета над разоренной Тарой распрямлялась упрямая фигура Скарлетт О’Хара. «Бог мне свидетель, я скорее украду или убью, но не буду голодать». Наверное, можно было и так… Фильм кончился, и Ксения убавила звук. Почему во время рекламной паузы звук всегда повышают? Как можно слушать эту несусветную чушь на такой громкости и оставаться в здравом уме?


– Если мы хотим, чтобы девочки получили нормальное образование, нам нужно переезжать в город. Мы не можем вечно держать их взаперти, – Ксении казалось, что она выбрала хорошее время для непростого разговора.

Светлов был сыт, немного пьян и выглядел благодушным.

– А так ли нужно образование? Ты вот, например, его используешь, когда коровье говно убираешь?

Неожиданно он швырнул ложку в тарелку, на дне которой оставался бульон, и жирные брызги попали ему на живот, обтянутый белой рубахой.

Лицо Ксении окаменело. Она встала, собрала тарелки и понесла их в кухню. Дзынь! Дзынь! Она нарочно не наклонялась над чаном для мытья посуды, кидая ложки с высоты.

– Прекрати! – закричал Светлов и ринулся в кухню, но, споткнувшись о порог, едва не упал плашмя. – Идиотка!

– Мы уедем, хочешь ты этого или нет, – спокойно проговорила Ксения за занавеской, – напоминаю, этот дом – мой.

– Твой? Я тебе покажу твой!

Он сдернул занавеску и попытался разорвать ее пополам, но тугая ткань даже не трещала в его толстых пальцах.

– И по документам, и по факту, – продолжала она, намыливая тарелки аккуратно, одну за одной. – Во-первых, ты переписал его на меня, когда чуть не пошел под суд из-за земли Петровича. Помнишь? Во-вторых, ты нехило перестроил эту халупу на остаток денег от квартиры – моей квартиры!

– Сука-а! Я тебя уничтожу! Сука!

Он бросился – но не к ней, а во двор.

– Сука-а!

Зимой в «Уралуглероде» можно было орать, сколько угодно – вокруг на километры ни одной живой души.


Перед Новым годом затопили баню. Светлов по обыкновению пошел на первый парок. Вернулся нескоро, разомлевший, розовый, как вареный рак, устроился перед телевизором в халате, неприлично оголив волосатые ноги, и постреливал глазами вокруг. Искал, с кем бы сцепиться для развлечения – и не находил: к Динке он прикипел, насколько мог; с Лизкой было неинтересно, она тварь бессловесная; с Ксенией бы неплохо, да она, словно предчувствуя, собрала узелок и ушлепала по снегу в баню.

Ксения стояла, склонившись над тазом, и намыливала волосы. Пена шипела в ушах, поэтому она не сразу услышала, как в баню проникла Лизка. Шасть – и сидит в углу на скамейке, расплетает косы. Худая, белая вся, как мавка.

– Мам, – сказала, едва разлепляя губы, и Ксения вздрогнула.

– Ты что? Ты что?

– Что это, мам?

Ксения и думать забыла, что давно не показывалась дочерям без одежды: ее тело, вынырнувшее из клубов пара, было сплошь покрыто синяками разных мастей. Атлас насилия и бессилия. Говорят, советских медиков учили запоминать стадии развития кровоподтека по цветам купюр – от красного четвертака до желтого рубля. На ее коже были всякие. На любой вкус.

Голос у дочери словно заржавел за месяцы молчания:

– Вот тварь…

– Тише!

– Посмотри, посмотри, что он с тобой сделал!

Лиза подскочила, схватила материну руку, словно снулую рыбу. Ксения не вырывалась, только другую руку прижала к телу, чтобы скрыть след от удлинителя, пересекающий грудь, как портупея.

– Я не хотела. Он мне отвратителен, – бормотала, – но он сказал, что, если я ему откажу, он… возьмется за вас, – она в ужасе прижала ладонь ко рту, старая женщина с поникшими плечами, у которой в жизни не было ничего хорошего, только седина в волосах, не отличимая от хлопьев мыльной пены.

Дочь наконец отпустила ее.

– Он и взялся.

Не голос, а шелест. Ксения почувствовала, что вода в тазу стала холодной, как в проруби. Оглянулась проверить, не распахнута ли дверь. Горячий пар щипал глаза, а ноги словно ледяной коркой покрылись. Закудахтала беспомощно:

– Как? Как?

– Он меня трогал. В-везде. Говорил, что я особенная, что я быстро выросла и превратилась в развратную грязную ш… как ты. Он сказал: мать твоя такая же. Ходишь, говорил, тут, сверкаешь коленками, платье носишь – жопа торчит.

Перед глазами Ксении аккуратно отесанные бревна поползли вверх, как эскалатор. Она пошатнулась и чуть не упала на печь белым нетронутым животом – туда Светлов не бил, говорил, в армии у кого-то селезенка лопнула. Зачем ему проблемы, освидетельствования, допросы? А если она умрет, самая умная, красивая, сильная и выносливая тварь во всей его пуне?

– Мам, мам, ты что? Тебе плохо? – зашептала Лизка и чужим, глухим голосом добавила: – Мы его убьем.

– Нельзя такое говорить, что ты!

Ксения мелко трясла головой. Алюминиевый крестик со стертой фигурой Христа дрожал на истерзанной груди.

– Можно. Если он тебя убьет, мы с Динкой тоже подохнем. Он и на нее лапу наложит, дай только волю. Козел гнусный.

– Лучше я, – теперь и у Ксении был потусторонний скрипящий голос.

– Если ты решишься, я помогу.

Лиза обдала ее пугающей чернотой взгляда, переломилась в талии и стала горстями кидать в лицо холодную воду из обомшелой кадки.


Ксения одевалась в предбаннике долго, словно в бреду: пальцы плохо слушались, платок соскальзывал с влажных волос, от ватника оторвалась пуговица, мелькнула черным водоворотиком и закатилась в щель между досками пола.

Нет прощения. Нет прощения – ни ему, ни ей, Ксении.

Старые валенки соскользнули с обледенелой ступеньки. Еще немного и, потеряв равновесие, треснулась бы головой о край одного из блоков, на которых стоит баня. Надо было новые валенки надеть, на резине. Упадешь вот так, и никакая обувка тебе уже не понадобится – ни старая, ни «выходная».

Ой ты Коля, Коля, Николай,

Сиди дома, не гуляй,

Не ходи на тот конец,

Ох, не носи девкам колец.

Валенки да валенки,

Эх, не подшиты стареньки.

Кровавое солнце катилось за горизонт – луч вспыхнул на отполированной до белизны рукояти топора, врубленного в колоду.

Перст указующий.

Остановилась, поглядела. Выдернула топор без всякого усилия, как из масла. На холодном металле блестел иней, так и хотелось припасть к нему разгоряченным ртом. Ловушка детства. Тысячу жизней назад она лизнула турник во дворе: подружки побежали за бабушкой, и она скоро вышла с чайником теплой воды, но Ксения уже сидела на скамейке и делала вид, что ничего не произошло. Язык потом пару дней болел, и у всей еды был кислый металлический привкус.

Нельзя.

Нельзя ошибиться.

Топором ударишь его – обухом себя.

Что тогда будет с девочками?


Утром следующего дня Ксения появилась в дверях кухни, пошатываясь. Под глазом наливался синяк, в уголке рта запеклась кровь. Светлов провел веселую ночку.

Лиза помешивала кашу в одноухой закопченной кастрюле.

Ее бледные губы шевельнулись.

– Тварь.

Зашелестело в пуне, заскрипели половицы, завыло в трубе.

Тварррррр.

Ксения приложила палец к губам, и дом стих.

Светлов уехал в Староуральск по одному ему известным делам. Завтракать не стал.

Динка, отлынивая от занятий, сказалась больной или, может, действительно заболела. Зимой она и раньше простужалась после мытья.

Красный луч перебирал ножи в посудном ящике. Ксения со скрипом задвинула его до упора.

По-декабрьски быстро темнело.

– Ляжешь с нами? – спросила еле слышно Лизка.

– Нет.

Дом пел на разные голоса.


Лизка долго не может уснуть. Олень таращится глупыми вышитыми глазами. Сквозь сон она слышит тарахтение «нивы» – это приехал Светлов. Она хочет встать и прокрасться к лестнице, чтобы послушать, что будет, но не может заставить себя вылезти из-под одеяла. Ватный монстр придавливает ее к кровати. Пеленает тяжелый, как угар, сон.

– Просыпайся!

Лиза открывает глаза. Хмурое утро таращится в окна. Ксения стоит простоволосая, в расстегнутом ватнике. На месте верхней пуговицы торчат усики порванной нитки.

На нижней губе у Ксении кровь. Удивительно, как из такой белой губы может сочиться такое красное.

– Что?

Собираться, бежать в город, прочь, прочь, прочь?

– Папа пропал.

– Он же приезжал ночью.

Длинные фразы опять даются Лизе тяжело.

Ксения тараторит, как отличница у доски:

– Приехал пьяный, мы повздорили, он вышел во двор. Я слышала, заводил машину. Уехал – и нет его.

– Догоняется где-то?

– Может быть.

Лиза идет выносить помои. Обувается в сенях и видит мамины «парадные» валенки на резине. Они стоят не на полочке, а в стороне, и подошвы у них в рыжем песке. Такого песка нет ни во дворе, ни на огороде. Где это мама умудрилась?

Воровато оглянувшись на дверь пуни, где гремит о дно подойника молоко, Лиза обтирает подошвы маминых валенок тряпочкой. Зачем – сама не знает. Нужно. Вот и все.

На стол собирают молча. Динке относят еду в кровать – та даже не благодарит, с беспокойством поглядывая в окно. «А куда папа поехал?» За столом Ксения и Лиза молчат, не поднимают глаз, боятся брызнуть друг в друга выбродившей чернотой.

Крепчает мороз. Звеняще-чистое небо висит над безжизненным «Уралуглеродом».

Лиза знает: они одни, и никто не придет на помощь.

Светлов не возвращается и к обеду. Ксения разогревает суп, тушеную капусту, бросает в кипяток сосиски – они лопаются, выворачиваются мякотью наружу. Увидев это, она бежит в отхожее место, где сухие спазмы сотрясают ее с ног до головы.

Лизка шуршит у плиты, как мышь.

В углу скребется настоящая мышь, неуловимая, как мститель.

«Тут, дядя, мыши».

Завывания в трубе становятся громче.

«И вострубили в трубы, народ восклицал громким голосом, и от этого обрушилась стена до основания, и войско вошло в город, и взяли город».

К обеду никто не притрагивается.

Красный луч лопается внутри стеклянной сахарницы, и капли разлетаются по всей кухне.


В сумерках стучат у ворот. «Кого еще несет?» Светлов бы стучать не стал, это точно. Лиза приоткрывает тяжелую створку и видит участкового Петра Федоровича. В полинялом ватнике поверх форменной одежды он кажется еще круглее, и она не сразу узнает его.

– Пфуй, не проехать, всю ночь снег шел. Машину бросил на окружной, – бурчит он вместо приветствия, а потом, словно спохватившись, уже в сенях спрашивает: – Войти можно?

– Ой, Петр Федорович, здравствуйте, – частит Ксения. – Чайку? Мы как раз собирались.

– Не до чаю, Ксения, не до чаю, – мнется участковый.

– За пьянку, что ли, мой загремел?

Ксения умеет подстраиваться под собеседника. Секунда – и вот она уже заправская деревенская баба. «Мой». Лизу передергивает, она уходит на кухню и там садится в самый темный угол.

Улыбка делает ссадины на лице Ксении заметнее. Петр Федорович качает головой:

– Сильно он вчера нагрузился?

– Да, в дрезину. Уехал куда-то посреди ночи. Как видите, пыталась удержать – получила.

– Ладно, что вокруг да около ходить, – неожиданно зло говорит участковый, – в карьере Светлов. Доездился, прости Господи, – и добавляет тихо, чтобы Лиза не услышала: – Погиб он, Ксюш.

Но Лиза слышит, слышит. Не она даже, а грозное существо внутри. Она вскидывается, как лезвие на пружине. Ее как будто выключают в кухне и включают в коридоре – незаметная, неслышная, белые косы бьются за спиной.

Улыбка Ксении гаснет, лицо превращается в скорбную маску, но Лиза – только она! – успевает заметить, как на секунду, одну секунду, мелькает странное выражение…

Его не перепутаешь.

Она довольна.

Довольна.

Не рада случайности, а довольна – собой.

Собой?

А потом вместо черноты из глаз Ксении брызжут слезы.

– Надо опознавать, Ксюша, – мягко говорит участковый.

Он снимает с крючка ватник и набрасывает ей на плечи:

– Застегнись, там мороз.

Лиза бросается подавать валенки. Под ними остаются влажные следы, но в суете и полумраке сеней их никто не замечает. Никто ли? Ксения смотрит на нее в упор.

Скрипит половица.

Воет в трубе.

Тваррррррр.

Чернота, выплескиваясь из их глаз, затопляет дом.

– Я скоро, – Ксения клюет дочь в ухо холодными губами.

В совершенной черноте, которая теперь не кажется страшной, Лиза допивает остывший чай, машинально ополаскивает кружку и поднимается наверх. Дом умолкает, мирно сопит Динка.

Светлов в карьере. В песчаном карьере.

Фонарь над крыльцом очерчивает желтый круг посреди заваленного снегом двора. В окно видны баня, огород, высокий забор, а за ним – непроглядная тьма, в которой прячется зубчатый лес.


Он был пьян и съехал с дороги в карьер.

Еще и пару сигнальных столбиков сшиб – под снегом они совсем не видны, эти низенькие черно-белые столбики, похожие на сморчки.

Она не знает, куда он ездил.

Ночью шел снег и занес все следы.


Динка рыдает.

Лиза украдкой трет мокрым пальцем глаза, чтобы покраснели.

Ксения плачет сама.

Участковый говорит: «Горе-то какое, господи».

Ксения плачет горше.

Ксюха-непруха, вокруг которой все мрут.

Староуральск, 2011

Не квартира, а костюм с чужого плеча. Тут жмет, здесь тянет, и в целом в ней неудобно. Поскорее бы снять, да не снимешь теперь, она не съемная.

Места мало, вещей много.

В окне монотонный бетон, убогая детская площадка и неаппетитная каша газона. Под качелями лужа, вокруг горки лужа. Десятилетняя Динка гулять не хочет, упирается, кривит ротик: «В лес хочу-у-у». В школе, правда, ей понравилось. Подружек завела, в отличницы пробивается.

Лизка отходила две недели в школу и сказала твердо: больше не пойду, хоть под поезд бросайте.

Ксения поковыляла к директрисе.

Недовольный охранник не хотел ее пускать, ощупывал взглядом старушечью куртку, волосы с ранней сединой. Наконец, допустили до директрисы, как до августейшей особы. В кабинете у Ксении в глазах зарябило: кубки из поддельного золота, грамоты, фотографии, и на фоне всего этого великолепия – худенькая остроносая гестаповка.

– Вот они, плоды вашего семейного обучения, – закатила она глаза. – Не ребенок у вас, а звереныш. Маугли. Выпускной класс! Как только довели до такого? По-хорошему мне бы в опеку сообщить надо.

Ксения стояла перед ней, как царевич Алексей на картине Ге; сесть ей не предложили. Комкала в руках старые трикотажные перчаточки, изучала пол – тоже в клетку, кстати, как на картине.

Звереныш! У звереныша мать – зверь.

– В опеку? Это славно, что в опеку. – И зашипела, выдвинув голову вперед, как кобра: – Вас с людьми нормально разговаривать не учили? Думаете, если не состоятельная, то об меня ноги вытирать можно? Я не овца бессловесная. Лизу я из школы заберу, но если вдруг, не дай бог, куда-нибудь на меня поступит какая-нибудь «телега» – я добьюсь, чтобы вас направили работать в школу для малолетних преступников. Я могу. Я все могу. Это вы меня еще плохо знаете, ясно? – И вышла, пока страх не попал в дыхательное горло.

Ждала пару недель теток из опеки, драила полы, готовилась держать осаду. Никто не пришел.

На работу Ксению не брали. «Какой у вас стаж? А почему столько не работали? Извините за прямоту, вы что, пьете?» Она покрасила волосы, купила косметику и приличный костюм, но и это не спасло.

«Мы вам перезвоним», – очередной рот растянулся в вежливой равнодушной ухмылке. Разумеется, не перезвонили.

Изжеванная, как жвачка из детства, которую передавали от одной к другой пять девчонок, она тряслась в автобусе через весь город и думала с горькой иронией: «А что, если действительно начать пить? Я буду соответствовать их ожиданиям?»

В конце концов ее взяли в универсам. Целыми днями раскладываешь товар по полкам: разобранное выдвинуть, свежее закопать поглубже, брошенное покупателями в зале списать или вернуть на место. К вечеру дуреешь, хочется зажмуриться и никогда больше не видеть всей этой нарочитой упаковочной пестроты.

В паре с Ксенией работала узбечка Нафиса, вечно радостная, как ребенок.

– Ты красивая такая, Ксуша, – говорила, поглаживая ее по форменной жилетке, – и дочки у тебя красивые. Вас Аллах любит, значит.

Ксения рассказала ей про Светлова. Проворные ручки Нафисы, мелькавшие среди молочных бутылок, на секунду остановились. Она обернулась:

– Его Аллах наказал. Злых людей он всегда наказывает.

– Нет, Нафис, не всегда. Все несправедливо. Добрые люди много страдают.

– Страдают, – легко соглашалась Нафиса. – Такая жизнь. Кого Аллах любит, Ксуша, тому дает трудности.

Приходя домой, Ксения падала на диван и сидела с полчаса, спустив до колен джинсы и уставившись в одну точку – ею обычно служил глупый букет на обоях, чуть более розовый, чем остальные. Дина щебетала что-то про школу, Лиза все больше молчала.

Перед сном обязательно пили чай. Ксения крошила себе в чашку яблоко – бабушка Лида любила так делать. Одна из немногих привычек, которую она переняла с чугуевской стороны.

Дочери между собой почти не говорили.

– Мам, мам, мам, – колотила ее вопросами Динка. – Ты не слушаешь?

Лиза перед сном обнимала ее с недетским участием.

– Мам, – сказала она как-то, дыша из-за края одеяла свежестью зубной пасты, – а мы не можем поехать обратно в наш дом? Там было так просто.


Однажды вернувшись домой, Ксения замерла на пороге: дочери разговаривали на кухне. Диалог, даже спор. Слов не различить, только взволнованный голос Лизы и пронзительный Динкин.

Зазвенела посуда.

Дина заверещала:

– Я тебе не верю! Ты врешь!

Лиза вылетела в коридор, заткнув пальцами уши, и скрылась за дверью комнаты.

Динка ревела на кухне.

Они так и не признались, о чем говорили.

Никогда.

Загрузка...