Ноябрь 1606 года, Москва, Стрелецкая слобода

– Крещается раб Божий Николай! – провозвестил батюшка, окуная младенца в купель и тотчас вынимая.

Капли звучно падали с голенького тельца в воду. Мальчонка хватал ротишком воздух, таращился по сторонам бессмысленно-испуганными глазенками, но не орал, ничего, вытерпел обряд. Не заплакал даже, когда крестная мать, Матрена Ильинична, не очень ловко с отвычки (минуло уж двадцать с лишком годков, как нянчила она своих дочек, а внуков Господь покуда не дал) приняла младенца на руки. Правда, сморщился досадливо, выпятил губы, но стоило Ефросинье, высунувшись из-за плеча кумы, тихонько шепнуть:

– Тише, миленок, тише, негоже в Божьем доме шуметь, – как малый тотчас растянул губешки в беззубую улыбку и начал водить своими черными глазками, выискивая Ефросинью. Нашел, улыбнулся еще шире, но тотчас закрыл глаза. Улыбка медленно сползла с его щекастого личика, губки сложились смешным кувшинчиком – малыш уснул.

– Ах ты, мамкин сын! – умилилась Матрена Ильинична. – Ангел Божий! Хорошее имя для него выбрали. По нраву мне, когда имена в честь угодников даются, а не в честь мучеников. Волоки потом всю жизнь на себе все его мучения!

– Воля мужнина была, – тихо ответила Ефросинья, перенимая младенца. – Что отписал мне, то я и исполнила.

– Ну да, ну да, Никита ведь у нас по батюшке Николаевич, да и нынче у нас Никола-холодный, февральский. Ненароком совпало, или нарочно подгадали?

– Нарочно. Никита писал, чтобы в деревне дитя не крестили, велел в Москву как раз на Николу воротиться, чтоб по отцу своему наименовать. Мы и поспешили с младенчиком, – обстоятельно отвечала Ефросинья, то вскидывая глаза на разморенную духотой куму (во храме, по зимнему времени, было необычайно жарко натоплено), то опуская взгляд к лицу спящего ребенка. – Думали, войско к сей поре воротится, ан нет – пришлось без Никиты сына крестить. И то, сколько же можно нехристем годовать, чай, скоро месяц минует, а все Богдашка да Богдашка [16]!

– Верно, верно, пора, куда долее годить, нехристей-то Господь куда как охотно прибирает, – закивала кума. – А пропой когда ладить намерена?

– Ну это уж когда муж воротится, – отвела взор Ефросинья. – Без мужика попойку в доме устраивать негоже. Вот опростаем с вами по малой чарочке – и довольно.

Матрена Ильинична добродушно кивнула в сторону кума:

– А старому нальешь ли? Небось он уже с утра столько принял, что вот-вот упадет.

Правда была ее – и нынче с утра, и все дни, предшествующие крестинам, Ефросинья не жалела для старика водки, вина, браги, пива, благо во хмелю он не буйствовал, а напротив – с каждым глотком становился все тише, все молчаливей.

Звали его Кузьма, и это был Никитин дед, да не родной, а двоюродный. У него в Тушине прожила Ефросинья все лето, в его избе родился Николушка. Дед Кузьма был глух как пень, подслеповат и малость придурковат. Добиться от него хоть каких-то рассказок, как жилось им в Тушине, оказалось не по силам даже неутомимой говорунье Матрене Ильиничне.

Оно конечно, разумнее было позвать в кумы какую-нибудь соседку, теперь бабы небось все на Ефросинью разобиделись, однако у Матрены Ильиничны имелось одно неоценимое качество: она уже завтра покидала Москву. Это была старинная подруга Ефросиньиной матери, жена тверского гостя, который на несколько дней приехал в Москву да и прихватил супругу с собой. Муж был целыми днями занят, Матрена побегала по родне да и, соскучившись, решила наудачу заглянуть в Стрелецкую слободу, разыскать Ефросинью, дочку своей покойной подруги Глашеньки. Встреча вышла радостная, Матрена Ильинична была безмерно польщена тем, что сделается крестной матерью Ефросиньина первенца, и без конца молола языком, выражая свой восторг. Поудивлявшись тому, как жизнь сводит и разводит людей, Матрена Ильинична перепорхнула к единственному предмету, который ее интересовал: к собственной жизни. Она сама, ее муж, ее дочери, удачно пристроенные за добрых, работящих, удачливых людей, но еще не подарившие старикам внуков, даром что были замужем одна год, другая два, а старшая – три года…

– Но ведь ты, Ефросиньюшка, в замужестве четыре с лишком года жила, а все не рожала никак? – без конца спрашивала Матрена Ильинична, снова и снова черпая надежду в ответах Ефросиньи:

– Не рожала, верно, а потом смилостивился Господь, даровал мне дитятю.

– Молилась ты небось денно и нощно? – не унималась гостья, и Ефросинья терпеливо кивала:

– А как же без молитвы? Без нее никак и никуда. Молитесь и вы с дочками – все по-вашему и сбудется.

Наконец они вышли из церкви и, поблуждав по кривым улочкам Стрелецкой слободы, оказались у дома Воронихиных. Окошко мерцало ярким огоньком, и Матрена Ильинична показала на него хозяйке:

– Кто-то дома. Может, Никита приехал?

– Да нет, небось Стешка оправилась да за прялку села, время коротать.

Матрена Ильинична поджала губы… Сказать правду, эта белобрысая девка оказалась единственной ложкой дегтя, которая подпортила медовую, сладкую встречу с Ефросиньюшкой. По словам хозяйки, это была польская рабыня, подаренная стрельцу Воронихину за его самоотверженное участие в побиении шляхтичей. Однако для рабыни девка оказалась слишком угрюма и неочестлива. На все расспросы Матрены Ильиничны Стешка больше отмалчивалась, отделываясь лишь двумя-тремя словечками:

– Не могу по-русски говорить.

Или:

– Не понимаю, сударыня.

Матрене Ильиничне очень хотелось отвесить строптивице пару оплеух, но, первое, не суйся со своим уставом в чужой монастырь, а второе, ее обезоруживало слово «сударыня». Вдобавок Стешка отчего-то хворала, и по большей части Ефросинья управлялась с хозяйством сама.

– Больно уж ты жалостлива, мать моя, – ворчала Матрена Ильинична. – Ведь недавно после родин, тебе лежать бы да лежать, а чугуны на стол пускай эта ленивица ворочает да пироги печет.

– Ничего, что мне сделается, – отмахивалась Ефросинья, хлопоча. – Бабу, сама знаешь, тетенька, в ступе не утолчешь!

Вот и сейчас, придя из храма и положив мальца в зыбку, она сразу принялась накрывать на стол. Стешка сиднем сидела у прялки, а когда Матрена Ильинична попыталась ее турнуть, Ефросинья глянула умоляюще:

– Оставь хворую, тетенька, я сама все слажу.

Оно конечно, выглядела Стешка – краше в гроб кладут, тощая, еще тощее худущей Ефросиньи, вот только на диво полногрудая. Да что проку! Глаза окружены темными тенями, нос заострился… Хворая, как есть хворая! Однако Господь терпел и нам велел, оттого Матрена Ильинична на доброе слово для рабыни не расщедрилась, только и пробормотала, укоризненно поглядев на Ефросинью:

– Больно жалостливая ты, девонька моя. С таким сердцем недолго проживешь. Эх, беда, муженек твой в походе, а то, гляжу, все у вас не как у людей.

Правда что, странностей в жизни Воронихиных обнаружилось немало. Жалостливая к ленивой Стешке хозяйка – это еще ничего! Чего стоил полусумасшедший Никитин дедок, который напился до того, что лыка не вязал. Когда мирно сопевший Николушка пробудился и заорал, требуя, чтобы его покормили, дед Кузьма выхватил его из колыбели и, вместо того чтобы подать матери, сунул в руки Стешке, которая так и коротала вечер за прялкою!

Бедная девка до дрожи испугалась младенчика, Матрене Ильиничне даже померещилось, что она выронит дитя на пол, но подоспела Ефросинья, схватила сына на руки и сунула ему в рот тряпицу, подвязанную к глиняному сосудику с молоком. Матрена Ильинична уже знала, что молока у Ефросиньи нет, свернулось на третий день после родов, она кормила малого козьим да коровьим молочком, разводя водичкою. По всему судя, к животному молоку младенец еще не привык, тряпицу сосал неохотно, скоро выкинул ее изо рта и задремал, недовольно покряхтывая. Повалился спать на лавку и дедка Кузьма, вскоре ушла в боковушку Стешка, ну а Матрена Ильинична еще долго занимала хозяйку разговорами, пока не спохватилась, что время позднее, надо успеть воротиться до первой стражи, не то муж с ума сойдет от тревоги за пропавшую бабу.

Ефросинья пошла проводить гостью, но на окраине слободы Матрена встретилась с мужем, который уже отправился отыскивать загулявшую женку. Распростились, облобызались – да и расстались, пожелав друг дружке неисчислимых благ и крепкого здоровья.

Ефросинья опрометью кинулась домой. Конечно, Стрелецкая слобода – место строгое, в отличие от прочей Москвы, где по ночам не таясь пошаливают, в слободе можно себя чувствовать спокойно, как на собственном подворье, а все-таки она бежала со всех ног. Чувствовать бы облегчение, что Николушка, светик ненаглядный, окрещен, что свалила с плеч докучливую Матрену Ильиничну (дай ей Бог здоровья, вот кому голову задурить удалось запросто, ни с одной из соседок-стрельчих не удалось бы избежать пристальных расспросов!), что завтра чуть свет отправится восвояси в свое Тушино и дед Кузьма, и тогда они со Стешкой и младенчиком останутся наконец одни. Никита еще невесть когда из похода воротится, хотя, по слухам, Болотников уже сдался царскому войску. Ну что ж, хоть малое время, а пока им можно дышать спокойно.

А что будет потом? Неужто не смягчится, неужто не растает недоброе, холодное Никитино сердце при виде ангела Божия Николашеньки?

Ефросинья невольно разулыбалась, вспоминая черные, круто загнутые реснички, окружавшие яркие, черные глаза младенчика, легкий белесый пушок на его головушке. Счастливые слезы против воли навернулись на глаза, так, с просветленной улыбкою, она и вбежала в избу.

Стефка, сидевшая с ребенком на коленях, привскочила было, запахивая раскрытую пазуху, но тотчас успокоенно улыбнулась:

– А, то ты…

– Я, кто другой, – кивнула Ефросинья. – А что, проснулся младенчик наш?

– Проснулся и так заревел, я испугалась, не только деда Кузьму, но и всех соседей разбудит. Ну и вот, дала ему грудь, – ответила Стефка, и кабы слышала ее ответ Матрена Ильинична, то была бы немало изумлена: молодая женщина говорила по-русски вполне чисто, чужеземщиной от ее речи веяло едва-едва, словно легким ветерком.

– Ой, беда, я уж думала, тетенька Матрена никогда не уйдет, боялась, ночевать останется, и тогда поплачет наш малой с голодухи! – засмеялась Ефросинья. – Ишь ты, как чмокает, радость!

– Начмокался уж, – спокойно ответила Стефка, выпрастывая из сонного ротика набухший, покрытый молочными пленками сосок тугой, пышной груди. – Вон, гляди, засыпает… спит уже. Прими-ка его.

Ефросинья подлетела как на крыльях, бережно подхватила младенчика и жадно, ненасытно осыпала его взопревший лобик поцелуями.

– Дитятко… дитятко мое ненаглядное! Сыночек пресветлый! – бормотала она, задыхаясь от любви – такой любви, какой не ощущала никогда в жизни. Слезы снова подкатили к глазам, она всхлипнула – и тут же услышала ответный всхлип.

Подняла взгляд – Стефка сидела, согнувшись в три погибели, спрятав лицо в ладони, плечи ее тряслись.

Ефросинья осторожно опустила ребенка в зыбку, подошла к девушке и погладила ее по плечу. Стефка вскинула залитое слезами лицо. Черные глаза, черные ресницы были мокры. Горестно стиснутые губы разомкнулись:

– Ефросинья, сестра! Зачем я не умерла в родах? Зачем ты выхаживала меня? Как же мы теперь жить будем?!

Ефросинья со вздохом опустилась на пол, обняла Стефку, принялась поглаживать по плечам.

А что она еще могла сделать? Ответить-то было нечего!

Загрузка...