11. Первые смерти

Дочка бабы Ани Муза вместе с мужем Мишей, майором, жила в Мурманске. У Музы родился третий сын, мой двоюродный брат Витя, и баба Аня поехала в Мурманск помогать дочери с ребенком и вообще подсобить и облегчить ей жизнь. Там у нее случился приступ диабета, диабетическая кома, из которой ее не смогли вывести, и она умерла. Помню это утро, когда я проснулся в своей кровати напротив родительской. Папа уже встал, а мама лежала в постели – вернее, поверх одеяла, полуодетая, и плакала. «Что такое?» – спросил я. Папа вышел из-за шкафа и сказал: «Бабушка Аня умерла». Я тоже, кажется, заплакал. Потому что я любил бабу Аню, хотя все это было мне совершенно непонятно.

Слово «умерла» или «умер» было для меня просто словом. В свои семь лет я ни разу не видел покойника. Хотя нет, у нас в домоуправлении умер какой-то то ли электрик, то ли слесарь Иван Палыч. Его провожали в красном уголке, в том самом, где Нина Петровна Хрущева читала вслух газету «Правда» дворникам и сантехникам. Мы с Володей Кулагиным, соседом моим по квартире, протиснулись поближе и увидели бледный профиль на фоне желтого края гроба. Повернулись и вышли. «Иван Палыч умер», – сказал Володя. «Да-да», – сказал я. Не могу сказать, что это произвело на меня какое-то особое впечатление.

Но бабушка – другое дело. Я понимал, что бабушка умерла, и значит, я уже не смогу ходить к ней на Третью Песчаную, кататься зимой на санках с горы за домом, гулять у речки Таракановки (сейчас ее нет, забрали в коллектор), играть с медалями дяди Жени, рассматривать картинку с этим страшным криворуким уродом. И вообще бабушки больше не будет. Но все равно, это были какие-то словесные мысли. А мама лежала на кровати, всхлипывала и повторяла странную фразу: «Боже мой, мать умерла. Боже мой, мать умерла».

Я, наверное, и вправду был холодным и бесчувственным мальчиком, потому что уже тогда, в свои шесть или семь лет, я ощутил эту фразу как – не обижайся, мама! – не то чтобы фальшивую, но – искусственную, затверженную, ненастоящую. Я не знал, а честно говоря, и сейчас не знаю, как надо горевать по-настоящему. Но зато точно знаю, как не надо. Фраза «Боже мой, мать умерла» мне показалась тем более странной, что моя мама не так уж много времени проводила с бабой Аней, не так уж сильно беспокоилась о ее жизни. Во всяком случае, когда я ездил к бабе Ане, не помню, чтобы мне вручались какие-то гостинцы. Но, может быть, я забыл или не знал; их дела. Потом пришел дедушка и сказал тоже фразу странную, на мой тогдашний детский взгляд: «Потерял подругу жизни», – сказал дедушка, обращаясь ко мне. Когда лет через десять умерла моя бабушка Рита, папа просто заплакал и обнял меня, не говоря ни слова. Бабушка Рита умерла в мое отсутствие – был Новый год, и меня отправили на несколько дней на дачу к приятелю; и когда я вернулся и папа обнял меня и заплакал, я сразу понял, что случилось и что это большое горе. Впрочем, не осуждайте, да не осуждены будете. Думаю, что эта знаменитая фраза годится именно и только для таких ситуаций.


Бабушку Аню надо было хоронить в Москве, а значит, перевезти из Мурманска тело. Сами понимаете, какая задача для 1957 года. Помог друг маминой подруги. Его звали Исаак Махлин, а подругу – Анжелика Дмитриевна Гаврикова. Она была танцовщица, какое-то время, кажется, тоже в «Березке» работала и подружилась с мамой. Чудесная была тетка в смысле доброты, простодушия и жизненной силы.

Помню, как через много лет моя мама страдала от щитовидки – от гипертиреоза, пардон, – но операцию делать боялась. У нее как раз недавно родилась моя сестра Ксения. Маму сильно прихватило, она уже почти ходить не могла – так ослабла. И вот пришла к ней Анжела (ее часто звали именно так, не Анжелика, а Анжела) навестить. Села рядом с кроватью. Мама ей говорит, вся в слезах: «Вот, Анжелочка, совсем я заболела. Совсем помираю. А главное, Дениске еще шестнадцать, Ксюша вообще ребенок. Витя (то есть мой папа) один останется. Страшно, очень страшно умирать, их оставлять».

Анжела ей говорит: «Ничего, подруга, не горюй! Дениске поможем в институт поступить, Ксюшку всем миром вырастим и Вите твоему найдем хорошую жену! Так что не плачь». Мама подумала-подумала и все-таки решила идти на операцию. И прожила еще лет сорок.

Так вот. Анжелика Дмитриевна была очень яркая женщина, и у нее было много поклонников, в том числе знаменитый конферансье Михаил Гаркави, прототип Жоржа Бенгальского из «Мастера и Маргариты». Но всех победил Исаак Махлин. «Представляешь себе, подруга, – говорила Анжелика моей маме, – можно сказать, первый раз настоящего мужчину встретила. Приглашаю его, значит, к себе. Заходим мы с ним перед этим делом в «Елисеевский», и он берет водку не «Московскую», а «Столичную», ветчины не триста граммов, а полкило. Вот это я понимаю – широкий человек, настоящий мужик». (Для интересующихся. Разница в цене между «Московской» водкой и «Столичной» составляла ровно 25 копеек.) Однако Исаак действительно оказался настоящим мужиком и верным другом. Важный чиновник Министерства путей сообщения, он запросто организовал вагон, чтобы перевезти в Москву из Мурманска гроб с телом бабы Ани.

На похороны меня не взяли, хотя я просился. «Тебе рано», – сказала мама.


Дедушка Вася умер в 1961 году. У него прямо после войны случился рак желудка. Известный хирург-онколог профессор Гуляев сделал ему удачную операцию. Вырезал чуть ли не три четверти желудка, поэтому дедушка Вася почти, можно сказать, не ел. Пол-ложки того, пол-ложки сего, и все. Правда, выпивал. Причем пил самый настоящий «ерш». Бестрепетной рукой наливал в стакан сто граммов водки и сверху столько же пива. Дедушка Вася считал, что излечился от рака совершенно закономерно, потому что в Гражданскую войну его расстреливали вместе с целой группой попавших в плен бойцов, но пуля только чуть-чуть ранила его в какое-то неопасное мягкое место, и ночью он выполз из-под горы трупов. Хотя натерпелся страху, когда по людям, согнанным в угол двора, стреляли из пулемета. Но, считал дедушка Вася, видно, его Бог хранил, и излечение от рака в 1946 году было тому дополнительным свидетельством. Однако через пятнадцать лет случился рецидив. Оперировал тот же самый профессор Гуляев, которого разыскала мама. Мама рассказывала: чтобы уговорить Гуляева, она напомнила ему, что он уже резал этого больного и что для него, наверное, это интересный больной. Но знаменитый хирург возмутился именно на этих словах, прямо раскричался. «Какая глупость! – кричал он. – Какая ерунда! Интересный больной! Мне интересно, чтобы люди не болели, а были живы и здоровы! Ничего интересного – второй раз резать тот же самый рак». Однако согласился, но сделать ничего не смог – было уже поздно.

Тут было еще одно ужасное совпадение. Именно в этот самый день, когда моего папу приняли в Союз писателей, Гуляев подтвердил фатальный диагноз дедушки. То есть настоящей радости не получилось.


Бабушка Аня умерла до того, как я пошел в школу. И вот перед тем, как начать рассказывать о школе, хочется еще чуточку поговорить о нашей квартире. Как ни странно, эта квартира, хотя и была подвальная, вся какая-то светлая, яркая – в отличие от квартиры бабушки Риты. Может быть, все дело в том, что там были желтые стены и красивый желтый паркет. Или лампочек было много. Не знаю. Но впечатление осталось чего-то яркого, светлого, чуть ли не солнечного. Вот тут, в этой квартире, я наконец помню, как меня мыли в ванне.

Ванная комната была просторной, с большой раковиной, вокруг которой стояли стаканчики с зубными щетками и зубными порошками всех соседей. Зубные порошки были либо в круглых картонных коробочках, либо более дорогие, фасонистые, в жестяных квадратных. У кого-то лежали футляры с безопасными бритвами и, как всегда, несколько мыльниц, пластмассовых, разноцветных, закрытых, и большой кусок мыла, так сказать, общего пользования. Ванна была белая, очень чистая. В эту ванну меня раз в неделю ставила мама и мыла, вытянув руки. Почему вытянув руки? Потому что душ на меня лился сверху, дождик, как его тогда называли. А гибких душей тогда еще не было.

Мама рассказывала, что в войну, когда кто-то из маршалов приезжал на несколько дней в Москву, в доме на вечер-другой давали горячую воду – чтоб полководец мог вымыться как следует. Вся квартира под это дело мылась тоже.

С Алёнкой и Володей мы часто играли в странную игру. Она называлась «Зайки в поезде». Собственно, это была даже не игра, а не поймешь что. Мы воображали себя зайцами, которые едут в поезде непонятно куда и непонятно откуда. В коридоре ставили стулья (каждый тянул стул из своей комнаты) в рядок. Садились один за другим, делали «чух-чух-чух» и смотрели в стену, как будто это окно вагона, делились впечатлениями о том, что мы там как будто видели: вон лес, вон речка, вон дом, вон по мосту едем. Иногда что-то ели. Жевали кусочек хлеба. Это называлось «Зайки в поезде обедают». Вот, собственно говоря, и все. Непонятно, почему нам так нравилась эта игра. Юра Черногоров, отец Алёнки, смастерил нам из картона заячьи уши. Не очень длинные, но вполне выразительные: картонная полоска с торчащими ушками и шнурочки внизу, так что ее можно было надевать на голову и завязывать под подбородком. Мы были в полном восторге.

Юра Черногоров любил отпускать пошловатые шутки – не в смысле неприличия, а в смысле полной дури. Например: «Вечернее платье – это что такое? В вечернюю смену в нем работать, что ли? Выходной костюм? Это чтоб на двор выйти?» Мы знали, что «на двор» означает «по нужде», и поэтому смеялись.

Судьба его была ужасна. Они с Галей и Алёнкой первыми из нашего подвала получили отдельную квартиру в новом доме, в хрущевской пятиэтажке. И в самый первый день (это рассказала пришедшая к нам рыдающая Галя), вот буквально вечером того дня, как они въехали в эту квартиру и еще не разобрали вещи, Юра решил повесить полку и в одних трусах (почему-то Галя это подчеркивала) и босиком взял электродрель и стал сверлить в стенке дырку. Попал в электрический кабель и умер от удара током в ту же секунду. Но, говорили соседки, Галя плакала недолго и вышла замуж за полковника, который, представьте себе, на ЗИМе ездил. То есть, наверное, это был важный полковник – если этот ЗИМ был у него служебный. Или богатый – потому что ЗИМ можно было свободно купить в магазине. На ЗИМ, в отличие от «москвича» и «победы», не было никакой очереди. Почему? Потому что «москвич» стоил старыми деньгами девять тысяч рублей, «Победа» – шестнадцать, а ЗИМ целых сорок. Несусветные деньги, да еще и бензина сколько жрет.


У нас были велосипеды.

У меня сначала трехколесный, который переделали в двухколесный, с прямой передачей. То есть без муфты свободного хода. Если еще проще – всегда вертелись педали. А потом у меня появился нормальный велик, марки «Орленок». Я очень гордился, что миновал промежуточную стадию между совсем детским велосипедом и подростковым «Орленком», а именно – велосипед марки «Школьник». А вот у Володи Кулагина был настоящий, тяжелый взрослый велосипед марки «Украина». Наши велосипеды стояли в коридоре у стенки подле дверей.

А однажды Володя пришел домой вместе со своей мамой Милочкой, и у него в руках был щенок. Желтенький щенок по имени Билли. «Какая порода?» – спросил я у Володи. «А ты что, сам не видишь? Немецкая овчарка». Они купили его на Птичьем рынке. Я как-то не был уверен, что это настоящая немецкая овчарка, потому что щенок был довольно субтильный и лапки не такие толстые, как у овчарок. Но Володя все время уговаривал себя и нас: «Настоящая немецкая овчарка». И гладил своего Билли между ушей и приговаривал: «Как я мечтал, что у меня будет настоящая немецкая овчарка. И вот теперь у меня есть настоящая немецкая овчарка», – повторял он по сто раз в день.

Щеночек рос. Но примерно через полгода стало ясно, что если это и овчарка, то уж точно не немецкая. Или если немецкая, то ненастоящая. Но Володя не расстраивался.

Милочка Кулагина умерла внезапно. Володя пришел из школы, а сестра Ира сказала ему: «Мама умерла». Он сел на табуретку в кухне. «Иди попрощайся, – сказала Ира. – Сейчас ее увезут». – «А это страшно?» – спросил Володя. «Ничего», – сказала Ира. Взяла его за руку и увела в комнату, где, кажется, уже возились санитары с носилками. Потом соседи стали заходить – попрощаться с бедной Милочкой. Я тоже хотел, но мама меня не пустила. Почему-то мама очень берегла меня от столь необходимых впечатлений.

Еще я помню, как у нас в доме умер мальчик, из тех, кто жил на верхних этажах. Внук одного крупного деятеля. Умер в четырнадцать лет от рака, как говорили во дворе. Странное дело, что я помню, как он смотрел во двор из окна и даже махал нам рукой, и мы ему махали тоже. Я спросил: «А чего он не выходит-то?» И мне кто-то шепотом сказал: «У него рак, он вообще скоро умрет». И вот он умер, и по старому обычаю дверь в эту квартиру открылась, и уж не знаю, кто кого приглашал, но по двору разнеслось, что можно прийти и попрощаться с этим бедным парнем. Это обсуждали во дворе. Кто-то говорил: «Надо пойти, его родителям уважение оказать». А кто-то возражал: «Может быть, им только тяжелее станет, незнакомые люди приходят, пялятся и озираются». – «Зачем озираются?» – раздавался голос (разговор шел в группе женщин). «Ну как же, хоть вполглаза посмотреть, как начальство живет, какие у них там кресла да люстры». – «А ты не озирайся, – возражали в ответ. – Подойди к гробику, поклонись и назад, глазки в пол». В этой группе я вдруг заметил свою маму. Она была в ярко-черном платье сильно в талию, но с пышной юбкой из какого-то, как тогда говорили, жатого материала, то есть в пупырышках. Наверное, мама тоже собиралась идти попрощаться с бедным мальчиком, но, послушав эти разговоры, вдруг повернулась и пошла назад. То есть раздумала. «Откуда у тебя такое платье? – спросил я у мамы вечером. – Такое черное и все такое фу-фу-фу?» – «У Милочки Кулагиной одолжила», – сказала мама. Значит, Милочка тогда была еще жива. А может быть, если Милочка к тому времени уже умерла, это платье мама взяла у Иры, ее дочери. Поди знай!

Ира была милая девушка, как тогда говорили, стиляжистая. Носила темные очки, большие круглые серьги, очень разноцветную одежду. Бывали смешные моменты, когда Ирочка ждала какого-то важного для нее звонка – наверное, кавалер должен был позвонить. Поэтому она бросалась к телефону на каждый звонок, а телефон, как в любой коммуналке, стоял в коридоре на полочке. Хватала трубку и говорила томным, нежным, женственным, чуть низковатым и немножко заграничным голосом: «Аллоуу». Но там звали кого-то другого, например Галю Черногорову или Тамару Санглебаеву, и тогда Ирочка швыряла трубку на полку и кричала пронзительным, простецким и даже базарным голосом: «Тамаркя-я!» или «Галкя-я!».

Наш телефон был К7–64–71. Мама рассказывала, что когда они там жили до войны, то телефоны соединялись вручную через телефонистку и вместо К7 надо было говорить «Кремль», то есть телефон этой квартиры звучал как Кремль–64–71. Мама очень этим гордилась, но при этом самокритично рассказывала известный анекдот: «Где вы работаете? – В Кремле. – О-о! – Дворником. – У-у…»


У папы началась гипертония. «Затылок болит», – говорил он. Именно затылок, а не просто голова. Поэтому с детства, когда у меня болела голова, я всегда проверял, не затылок ли у меня болит, потому что очень не хотелось быть гипертоником. К папе приходил частный доктор, фамилия его была Волынский. Он был рыжий, сильно косоглазый наружу, и глаза разного цвета: карий и зеленый. Он измерял папе давление, прописывал какие-то таблетки, а потом, получив конвертик с гонораром, раскрывал портфель и доставал оттуда бутылку почему-то портвейна. Я точно помню, что это была не водка и не коньяк. «Что вы делаете?» – говорила мама. А он, подмигивая ей своими разными глазами, говорил: «С доктором – можно».


Кнам часто приходили гости. Однажды один папин друг получил звание заслуженного артиста РСФСР. Смешно, но это праздновали у нас дома, а не у него. Это меня почему-то развеселило и утешило. Получается, что заслуженный артист и его красивая жена, тоже артистка, были еще беднее нас, раз у них не было возможности пригласить к себе друзей. Было человек десять или даже больше. Пили, веселились. А я – стыдно вспомнить – всё подсчитывал ступеньки на социальной лестнице. Наверное, сам факт жизни в подвале дома на улице Грановского оставил на мне какой-то невыводимый след. Во всех моих новеллах социальность соревнуется с сексуальностью и часто одерживает верх.

Загрузка...