До школы я довольно часто бывал у бабы Ани и дедушки Васи на Третьей Песчаной. Я точно не помню, где жил мой дядя Валерий (домашнее имя Эрик), их младший сын. Иногда мне кажется, что там же, а иногда – нет. Но дедушка Вася не любил своего младшего сына, презирал его и всячески над ним насмехался. Причина была проста. Взглянем на остальных детей. Женька был рабочий, монтажник-высотник – не просто, а на секретных ракетных объектах, уже к тому времени бригадир и даже, кажется, орден получил. Муза и Алла – жены своих мужей и матери своих детей, уважаемые домохозяйки.
Когда моя мама ушла из «Березки» и какое-то время сидела дома, я в простоте душевной называл ее домохозяйкой. То ли в школе, то ли в разговорах с друзьями. Это до нее долетело, и она мне устроила жуткий скандал. Сказала, что она никакая не домохозяйка, а просто временно неработающая женщина. Тем более что довольно скоро – ну, как скоро, года через четыре после того, как я ляпнул это обидное слово, – она стала студенткой-заочницей иняза.
Так что из четырех детей дедушки Васи трое были, с его точки зрения, нормальные. А на Валерике-Эрике случилась запинка – он стал музыкантом. Он был способный к музыке человек, потому что просто так, по капризу, мальчик из семьи рабочего (а что такое шофер, как не рабочий высокой квалификации?) не станет заниматься музыкой, если у него нет какого-то внутреннего толчка, подпертого способностями. Эрик поступил в музыкальное училище по классу гобоя, что вызывало у дедушки Васи приступы сардонического смеха: «Мужик на дудочке дудит!» – хохотал он. Странное дело, дедушка Вася общался с писателями, журналистами, возил, напомню, и учил водить машину самого Козловского. Казалось бы, откуда такая простонародная темная злоба к человеку искусства? Очевидно, не в дудочке дело. Не любил он Эрика. Может быть, просто потому, что Эрика сильнее прочих любила дедушкина жена, то есть моя баба Аня. Не знаю, насколько правильно подмешивать сюда фрейдизм, пусть это останется загадкой.
Итак, я не знаю, что там было внутри, но снаружи был сплошной ужас. Не помню ни одного дня, чтобы дедушка и Эрик не поссорились. Вернее, это были не ссоры. Дедушка ехидничал и покрикивал, а Эрик пытался отбиваться. Иногда это было довольно смешно. Так мне казалось в мои шесть лет. Я называл эти скандалы «бесплатный цирк», когда рассказывал о них маме. Мама отводила глаза или пыталась как-то отшучиваться. Потом я понял, что ей были неприятны мои бестактные слова.
Скажу по секрету, что мои родители – я подслушал это не один раз – считали меня мальчиком холодным и бездушным. Когда я это услышал, мне стало обидно: я-то считал себя, наоборот, очень душевным и теплым, но не знал, как это показать маме с папой. В очередной раз, уже на другой квартире, когда мне было лет одиннадцать или даже двенадцать, я услышал такую мамину фразу: «Какой у нас Денисочка все-таки холодный мальчик. Вот мы уходим с тобой (это она говорила папе) в гости или в театр, а он ложится спать как ни в чем не бывало». – «А что он должен делать?» – спросил папа, не совсем понимая мамино недовольство. «Вот моя подруга Лена рассказывала, что ее дети, бывало, до часу ночи не спали, когда она задерживалась, волновались, даже плакали, – сказала мама. – А нашему все равно».
Я понял, что надо маме. И поэтому в следующий раз, когда они ушли в ЦДЛ то ли кино смотреть, то ли просто посидеть в ресторане с друзьями, а мне велели лечь спать не позже десяти, я решил, что буду их ждать. Я ходил по квартире, включал радио (телевизора у нас тогда еще не было, это был 1963 примерно год), читал книжки, смотрел в окно – то во двор, где была видна гостиница «Пекин» и высотное здание на площади Восстания, то на бегущее внизу в одиннадцатиэтажной глубине Садовое кольцо – и очень хотел спать. Понял, что бороться со сном бессмысленно, около полуночи нырнул под одеяло и, о счастье, услышал ключ в замке. И тут же начал хныкать, сначала тихо, потом все громче и громче. «Дениска! – крикнул папа. – Что с тобой?» Они с мамой, не снимая плащей, вбежали в комнату, а я скуксил рожу и постарался изобразить плач. «Где болит? Что болит?» – мама присела ко мне на кровать и взяла меня за руку. «Я так скуча-а-аю, – заныл я. – И вообще, я так волну-у-уюсь, так по-о-оздно, где-е-е вы, и вообще, вдруг что-нибудь случи-илось», – заголосил я. «Ты что, девчонка?! – закричала мама. – Парню двенадцать лет, а он хнычет как кисейная барышня. Что нам с папой теперь и в гости не сходить, тебя стеречь? Спи, кому сказано!» Тут я понял, что подлаживаться не надо ни к кому, даже к маме с папой. Себе дороже, в дурачках останешься.
Потом Эрик-Валерик сменил свою музыкальную специальность – из гобоиста стал дирижером. Потому что, как рассказывала мама, он совершенно влюбился в известного тогда дирижера Константина Иванова, который преподавал в их училище. Валерий ходил за ним хвостиком, носил за ним чемоданчик с партитурами и в конце концов добился перевода с духового отделения на дирижерское. Но и тут была небольшая горчинка: Эрик стал не просто дирижером, а дирижером-хоровиком. Потом он ушел в армию, вернее, был призван. «Забрили», – сказала моя мама. И опять ему не посчастливилось, потому что попал он на флот – на Северный флот! – а на флоте тогда служили целых четыре года. Он приезжал на побывки. Высокий, красивый, в черной шинели. Рассказывал кучу интересных флотских историй, как они обидно, но не больно издевались над салажатами. Например, повар, или кок, как его там называли, говорил салажонку, что макароны запылились внутри и их надо продуть. Или что мука очень крупная и ее надо измельчить, порубить ножом. Или говорили молодому, ничего не соображающему матросику из деревенских, что придет важная радиограмма из штаба и поэтому он должен с метлой залезть на мачту отгонять от антенны помехи.
Эрик привез с флота пословицу, я ее до сих пор помню и повторяю: «Красив корабль с берега, а берег – с корабля».
Он рассказывал, что рядовым матросам полагалось денежное довольствие. Помню сумму: 2 р. 70 коп. в месяц, на сигареты. С ним служил паренек откуда-то из далекой деревни. Он эти деньги не тратил и всё до копейки посылал домой, маме с папой. Меня это очень растрогало; тем же вечером я вспомнил эту историю и сказал папе: «Повезло родителям этого парня». А папа сказал: «Это ему повезло, что у него такое сердце». Кажется, он даже прослезился – у папы слезы всегда были близко.
Эрик отслужил, демобилизовался, окончил свое училище, стал работать, а где, я точно не помню. Свою карьеру он окончил заведующим редакцией народной музыки в Радиокомитете, как тогда говорили. То есть в конце концов у него все сложилось. Даже семейная жизнь у бедного Эрика под конец тоже сложилась. Уже во вполне солидном возрасте он женился на Ирине Дубковой. Она была композитором, была и остается, она жива. И у них было все хорошо до самой его смерти в преклонном возрасте. А до этого он все выбирал себе жену много-много-много лет. Почему я об этом так подробно вспоминаю? Потому что тема Эрика занимала изрядную долю времени в наших семейных разговорах. Во всяком случае, в моих разговорах с мамой. Он был немножко смешной. Он на полном серьезе говорил моей маме: «У меня в планах на этот год два дела: купить софу и жениться», – и часто повторял в разговорах слово «софа». Софа такая, софа сякая, софа в рассрочку, софа со скидкой, софа с обивкой, софа синяя, софа зеленая… И мама вдруг закричала на него, схватив сковородку: «Еще раз скажешь слово «софа», пристукну!»
Наконец Эрик уже совсем собрался жениться, познакомил нас с невестой, а через несколько дней принес нам серебряные ложки и вилки, доставшиеся ему в наследство от тогда уже покойной бабушки Ани. «Что это?» – спросила мама. «Серебро, – сказал Эрик. – Возьми себе». – «Зачем?» – «Чтоб жене не досталось», – объяснил он. Мама подумала минуты полторы, а потом сказала: «Серебро забери, а жениться я тебе запрещаю». – «Но мы уже подали заявление!» – «А я все равно запрещаю! – сказала мама и хлопнула ладонью по столу. – Я твоя старшая сестра, я тебя растила в войну, и ты должен меня слушаться!» Он послушался, вот что интересно.
Потом Валерик женился на Тосе. Фамилию я никогда не знал. Она была очень красивая, очень русская, хотя при этом очень черноволосая, чернобровая и, извините за выражение, волосатая. Под прозрачными чулочками на ее икрах было просто черт-те что. Но у нее были яркие синие глаза, красивые губы, и вообще она была человеком хорошим и неглупым. Во всяком случае, нам – то есть маме, папе и мне – она понравилась. Беда была лишь в том – хотя на самом деле я не вижу в этом никакой беды, и мои мама с папой не видели, но, с точки зрения Эрика, беда была, – что Тося, несмотря на свое высшее образование и инженерскую должность, происхождением была из какой-то очень простонародной, очень деревенской семьи. На свадьбе Тосины родственники играли на гармошке и пели частушки, а в слова вставляли имена Валерия и Тоси, то есть это был чуть ли не какой-то свадебный ритуал. Нам с мамой это было очень забавно и даже мило, а Эрик-Валерик наутро пришел к маме (ну, наутро я, наверное, преувеличиваю, через несколько дней пришел) и, обхватив голову руками, сказал: «Боже, что я наделал». Примерно через год они развелись.
Много-много лет спустя мамина сестра Муза, моя тетя, показывала мне семейный альбом – и там среди знакомых лиц я увидел фотографию совершенно посторонней девушки то ли восемнадцати, то ли двадцати пяти лет. «А это кто?» – спросил я тетю Музу. Она сказала: «А это Эрикова незаконная дочь». Боже, я этого никогда не знал! Еще Муза сказала, что у Эрика есть внуки от этой дочери, но что она с ними не встречалась.
С Эриком мы очень дружили. Он рассказывал мне про свои студенческие приключения – как работал проводником (подрабатывал летом) в плацкартном вагоне. Говорил: «Если простой человек чай заказывает, а чай три копейки стоит, я ему всегда с пятачка даю сдачи две копейки. А если какой-нибудь туз, то он мне хоть пятак дает, хоть гривенник, я ему говорю «спасибо!», нагло улыбаюсь и в карман кладу. То есть как будто это он мне на чай дал». – «Эрик! – смеялся я. – Да какой же в плацкартном вагоне туз? Тузы в спальном ездят». – «Э, нет, – мудро говорил он. – Свои тузы есть везде. Даже в теплушках, где навалом везут народ, тоже есть свои тузы и свои простые люди». А еще рассказывал, как он пытался соблазнить проводницу и как осрамился в последний момент. Не донес. И она закричала: «Все вы москвичи такие!» – и вытолкала из купе, не дала передохнуть и испробовать второй шанс. И от этого у него на пару месяцев перестал стоять. В другой раз какая-то девушка его завлекла, уложила в постель, а потом сказала: «Ты красивый, ты с бородой (у него была темно-русая скандинавская бородка) – тебе все дают, а я тебе назло не дам, из принципа не дам!» Так и не дала, но зато «Мой хер ожил!» – сказал Валерик. Все эти разговоры были чрезвычайно полезны восьмикласснику в плане сами знаете какого воспитания.
А в 1966 году Эрик взял меня с собой в Калининград, точнее говоря, в город Светлогорск, в студенческий спортивный лагерь. Я тогда только перешел в девятый класс. Там было прекрасно и интересно, и дело не только в том, что я успел кинуть последний взгляд на кенигсбергский замок, тем летом он был еще цел, – не в замке дело, вы же понимаете! Так что об этом можно было бы написать отдельную повесть. А здесь – пока хватит.
Как-то я спросил папу: «А почему у Эрика такая волосатая грудь и спина тоже, а ты такой гладкий?» – «Очень просто! – ответил папа со всей серьезностью. – Это биология. Все по учению Дарвина. Смотри: Эрик – бедный студент, у него нет денег на зимнее пальто. А я – вполне обеспеченный писатель, у меня есть шуба». Папа часто вот так отвечал на мои вопросы. «Вот говорят: «в Москву за песнями», а почему?» – спрашивал я. «А потому, – отвечал папа, – что в Москве давным-давно, чуть ли не при Иване Грозном, поселились композиторы Оскар Фельцман и Ян Френкель. И со всей Руси великой народ к ним ехал за новыми песнями». Я всегда на какую-то секунду верил, а потом начинал смеяться.
В квартире на Третьей Песчаной было две комнаты. В одной из них, в той, которая побольше, жили дедушка и бабушка и, очевидно, прописан был Эрик-Валерик. А в соседней жила интересная молодая дама Зойка и ее муж Толя, повар из ресторана «Прага». Толя приходил с работы, на кухне, весело подмигивая мне, расстегивал рубашку и доставал примотанное к своему полному розоватому телу полотенце, в котором была спрятана ветчина, сыр, тонкие брусочки масла, белая рыба и много других полезных и вкусных вещей.
Жена его Зоя ела за обе щеки, но мужа своего осуждала. Помню их разговор с моей бабушкой: «Повар, тоже мне, – хмыкала Зоя. – Вор он, а не повар. Воришка самый настоящий! Все это краденое ведь», – говорила она, накладывая ветчину на толсто намасленный бутерброд и угощая нас с бабой Аней.
Мне было всего лет семь, но мне вдруг показалось неправильным такое отношение к мужу, добытчику и кормильцу, и я спросил: «Тетя Зоя, а вот вы бы хотели, чтобы ваш муж кто был?» Прожевав, она задумалась, вздохнула и сказала: «Ну вот, например, шо́фер. Партейный».
В бабушкиной комнате стояла двуспальная пружинная кровать с металлическими спинками, на которой она спала с дедушкой. Диван, обтянутый какой-то серой холстиной, такой тугой, что я боялся на него сесть, думал, что она лопнет. Буфет из светлого ореха с латунными накладками в стиле модерн: цветы, птицы и плачущая женщина с длинными волосами, – такая же «модерновая» вазочка из штампованной латуни. Узенький книжный шкафчик с книгами, очевидно натасканными с помойки дома 3 на улице Грановского, потому что на некоторых из них были штампы «Библиотека Н.А.Булганина», а на других штампы вырезаны, и я спросил бабушку – почему? И бабушка мне шепотом сказала: «Библиотека Троцкого». Понятное дело. Там были разрозненные тома энциклопедии «Гранат», большой толстый том про войну, изданный, кажется, в 1943 году, когда война и не думала кончаться. Еще была книжка, которую я смотреть любил, но боялся. Она называлась «Основы жизни», напечатана по старой орфографии. Такой как бы популярный учебник биологии с картинками. А из картинок страшнее всего были фототипии эмбрионов и особенно уродов. До сих пор помню страшного кривоногого однорукого (вторая рука была недоразвитая и маленькая, а первая огромная и, кажется, многопалая) мужика с раздутой головой и ощеренным редкозубым ртом. Бывая у бабы Ани, я раза по три открывал книгу на этой странице и тут же захлопывал, а потом меня тянуло посмотреть снова. Ну и, конечно, «Война и мир», тоже по старой орфографии. А над кроватью висела большая, вышитая гладью икона Ченстоховской Божьей Матери. И моя бабушка, глядя на эту икону и крестясь по-православному, говорила: «Ах, Матка Бозка Ченстоховска». В бабе Ане, по ее словам, была половина польской крови. Ее отец, разорившийся или, по другой версии, проигравшийся в карты мукомол Постников женился на польке по фамилии ажно Чарторыйская – одной из самых главных польских фамилий наряду с Сапегами. То ли этих Чарторыйских действительно как собак нерезаных, то ли эта полька была просто однофамилица, а может быть, сказка. Семейный роман невротика, как говорил приснопамятный Фрейд.
На этажерке, на нижней полке, стояла фляга с водой и пакет с сухим пресным печеньем. Я спросил: «Зачем это?» – «Если атомка будет». – «Что, баба Аня?» – «Атомная война. Управдом сказал».
Было еще большое чучело филина. Филин сидел на суку в коридоре над привинченным к стенке общим телефоном, но принадлежал дедушке и бабушке. У него были красивые пластмассовые глаза, острый клюв, узорчатые перья с золотисто-коричневыми капельками и страшные лапы с когтями. Много позже мамина сестра, моя тетя Муза, рассказала мне историю этого филина. Дедушка Вася привез его откуда-то из Средней Азии. Филин жил в большой клетке. Его кормили всей семьей. Звали, естественно, Филя, и все было хорошо. Но тетя Муза рассказывала: «Однажды я тяжело заболела. Вроде бы корью. Мне было лет десять. У меня поднялась температура, и я себя ужасно чувствовала. Казалось мне, что умираю. А филин вдруг ночью, когда мне стало совсем плохо, как-то странно возбудился, стал бить крыльями, ухать и клекотать, вцепляться лапами в прутья клетки – как будто он хотел на меня наброситься. Наверное, он почуял мою смерть, или уж я не знаю что. Дедушка свернул ему голову, потом отдал в мастерскую, и из него сделали прекрасное чучело». Странная какая-то история. Неясная и страшноватая.
Дедушка Вася часто уезжал в командировки. Эрика тоже не было дома. Мы с бабой Аней оставались вдвоем.
Вечером она укладывала меня спать на диван, а сама ложилась на большую кровать и каждый раз говорила: «Неужели я легла? Неужели день кончился и я наконец легла? Господи, какое счастье!»
Иногда она брала меня в гости к соседке – такой же седой и полноватой, в таком же заношенном платье, жившей в такой же маленькой коммуналке. «Фамилии у нас похожие, и жизнь тоже, – вздыхала баба Аня. – Она Стобецкая, а я Семичастнова. У нее сто бед, у меня семь несчастий». Я читал табличку на квартирной двери – «Стобецкая», смотрел на эту бедную старушку и думал, какую судьбу принесет мне моя фамилия.
Что бедный бросает, а богатый собирает?» – любимая загадка бабушки Ани. Ответ: сопли. Козявки из носу. Бедный сморкается в два пальца, а богатый пользуется платочком и носит отходы своей носоглотки с собой.
Думаю, это относится и к воспоминаниям.
Однажды случилась совершенно ужасная и стыдная история – стыдная для меня повзрослевшего. Было мне лет шесть. У мамы с папой были гости. И поэтому они отправили меня, как это уже много раз бывало, ночевать к бабе Ане. А в этот раз, так как был какой-то большой праздник, кажется старый Новый год, от бабы Ани я должен был ехать к тете Стасе и у нее уже заночевать. Потому что тетя Стася, бабушкина сестра, та самая танцовщица из варьете, жила совсем рядом с нами, тоже на улице Грановского, в доме 5, то есть прямо по соседству. Тоже в коммуналке жила наша бедная тетя Стася вместе со своей дочкой Аллой, Аллой Феликсовной Набоковой – рослой, довольно красивой дамой, которая работала на муляжной фабрике. Алла была, по словам мамы, ужасная сталинистка. Сталинизм ее проявлялся в том, что она то ли в день рождения, то ли в день смерти Сталина носила ему на могилу красные розы. «Откуда такая любовь к Сталину?» – спрашивал я маму. Мама говорила, что Алла ей рассказывала: «Я жила в оккупации. У меня там умер маленький ребенок, а потом Сталин меня освободил и вернул в Москву». «Ну прямо лично Сталин! – говорил я маме. – Не Сталин, а Красная армия и советская власть». Но мама разводила руками. Алла Феликсовна подходила с букетом роз к мавзолею с левой стороны, и охрана спрашивала ее: «Вам что, гражданка?» Она строго отвечала: «Я к Иосифу Виссарионовичу». И ее пропускали. Хотя проход к могилам у Кремлевской стены был запрещен. Только можно было быстро-быстро пройтись, выйдя из мавзолея.
Так вот, история. Был праздник. Мне, шестилетнему, дали чуточку выпить, и я сильно охмелел и разбушевался. Бушевал я очень странно: где-то взял ремень с пряжкой и стал вертеть им в воздухе. А потом этим ремнем начал неизвестно зачем колотить по стулу, по деревянному желтенькому стулу из тех, что стояли вокруг бабушкиного стола. Самое смешное, что никто не попытался меня урезонить, так сказать, старым способом – сгрести в охапку, отнять у меня этот ремешок и надавать по жопе. Хотя за столом были и Валерий, и, кажется, дедушка Вася. А может быть, даже Муза со своим мужем Мишей. Почему они меня не скрутили, грубо говоря? Почему они все это терпели? Неужели они считали, что я, ах-ах, сын Аллочки и Виктора и поэтому меня нельзя отлупить? Потом я устал бушевать. Слава богу, это было в конце вечера. Меня одели, и тетя Стася и Алла Феликсовна повели меня на троллейбус – ехать на улицу Грановского. Уж не помню, какие там были маршруты, но это было довольно далеко. Надо было сначала добраться до метро «Сокол», а там уже по прямой до станции метро «Площадь Свердлова». А там пешком совсем чуть-чуть. По дороге тетя Стася меня спросила: «Ну что ж ты, Денечка, так себя ведешь? Бабушке стул покарябал. Видел, как заехал? Там прямо рубец на фанеровке остался». И я сказал ей фразу загадочную в своей наглости, надменности, а главное, в том, что эта фраза излетела из уст шестилетнего ребенка. Я помню эту фразу прекрасно, потому что повторял ее несколько раз, пока мы не подошли к троллейбусу, и в троллейбусе тоже в ответ на все увещевания я сказал: «Я пришлю ей двадцать пять рублей на краснодеревщика». Откуда, как, почему? Я никогда не слышал таких фраз. Я никогда не произносил слово «краснодеревщик» и тем более «пришлю двадцать пять рублей». С кем пришлю? По почте или с лакеем? Черт знает что. Иногда кажется, что язык работает сам, будто бы независимо от нашего языкового, а тем более житейского опыта. Какие-то обрывки фраз, слов и смыслов сами сложились в эту надменную фразу, нелепую в устах шестилетнего мальчишки: «Я пришлю ей двадцать пять рублей на краснодеревщика». С ума сойти.
Убабушки Ани был диабет. Она колола себе инсулин в ногу и в живот, сама. На плите кипел стальной стерилизатор со шприцами. Тогда не было ничего одноразового. Шприц и иглы приходилось кипятить, потом доставать пинцетом толстую иглу, для того чтобы набрать инсулин в шприц, потом менять на тонкую для самого укола. После укола бабушка тут же ставила будильник, через пятнадцать минут он звонил, бабушка съедала несколько ложечек творога и каждый раз говорила: «Ненавижу творог. Ем как лекарство». Она была небольшого роста, полноватая, как все диабетики. А на старых фотографиях – довоенных в старом смысле, то есть до 1914 года, – красивая или, по крайней мере, очень миловидная.
А дедушка Вася был красавец. Высокий, чуть смуглый, худощавый, большеглазый, с гладкой прической на косой пробор. В профиль – с орлиным носом. Анфас – вылитая маска ампирного льва, такие львы были налеплены между окон как ритмическое украшение домов начала XIX века. Поддразнивая бабушку, он чуть ли не каждый день сообщал, что в него влюбилась то продавщица, то парикмахерша, а то просто дама из очереди в булочной. «Она на меня так посмотрела! Так посмотрела!» – говорил он, косясь на свое отражение в зеркале, поправляя прическу, стряхивая пылинку с пиджака.
Дедушка Вася любил салат, овощи и фрукты. Говорил, съев у нас в гостях тарелку окрошки: «Витаминчики так и забегали по всему организму!» Моя мама над ним смеялась, а он возражал, проводя пальцами от плеч до поясницы: «Но я же чувствую!»
Он рассказывал, как однажды, в начале 1920-х, стоял с приятелями-шоферами у «Метрополя». Они ждали своих пассажиров. Вдруг из ресторана выбежал пьяный Есенин, подбежал к дедушке Васе, схватил его за лацкан пиджака и закричал: «У, жиды пархатые, житья от вас нет! Куда ни глянешь, везде жиды!» Я спросил: «Дедушка, но ты ему хоть по морде надавал?» – «Ну нет, – сказал дедушка Вася. – Неудобно как-то. Все-таки Сергей Есенин, я его сразу узнал. И пьяный вдребезги».
Дедушка Вася брился безопасной бритвой. У него была специальная машинка, называлась «прибор для правки бритв». Вжик-вжик – и затупившаяся бритва была как новенькая. И так можно было делать много раз. «Серьезная экономия!» – объяснял мне дедушка Вася. А еще у него были две настоящие бритвы, опасные. Одна русская, а другая немецкая, с двумя человечками-близнецами на зеркальном лезвии. И ремень был специальный, тоже для правки бритв. Но опасной бритвой дедушка при мне не пользовался, а на вопрос «почему?» отвечал просто: «Опасно». Они лежали в жестяной коробке, и я их с дедушкиного разрешения рассматривал. «Только осторожно, – говорил дедушка. – Не порежься». Я ни разу не порезался этими бритвами.
А вот тете Стасе я однажды порезал палец – перочинным ножичком с перламутровыми накладками. Как-то случайно вышло. Я возил ножичком по столу, а тетя Стася то ли убирала салфетку, то ли постилала ее – в общем, я задел ее палец. Было очень много крови. Мне было страшно и стыдно, хотя я не нарочно это сделал. У тети Стаси от прежнего богатства остались два перочинных ножичка с перламутровой отделкой и дамский блокнотик с золоченой крышкой, украшенный плоским камнем под названием «золотой песок» – он действительно сиял и переливался золотом. И тетя Стася говорила мне: «Вот выиграю по облигациям, подарю тебе один перочинный ножичек. Выберешь какой. Или в наследство оставлю». Но по облигациям она не выиграла, а когда умерла, я не стал напоминать про это обещание ее дочке Алле Феликсовне. Тем более что было мне тогда лет восемь.
Еще у тети Стаси были бирюльки, самые настоящие. Целый мешок крошечных, выточенных из слоновой кости чашечек, рюмочек, вазочек, калачей и бубликов, а также цветочков, жучков, бабочек и прочих штучек. И крючки для бирюлек – примерно в две спички длиной и в три спички толщиной палочки, тоже из слоновой кости с черными крючочками на конце. Игра в бирюльки состояла в том, что куча этих крохотных штучек высыпалась на стол, а играющие должны были ее по очереди разбирать. Но вытащить, к примеру, чашку так, чтобы соседние штучки не стронулись с места и не посыпались. Дурацкое занятие. Пасьянс гораздо интереснее. Пасьянсы тетя Стася тоже раскладывала и учила меня. Но я, кажется, то ли не научился, то ли уже забыл.