Вдруг сердечко пылкое
Зажглось, раскалилося,
Забилось и искрами
По груди запрядало.
На неделе, в среду, Владимир подпылил на своей бричке за семенной гирькой, и Олена насыпала такой ворох новостей, такой ворох пьянящей радости, что у него едва не подломились ноги. Он только на то и нашёл силы, что сгрёб картузишко с головы да и хлоп им об пол.
– Грай, музыка, а то струмент побью! А! Полька! Я думал, она у меня ни куе, ни меле. А она… Ит ты! Говорила ж душа, не чета горбыльский бычок! Сам гол, а руки в пазухе… Ха-ха-ха! Оставайся, Горбуля, как рак на мели да хоть землю гложи! Мне-то шо за печаль?! Девку мою в богатский дом манят. А коли так, так и пышку в мак! Вот моя на то согласность! – Володьша воображаемой иконой перекрестил воображаемых жениха и невесту, что стояли перед ним на коленях в ожидании благословения. – Да, да! За этого за твоего Никитку я с большим сердцем отдам и душа не боли!
Олена привыкла ко всяким житейским разностям и никак не ожидала, что весьма обстоятельный её рассказ про жениха так живо примет Володьша. Неистовый его восторг несколько пугал её.
– Быстро ты, Вовуня, выпихнул не глядючи. А Полька пока молчит? Или как?
– Молчит. И хай молчит! Ит ты, говорить буду я. Я свою Сашоню увидал попервах под венцом. Повезли нас родители в церкву, никто не спросил, ну як ты, Володушка, довольный? Никто! А невжеле я испрошу? Невжеле я испрошу её соизволения? А этих пять братов, – Владимир потряс кулаком, – она у меня видала?
– Угроза не подмощница. Хоть бы для блезиру спросил. Ведь не ранешние, не старопрежние времена.
– Смалкивай, глуха, меньшь греха… Ох и сказанула, як в лужу ахнула. Ну и шо ж из того, шо новые времена? Девка-то моя! Ка-ак ни вертану, а с отчётцем в том не побегу ни к кому.
Минуло полных семь дней.
Однако желанный парубок отчего-то всё не казал носа, и Володьша сам побежал на поклон в Криушу, засуетился полегоньку наставлять свояченицу уму, как его половчей подкатить колёсушки к женишку.
– Оё, Вован, что ж ты старую кобылу учишь, как овёс жевать? – обиделась Олена. – Да я на этом овсе все четыре умных зуба стёрла! Не паникуй, блинохват, – отойдя от обиды, она со сладостью в голосе хватила заверять гостя, что всё будет исполнено в наилучшем духе, и Володьше, и ещё больше самой напрашивающейся в свахи Олене нравились её клятвенные заверения вернуть парня под начатое начало, напомнить ему хорошенечку про всё и если понадобится (а это понадобится обязательно, в этом никто из них не сомневался), помочь ему советом, а равно и делом – одно слово, деликатная беседа с бесконечными развернутыми уточнениями во всех подробностях выскочила на радость обоим просторная, они с медово-сладкими лицами засиделись за ней так долго, что Володьша поехал назад совсем в ночь, уже при звёздах, улыбчивых, весёлых. И чудилось ему, что «звезды висели на светящихся нитях».
На следующий день, в четверток, Олена встала разом с солнцем. Для апреля слишком поздно. Вставала она в обыденку, когда ещё черти не играли в булку.[21] До восхода солнца.
– Ах ты и сатаниха! – честила себя бабка, промокая и протирая слезливые со сна глаза сжамканным углом платка. – А! Чтоб тебя совсем!
Без обычной проворности хлопотала она по дому так, что оторви да брось, и была тому причина: почти всё утро проторчала то у окна, то на приступках, с цыпочек засылала глаза поверх высоченного забора к соседям на подворье. Выискивала Никишу. Она уже и не чаяла увидать его сейчас. Рассудила, что он уже в поле где. А он вон пожёг с уздечкой к деннику.
– Никиш, а Никиш! – молодо заподпрыгивала на подушечках пальцев, загодя тайком вкинув пустое ведро в колодец. – А заверни сюда, ласка, на минутыньку! Подсоби горькой горюхе, подсоби-и, – клянчила с жалливой настойчивостью.
Никита бросил уздечку на кол в плетне, вошёл к ней во двор.
– А горя-то какоющее… Ведро окаянное с цепу сорвалось. Утопло. На́, приятка, – старуха подала ему багор, – поищи… А горя… С вечора не пимши… В доме ни водинки…
Край некогда Никише. Но раз соседка примирает без воды, как не помочь? Спустил он багор в колодец. Лёг на осиновый сруб, зашарил по дну, вслушиваясь в колодезную тьму. Рядом на венец припала сухой, выморочной грудкой бабка, свойски вшепнула в ухо:
– Передохни́. Потом примахнёшь.
Никиша скосил на неё удивлённые глаза.
– Я ещё не устал… А чего это Вы дедушку Василька боитесь заставить поковыряться в колодце?
– А где тот твой Василёк? Или ты не знаешь? Гляди, разоспалсе там, в певчей. Тепере допрежь обеда не жди, покудушки батюшка кадилом не подымут. Он жа, Василёк мой Борохван, – воистину вот боровок! – как говорит? Я стерегу церкву, а Господь стерегё покой мой. Так что он с Богом до полудня не распростится.
Никита крайком уха слушал бабкин треск про её мужа, церковного сторожа, и добросовестно толокся вокруг проклятущего ведра, по бокам которого глухо, коротко раз за разом чиркал багор, а взять за дужку всё никак не выходило.
– Ты, Никиша, – вкрадчиво пела под руку бабка, – не таись меня. Я не слепая, вижу всё как есть. А раз так, то я и видала тебя с Полюшкой. У меня с ней знаешь, какой разговоришко спёксе?
– Да? – Никита толкнул багор в угол сруба, мягко взял старушку за локоть. – Что же она, бабушка? Говорите! Ну…
– Спервоначалу доложь сам. Серьёзко ты к ней иля так, на два огляда, на одну мазурку? Проплясал да и к свеженькой конфетке?
– Тоже скажете! Я-то её с прошлого лета знаю. Да что! Оченько нужен ей такой страхолюд.
– Какой жа ты страхолюдец!?
Старуха картинно упёрлась кулачками в бока, весело и пристально смотрит, как бы оценивает, в самом ли деле страшен Никиша, и ничего кислого в нём не находит.
– Какой же ты страхолюдец!? – сердится она. – Это чего ты на себя наносишь? Это на что ты себя в грязь топчешь? А? Да ты, Никитарчик, любой девке сладкое поднесение! Вот мой истинный крест! – Бабка с вызовом и с достоинством перекрестилась. – Выкинь из головы, забудь своего страхолюдика. Думаешь, отец с маточкой не отдадут?
– Бабушка, – опало вполголоса проговорил Никита, наклоняясь в угол сруба к багру, колом выпирал из сумерек колодца, – да она сама ввек не потянет мою сторону.
– Не знаешь ты наше бабье племя. Ах ты, горе дитятко… Ну коли так… Один у нас с тобой блин на двох и той напополамки ломай. Одна ж заботушка! Я знаю слово. Ты скажи его на три зари: на утренню, на вечерню, на утренню снова. Попробуй запомнить это слово. Не запомнишь вдруг, я повторю ещё. Слухай… «Встану я, Никита, на утренней заре, на солносходе красного солнца и пойду из дверей в двери, из ворот в вороты, на восточную сторону, в чистое поле, – монотонно, уныло загудела бабка. Очарование, испуг подступили к сердцу, Никиша приворожённо остановил дыхание и снова оттолкнул багор. – В том чистом поле гуляет буйный ветер. Подойду я поближе, поклонюсь пониже и скажу: «Гой еси, буйный ветер, пособи и помоги мне закон получить от сего дома, и взять кого я хочу, и у того бы человека, Пелагии, ум и разум отступился и на все четыре стороны расшибся, а ко мне бы приступился и ум-разум домашних, судьбы наипаче кого хочу получить, и перевалились бы и отошли бы ко мне все ея мысли, и охоты, и забавы, и все бы их вниз по воде унесло, а на меня принесло». Ключ в море, язык в роте. Тому слову нету края и конца, от злаго человека вреда, беды и напасти. А кто бы на меня и на нее подумал недоброе и замыслил, у того человека ничего бы не последовало, и заперло бы ключами и замками, и восковыми печатями запечатало». Вот оно какое слово моё вещее… Не смотри, что такое долгое, а на память ловко ложится.