– Сегодня первый день весны, – сказала Молли, ведя костяшками пальцев по парапету набережной.
– Не делай так, – сказала я.
Она подняла руку и стала слизывать цементную пыль. Я потянула ее за рукав.
– Не делай так. Грязь же.
Впереди нас женщина обхватила своего малыша поперек туловища и с легким кряканьем подняла на парапет. Он пошел по верху ограждения, раскинув руки в стороны и задрав лицо вверх, чтобы уловить морскую соль в воздухе.
– Мама! – воскликнул он. – Смотри на меня!
– Прекрасно, милый, – отозвалась она, заглядывая в свою сумочку.
Мы смотрели на мальчика. Смотрели, как он дошел до конца парапета, напрягся и спрыгнул прямо в объятия женщины. Она поцеловала его в щеку и поставила на землю.
– Не упал, – заметила Молли.
– Да, – согласилась я. – Не упал.
В пятницу я не заметила, как она залезла на парапет, – я наблюдала за другой-женщиной с другим-ребенком. Они шли, сцепившись пальцами и лениво взмахивая руками, и я гадала, каково было бы вот так сплести свои пальцы с пальцами Молли. Пальцы у нее маленькие и тонкие, словно спички, обтянутые кожей. Они, пожалуй, пролезли бы даже между моими сомкнутыми пальцами.
– Смотри! – крикнула Молли. Обернувшись, я увидела, что она балансирует наверху парапета. – Смотри! – повторила Молли. Она не имела в виду просто «смотри». А имела в виду «отреагируй уже как-нибудь».
– Слезай, – сказала я, потом подошла к парапету и вытянула вверх обе руки. – Тебе нельзя там быть. Это опасно. Я говорила.
– Но я же могу тут стоять!
– Спускайся, Молли.
Она не ответила и не спрыгнула ко мне в руки, поэтому я потянула ее за рукав. Потянула совсем не сильно. Хотела поймать ее. Она вскрикнула, заваливаясь вперед, и я ухватилась за ее пальто, но та часть пальто, за которую я держалась, выскользнула из моего кулака, и Молли упала на землю. Раздался хруст. Она посмотрела на меня снизу вверх, ее губы образовали маленькое «о», и меня словно окатило ледяной водой. Сначала это был беззвучный крик, а потом она заплакала со слабым, полным недоумения стоном. Ее рука в рукаве куртки свисала тряпкой.
Я почувствовала, что сзади меня кто-то есть, обернулась и увидела ту женщину с девочкой, державшихся за руки. Женщина не спросила, что случилась или нужна ли нам помощь. Она просто опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на запястье, вторую на спину и спросила:
– Где больно, милая?
Когда я смогла пошевелить языком, он показался мне настолько разбухшим, что едва помещался во рту и с трудом отлипал от нёба с чмоканьем – как будто кто-то шел босиком по мокрому асфальту. Во рту был привкус пыльного ковра. Я хотела схватить женщину за шиворот, поднять на ноги и потребовать ответа: где она научилась тому, что нужно делать с ребенком, упавшим с парапета? Но я не могла говорить. Горло перекрывал задавленный крик.
– Сбегаю в один из тех домов и позвоню по телефону, – сказала женщина, указывая на коттеджи, выстроившиеся вдоль набережной. И умчалась, прежде чем я успела спросить, собирается ли она звонить в «Скорую» или в полицию.
Я опустилась на колени рядом с Молли, положила одну руку ей на спину, а вторую – чуть выше локтя. Ее запястье было белым и безжизненным, и я поняла, что лучше б я видела кровь. Кровь честная – маслянистая жидкость на коже, запах металла и бойни. Рука Молли была живой снаружи, но мертвой внутри, и я расправила ее рукав, пытаясь притвориться, будто под ним течет кровь. Когда та женщина стояла на коленях, она что-то бормотала. Но я не слышала слов, поэтому не могла их повторить и не знала теперь, что сказать. Я слушала крики чаек над головой и пыталась не слышать, как Молли плачет рядом со мной.
Наконец женщина примчалась обратно, неся пакет замороженных бобов, завернутый в кухонное полотенце. Я видела, что этот несчастный случай для нее почему-то важен.
– Готово, – сказала она, бросив на меня взгляд, в котором читалось: «Я вернулась. Можешь уступить место». И я уступила. – В том доме, ближнем отсюда, живет милая женщина, – сказала она. – «Скорая» уже едет. Сказали, что мы можем сами отвезти девочку в больницу, но у меня нет машины. Положи свою бедную ручку вот сюда, милая. – Она держала пакет с бобами, точно подушку, и возложила на него запястье Молли. Я не стала спрашивать, почему она решила, что у меня тоже нет машины, потому что грубить людям из-за того, что они что-то предполагают, имеет смысл только тогда, когда их предположения ошибочны.
Когда в конце набережной завыла сирена «Скорой», женщина заправила волосы Молли за ухо и сказала:
– Они уже едут, милая, они тебе помогут.
Я смотрела, как белый фургон останавливается, как из него выскакивают два ухмыляющихся санитара и идут к нам без особой спешки. Крепко сложены и явно замотаны работой. Когда они установили, что та женщина – не мать Молли, а мать Молли – это я, и я действительно мать Молли, несмотря на то что стояла как пугало, в то время как другая женщина утешала ее, – они забрали нас в машину. Та женщина помахала рукой, пока я поднималась по металлической лестнице.
– Всего хорошего! – крикнула она мне вслед.
Я не ответила, потому что не могла высказать вслух единственное, о чем я думала: «Как много ты видела?» Санитар усадил меня рядом с Молли и сказал:
– Ну вот, теперь мама может держать тебя за здоровую руку, пока мы едем в больницу, чтобы осмотреть больную. Все будет хорошо.
Чтобы доехать до больницы, нам понадобилось пятнадцать минут. А мне понадобилось четырнадцать минут, чтобы решиться дотронуться до руки Молли и легонько погладить ее – два раза. Она перестала плакать. Сопли, смешанные с песком, засыхали на верхней губе.
Больница была похожа на муравейник: палаты, койки, люди в голубых пижамах. Один из них показал мне рентгеновский снимок запястья Молли, и я увидела сломанную кость, окруженную черной пустотой. Мне хотелось спросить: «Это нормально? Рентгеновский снимок другого ребенка выглядел бы так же? Ведь люди не могут быть такими – полными пустоты? Это потому, что она моя?» Я ничего не спросила. Ничего не сказала. В ушах шумело, будто волны бились о стенки черепа изнутри. Когда доктор объяснил про перелом, он надолго оставил нас в палате одних. Я кормила Молли шоколадным драже из фиолетового пакета, который держала в сумке для экстренных случаев. Она, похоже, была счастлива от того, что лежит на кровати, а я одну за другой кладу конфетки ей на язык – как будто то, что я кормлю ее, означает, что сладости никогда не кончатся, а значит, у нас не будет необходимости заполнять паузы между ними какими-то словами.
Как раз в тот момент, когда я начала думать, будто про нас забыли или решили навсегда оставить гнить в этой палате в наказание за то, что я сделала, пришел другой доктор вместе с медсестрой. Он сел напротив меня с планшетом, а медсестра начала накладывать гипс на запястье Молли.
– Итак, – сказал он, – можете сказать мне, как именно это случилось?
– Она шла по парапету, – ответила я. – Я не разрешаю ей этого делать. Она знает, что так нельзя. Просто залезла туда, пока я не смотрела. Но обычно я смотрю.
– Понятно, – сказал доктор и записал что-то на листе бумаги, но держал планшет под таким углом, что я не видела, что он пишет. – Шла по парапету. А что потом?
– Споткнулась. Я говорила ей слезть, но она взяла и споткнулась. Я пыталась поймать ее, но не смогла.
– Ясно.
– Думаю, она выставила руку, чтобы удержаться.
– Скорее всего.
– Ей нельзя залезать на парапет. Она знает, что нельзя. И никогда раньше туда не залезала. Думаю, это потому, что она недавно пошла в школу, всего несколько месяцев назад. Другие дети делают то, что ей не разрешено, и она повторяет за ними. Она никогда раньше не калечилась.
– Конечно. – Доктор кивнул, но больше ничего не писал. Он смотрел на меня странно, с прищуром. Не отводя прищуренных глаз, произнес: – Молли, это правда – то, что сказала мама? О том, как ты повредила запястье?
– А? – спросила Молли.
Сестра дала ей игрушку – часики в виде божьей коровки, у которой расправлялись и складывались крылышки, – и Молли была слишком увлечена тем, что раскрывала и закрывала их, поэтому не услышала то, что я говорила. Неожиданно я осознала, что на верхней губе у нее так и остались засохшие сопли, косички растрепались, а на вороте школьного джемпера виднеется пятно.
– Как ты повредила запястье? – спросил доктор, подкатываясь ближе к ней в своем кресле на колесиках.
– Я вам только что сказала, – напомнила я.
В горле у меня булькало что-то холодное. Доктор повернулся ко мне так, словно у него затекла шея, и был очень зол на меня за то, что я заставила его обернуться.
– Знаю, – сказал он. – Просто я хотел бы услышать это еще и от Молли. На всякий случай.
– Я шла по стенке, – ответила та. – А потом упала.
– А почему ты упала? – спросил он.
– Просто упала. Просто споткнулась.
Он записал это на листке. И был разочарован – я это видела. И не знала, испытывать мне облегчение от того, что Молли солгала, или ужас от того, что она знала – нужно лгать. Я смотрела на свои руки, сжатые на коленях, и вообразила, будто одна из них – рука Молли.
Мы оставались в палате, пока гипс не затвердел, потом руку подвесили на грудь при помощи перевязи. Медсестра прочитала мне лекцию о том, что нужно сохранять гипс сухим, не двигаться активно и обратиться к врачу, если пальцы начнут отекать. Я кивала, застегивая на Молли пальто и притворяясь, будто не замечаю спрятанную под этим пальто руку.
К тому времени, как нас отпустили, было почти восемь часов вечера. На улице было темно. Я не смотрела на часы с того момента, как забрала Молли из школы, и это, вероятно, самый долгий период, когда я не смотрела на часы с того времени, как она родилась. Мы не вернулись домой в три сорок пять, мы не перекусили в четыре часа, не читали книгу в четыре тридцать, не смотрели детскую передачу «Сигнальный флаг» в пять и не пили вечерний чай в пять тридцать. Хрупкое расписание сломалось, как кость в запястье Молли. Вот что случилось, когда я потеряла концентрацию.
– Знаешь, откуда я знаю, что сегодня первый день весны? – спросила Молли. – Потому что нам сказала мисс Кинг. Поэтому мы делали цветочные короны.
– А, – отозвалась я. – Ага. – За день до этого она вышла из школы в убогом венце из картонки и ватных шариков, который по пути соскользнул вниз и болтался вокруг шеи, словно уродливый и бесполезный шарф. Я не рискнула спросить, что это. Ведь раньше Молли долго не могла простить меня за то, что я сочла рождественскую елочку из папье-маше вулканом. – Это была очень красивая цветочная корона.
– Мисс Кинг сказала – лучшая в классе. Она такая добрая, да?
– Просто ангел.
Трудно вообразить цветочную корону хуже, чем та, что теперь лежала на полке в комнате Молли. Я решила, что остальные дети, наверное, просто наклеили полоски бумаги себе на лоб.
– Если сегодня первый день весны, это значит, что теперь будет теплее? – спросила она.
– Не знаю, – сказала я.
Ветер с моря был таким резким, что я даже представить не могла, что когда-нибудь он снова станет теплым. Молли пошаркала подошвами по земле и вздохнула.
– Я спрошу у мисс Кинг. Она знает. Она все знает. Такая умная, правда?
– Просто гений.
Я прижала пальцы к векам. Веки были похожи на цветочные лепестки: мягкие, бархатистые, слегка набухшие. Боль усиливалась, пока мы смотрели, как другие-дети идут вдоль парапета, окатывала мое лицо, словно горячее машинное масло, и никуда не девалась. Она была похожа на высокий гул, на писк. Я массировала верхнюю часть скул, пока из ощущений не осталось только давление плоти.
– Мы пойдем на аркаду[1] после школы? – спросила Молли. Она смотрела мимо меня, мимо ряда фургонов с бургерами и закрытого парка аттракционов. Навстречу нам просачивался шум игральных автоматов – звон монет, утекающих прочь.
– «Мы пойдем в аркаду?» – поправила я.
– Я так и спросила. Пойдем? У меня есть деньги. – Молли достала из кармана четыре монетки по пенни и пластиковый жетон и потрясла ими в ладони.
– Нет. Побыстрее. Опоздаем.
Вряд ли. Мы никогда не опаздывали. Каждое утро выходим в восемь часов и подходим к школе в восемь пятнадцать, когда большинство детей еще доедают завтрак. Если выйти позже, есть риск по пути увидеть других-матерей с другими-детьми – блеющих, чирикающих и позволяющих своим другим-детям ходить по парапету. Я не могла защитить нас от всего, но хоть от этого…
К восьми тридцати мы были у школьных ворот и топтались под табличкой «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». Пока ждали, неприветливая секретарша подошла к боковой калитке, отперла ее и проскользнула за ограду.
– Сегодня утром мы пришли очень рано, – произнесла я достаточно громко, чтобы она услышала. – Намного раньше, чем обычно, – почти прокричала я.
Молли посмотрела на меня с чем-то похожим на жалость, потом прижалась к ограде, отпечатывая на своем лбу узор решетки.
– Сейчас завтрак, – сказала она и указала на столовую, откуда доносился лязг ложек и детские голоса.
– Ты завтракала, – напомнила я. Секретарша скрылась в здании, но я продолжала говорить громко: – Завтракала перед выходом.
– Я могу опять.
– Проголодалась? Тебе нужно съесть что-то еще?
– По правде – нет.
Пока сторож, ковыляя, шел отпирать ворота, к нам присоединилась армия других-матерей и других-детей, и это лишний раз напомнило мне, почему я избегаю других-матерей. Они толпились группами, болтая на невероятной скорости, разражались смехом, от которого у меня звенело в ушах. Когда они окружали меня, у меня всегда возникало одно и то же ощущение: будто я маскируюсь под представительницу другого вида. То, как они кружились и ворковали, напоминало поведение голубей, и поэтому они стали для меня стаей птиц – а я была среди них человеком, оклеившим одежду перьями. Они смотрели на меня и отводили взгляд, стыдясь моей резкой, выпирающей непохожести. Когда пришла Эбигейл и Молли побежала ей навстречу, я почувствовала себя голой без своего маленького щита. У Эбигейл были волосы кирпичного цвета и маленькие золотые сережки-гвоздики в ушах. Я смотрела, как две девочки смеются и обнимаются, что-то рассказывая друг другу. На меня их объятия навевали тоску, но я не знала, о чем тоскую: то ли о том, чтобы Молли была только моя, то ли о том, что у меня нет подруги, с которой можно обняться.
К девяти часам на игровой площадке бурлило море полиэстеровой одежды и гольфов по колено. Вокруг нас другие-матери начали осыпать других-детей поцелуями и звонкими восклицаниями:
– Хорошего дня, солнышко!
– До встречи вечером, милая!
– Очень люблю тебя, мой ангел!
Когда прозвенел звонок, другие-дети стали строиться неровными шеренгами, а другие-матери потопали домой, чтобы заняться стиркой. Я подождала, пока мисс Кинг увидит меня, потом подозвала к себе Молли. Вручила ей портфель, сумку со спортивной формой и пластиковый контейнер с очищенным и порезанным яблоком, и она устремилась к мисс Кинг, как железо устремляется к магниту. Не обернулась, чтобы улыбнуться или помахать рукой. По ту сторону игровой площадки другой-ребенок уцепился за другую-мать, обхватив за талию и не желая отпускать. Я понимала его: именно так я хотела поступить с Молли каждое утро, прежде чем она убежит к мисс Кинг. Хотела уцепиться за нее, а когда учительница подойдет, чтобы разделить нас, хотела сказать: «Мы состоим друг из друга. Мы – части одного целого. Вы знаете, что она выросла у меня внутри, словно один из органов?» Мне казалось исключительно жестоким, что нет биологической системы, позволяющей навсегда удержать Молли при себе. Почему я не могу носить ее в кармане на животе, как кенгуру носит детеныша?
Телефон в квартире начал звонить, когда я стояла перед дверью, нащупывая ключи. Позади проходили люди и проносились автобусы, набитые горячим дыханием и скучающими лицами. Никто, похоже, не обращал внимания на этот звук, но он вызывал у меня желание осесть прямо на землю. Я хотела скорчиться, упасть на колени и уткнуться лбом в асфальт. Сухая боль кипела в пустоте позади глаз, а тротуар выглядел прохладным.
До утра субботы я даже не знала, как звучит звонок домашнего телефона. Пронзительный визг прорезал воздух, и я посмотрела на смеситель, на плиту, на радиаторы отопления. Понюхала, не пахнет ли дымом. Молли встала с дивана, не сводя глаз с телевизора, и протянула руку к телефону, висящему на стене. Я связала этот жест и душераздирающий звук – медленно, с трудом, – и осознание пронзило меня, как штопор пронзает мягкую плоть пробки.
– Нет, – сказала я, пересекая комнату. – Не надо.
Отвела ее руку. Мы смотрели друг на друга, пока звон не прекратился.
– Почему ты не ответила? – спросила Молли, поглаживая гипс.
– Потому что не хотела.
– Почему?
– Досматривай передачу. Уже десять. Скоро пойдем в парк.
Когда она не видела, я сняла трубку с рычага и оставила висеть на проводе. В воскресенье телефон зазвонил вечером, когда Молли уже была в постели. Я вышла из ее комнаты и остановилась рядом с ним.
«Не собираюсь отвечать, так что можешь просто сдаться, – думала я. – Можешь звонить и звонить, никогда не отвечу».
Посмотрела на себя в зеркало возле вешалки. Глаза обведены кругами цвета свежего синяка, белки пронизаны сетью алых жилок. Я вонзила ногти в руку и почувствовала, как липкие полумесяцы набухают там, где я промяла кожу. Когда звонки прекратились, тишина, словно прохладная вода, сомкнулась над моей головой. Я заставила себя считать вдохи и выдохи, как меня научили делать, когда я была на грани ярости, но прежде чем досчитала до девяти, звук раздался снова. Он казался еще более громким, еще более настойчивым. Я нажала пальцами на живот и ощутила какой-то твердый орган. Держа одну руку вот так – на печени, селезенке или на чем-то еще, живущем во внутреннем темном болоте, – другой сняла трубку. В ней раздался голос, напряженный, как будто кто-то откручивал тугую крышку с банки.
– Алло? – произнес этот голос, сопровождаемый тяжелым дыханием. Мне представлялось, что я чувствую запах этого дыхания через дырочки в трубке: горчичного цвета запах нечищеных зубов. – Крисси?
Я нажала ногтем на рычаг, чтобы прервать звонок. Длинный гудок в трубке походил на монотонный крик.
«Ага, – подумала я. – Значит, вот как».