Глава 9

Трежа: ранее

– А ну-ка, начни сначала, – говорит мама.

И я снова повторяю свой рассказ. Мама слушает, с нее даже сонливость спала. Она сидит рядом, дышит на меня, и я чувствую затхлый запах из ее рта. Я уже сто раз все рассказала, и уже прокукарекал хозяйкин петух, но мама все не отстает, хотя я ужасно хочу спать. Она задает мне массу вопросов: когда я повстречалась с духом, как он был одет, какой издавал запах и что принес для меня?

Под конец она говорит:

– Ты у меня умница.

Это значит, что она услышала все, что хотела. Голова моя клонится к подушке. Мама молча лежит рядом и смотрит в потолок, обдумывая услышанное.

– Это хорошо, что ты ни на что не согласилась. Когда он вернется, я сама буду иметь с ним дело. Это ж надо, какая наглость! Когда был жив твой отец, эта козявка даже бы не посмела бросить взгляд в твою сторону, не то что заговорить.

Вспомнив про папу, она снова погрустнела. Я лежу, положив голову ей на грудь. Мама шумно дышит, она уже где-то далеко-далеко в своих мыслях. Подвинув меня, она встает, чтобы немного походить по комнате, но у нее совсем мало сил. Я беру ее за руку и помогаю вернуться в кровать.

– Оджиуго так и не возвращалась? – спрашивает она.

Я качаю головой. Мама с присвистом втягивает воздух, она расстроена.

Когда мы ехали сюда, у мамы совсем не было сил. Мы сидели втроем в конце автобуса, мама положила голову на колени тетушки Оджиуго, и та жалела ее как ребенка, потому что между ними разница в двадцать лет. Не хочу даже вспоминать, как приехал потом муж тетушки, чтобы забрать ее. Он говорил ужасные вещи. Мама тогда спала, и рот у нее был приоткрыт, а дядюшка Нгози зло поглядывал на нее. Помню, как отодвинула мамины ноги от края кровати и укрыла их покрывалом. И уж тогда дядюшку Нгози прорвало.

– Так значит, теперь она вспомнила, что ты ее сестра, а? Когда они были богаты, разве она приглашала нас в дом, разве угощала нас? Ее муженек крал деньги направо и налево, а нам доставался шиш. А ты в это время, между прочим, корячилась на ферме. А они спали на водяной кровати и ели золотыми ложками.

Тетушка Оджиуго замахала руками, умоляя его взглядом замолчать. И тогда дядюшка Нгози взял и сплюнул через порог.

– Почему я должен молчать? Из-за нее? Она уже не такая маленькая, пусть услышит правду о своем папочке. Со временем и она станет такой же. От змеи может родиться только змея.

Я понимала, что он врет, вот дурак, он просто врал и не краснел. Какая еще водяная кровать? В нашем доме не было ничего подобного. Мы пользовались такими же матрасами, как и все остальные. Помню, папа говорил, что у дядюшки Нгози завидущие глаза. Даже если б папа ополовинил свои деньги, отдав их дядюшке Нгози, тому все равно было бы мало. Вот такой он человек – вечно завидует. И как тетушка Оджиуго вышла за такого? Думаю, вся беда из-за недостатка образования. Вот если я не продолжу учебу, стану такой же темной, как и он.

Видать, дядюшка пил воду горьколиста[54], потому что он вдруг начал портить воздух, а тетушка заверещала и потребовала, чтобы я ушла – мол, ей надо поговорить с мужем наедине. Я вышла, а он так орал, что мне каждое слово было слышно. Речь его резала ухо, но тетушка Оджиуго удивила меня еще больше, я видела по ее лицу. Ладно бы ее муж с его грязными планами насчет меня (так судачили люди). Но чтобы тетушка… Она пыталась закрыть его рот рукой, говорить потише, и я понимала, что на самом деле она верит во все эти гадости про моих родителей, но просто не хочет позора для семьи.

И вот сижу я возле дверей и слушаю все это. Голос дядюшки Нгози подобен пестику, гремящему в ступке, тетушка же говорит тихо, вкрадчиво. Потом они оба замолчали, и дядюшка издал какой-то странный звук.

Наконец они вышли из дверей, дядюшка вытирал рот, а тетушка поправляла завязки на своем платье с запахом. И по ее глазам я поняла, что она бросает нас, уезжает с мужем навсегда. Вечером, ложась спать, я увидела, что дядюшка Нгози выплеснул свой гнев, плюнув на наш пол, какая гадость. Я убрала все тряпкой и вернулась в кровать. Первый раз я спала на подстилке, потому что маме тесно и она брыкается во сне. Поэтому у родителей и была огромная кровать – они даже специально ходили на фабрику и заказывали матрас нужной ширины. Эту кровать потом забрал дядя Оби как старший из братьев. Я слышала, будто кровать не пролезла в дверь, вот и спрашивается, зачем было увозить ее.

Мама засунула руку в свои спутанные волосы. Когда она спит, я ее, конечно, расчесываю, но не везде достаю. Мама тянет за образовавшийся колтун, и в руках у нее остается целая прядь волос.

– Мне нужно хорошенько причесаться, – говорит она.

И я думаю, как же нам это сделать. У нас нет размягчающего спрея, но во дворе живет тетушка Люси, она парикмахер. Может, если я сделаю для нее уборку, она согласится нам помочь, потому что ко всем соседям она относится по-родственному.

Вижу, как у мамы дрожит рука. Она очень уставшая, но глаза сейчас веселые. Она смешно зевает, сморщив лицо.

– У нас не найдется жевательной палочки? – спрашивает она.

Я качаю головой. Мне ужасно хочется спать.

– Попробую завтра раздобыть.

Вот папа все время смеялся над мамой, называл ее дикаркой, потому что хоть она и чистила зубы щеткой с пастой, но никогда не отказывалась от жевательных палочек. Зато зубы у нее ослепительно-белые, как у молодой собаки. В какой-то момент папа тоже стал пользоваться жевательными палочками, а мама подтрунивала над ним, что он теперь – муж дикарки.

Мама ласково шлепает меня по спине.

– Ты молодец, со всем справилась, – говорит она. – Уджунва должна нам гораздо больше, чем двадцать найр, но ты не бери в голову. Теперь-то ты понимаешь, что бояться надо тех, кто в лицо улыбается, а сам готов воткнуть нож в спину.

Голос ее звенит от гнева, но тут она снова улыбается и гладит меня по щеке. Моя мама редко кого касается, не считая папы. Когда он был жив, она намазывала его лицо кремом, а когда он кашлял, растирала его разогревающим бальзамом. Она даже ногти ему сама стригла, делала массажи. Движения при этом у нее были плавные, нежные, прямо как в телерекламах про всякие мази.


По вечерам женщины собираются на кухне под манговым деревом. А мужчины садятся кружком в сторонке и обсуждают куу де таа[55]. Они все обсуждают и обсуждают, пережевывая одно и то же имя Бабангида[56], как какое-то жилистое мясо, которое все никак не проглотишь. Мужчины полагают, что скоро этого Бабангиду скинут, но вот про это они говорят тихо, потому что мало ли что, вдруг какой-нибудь сабо[57] подслушивает.

Пока мама спала, я помогала по хозяйству маме Чиненье или тетушке Люси, и они давали мне за это еду. Теперь же, когда мама проснулась, я могу посидеть и послушать соседские разговоры. Мама сказала, что сама достанет еды. Я уж не знаю, откуда и на какие деньги, но вот уже два дня подряд она действительно сдерживает свое слово. Я все еще злюсь на мальчишек, что порезали мой карман и украли деньги. Просто гады гадские – если когда-нибудь поймаю их, им мало не покажется.

Я сижу возле дверей, в вечернем небе жарит солнце, оранжевое, как Fanta. Занавеска на дверях скрывает меня от беседующих мужчин. Некоторые из них выпивают, время от времени посылая детишек к мадам Роуз за новой порцией пива. Да-да: иногда, злясь на хозяйку, они специально отовариваются у мадам Роуз, а не у Омаличи, потому что выручка Омаличи уж точно осядет в карманах хозяйки. Мимо двери проходит Ифеаний, лицо у него стало какое-то желтушное. Уж не знаю, видит он меня или нет, наверное, не видит. Словно курица, он копает землю голой ступней, ногти на ногах грязнущие. Уже который день Ифеаний мучается поносом, объевшись подаренных мне продуктов. Из-за внука хозяйка повесила на бак с водой замок, чтобы ей самой хватило, – вот мужчины и злятся на нее. Чиненье, наша ближайшая соседка, случайно увидела, как хозяйка подмывала Ифеания, словно маленького. Сейчас двери в ее жилище открыты и можно спокойно разглядеть обстановку. На столе стоят маленький телевизор с кассетным магнитофоном, а на спинке стула висит переносное радио. Комната загромождена разными стульями и пуфиками, так уж любит хозяйка. В углу примостился вентилятор, немного спасая от жары. А вот мне, например, даже думать жарко. Ну так вот: на стенах у хозяйки много всяких старинных картин, а линолеум еще влажный после мытья. Хозяйка пока молчит про деньги, но я знаю, что скоро поднимет эту тему, забьет во все барабаны.

Обмотавшись палантином, мама возвращается из душа на заднем дворике. Она помыла голову, и ее отросшие волосы рассыпались ниже плеч. У нее всегда была густая шевелюра, а сейчас стала еще гуще. Она идет мимо мужчин, не вступая с ними ни в какие разговоры. На секунду остановившись, она стучит шлепками, вытряхивает из них песок. Отец Чиненье молча кивает в ее сторону, и мужчины гогочут, но, увидев меня, затыкаются.

– Закрой дверь, милая, – говорит мама.

Я убираю ноги с порога и закрываю дверь, а мама быстро натягивает ночнушку – она успела ее постирать и высушить на заборе. За домом у нас, если спуститься по ступенькам, есть совсем маленький закуток, за которым начинается забор. Мама садится на ступеньки, чтобы немного побыть в одиночестве, пока не выглянул кто-нибудь из соседей. Я примостилась рядом.

– Во сколько он обычно приходит? – спрашивает мама.

– Ночью.

Под моим ногтем образовалась сухая корочка, и я пытаюсь откусить ее.

– Прекрати грызть ногти, это неприлично.

– Хорошо, мамочка. – Я пытаюсь отковырять корочку пальцем. Мы сидим и молчим. Мама машинально оглаживает ноги. От долгого нахождения в помещении кожа на лице посветлела. Раньше многие сравнивали ее с Бьянкой Оно[58], но теперь мама исхудала и стала костлявой, словно вяленая рыба. Со двора доносится смех мужчин, он даже заглушает хозяйкино радио. Откуда-то тянет жареным мясом, наверное, это служанка Омаличи готовит – поджарку у нее покупают вместе с пивом. В воздухе витает запах лука, фио-фио[59] и лангустов.

– Ты бы сходила помылась, – говорит мама, но я отвечаю, что на меня воды не хватит.

– Сказала бы сразу, я бы тебе побольше оставила.

– Не волнуйся, мамочка, я завтра еще принесу.

– Нет, Трежа, ты должна умываться и утром, и перед сном – все должно оставаться так, как было при папе. Нельзя позволять, чтобы траур лишал нас достоинства. Женщина всегда должна следить за собой. Ты не заметила – стала ли ты уже сокровенной?

Я отрицательно качаю головой. Тетушка Оджиуго принесла для меня много белых тряпочек от портного и показала, как их потом стирать и кипятить. И к ним не должен прикасаться ни один мужчина.

– Вот и хорошо. Я рада, что со своим спаньем не пропустила твои первые месячные, – говорит мама. – Скоро тебе исполнится двенадцать. В нашем роду они должны начаться не позднее твоего тринадцатилетия.

Мой живот сразу же отреагировал слабой болью. Мама притягивает меня ближе, кладет мою голову себе на колени и начинает заплетать волосы, вернее, разделять их на пряди, потому что мои волосы слишком короткие для косичек. Просто ей нужно чем-то занять свои руки.

– У тебя густые волосы, вся в меня.

– Я знаю, мамочка.

Все только и говорили, что про мамины волосы. А мастера по косичкам на рынке даже отказывались со мной работать, потому что весь процесс занял бы много времени и пришлось бы запрашивать плату вдвое или даже втрое больше обычного.

– Помнишь, как твой папа называл меня Мами Уата?[60]

Я тяжело сглатываю.

– Что, скучаешь по нему? – спрашивает мама.

Я молча киваю.

– Я тоже.

Из-за подступающих слез в носу становится щекотно, но я запрещаю себе плакать. Как только не поносили маму папины братья со своими женами. Они говорили, будто это она доконала папу, потому что она ведьма. И еще проститутка. Говорили, что такие, как она, приносят своим мужьям одно лишь горе. Мама даже ни одной слезинки не проронила за все время, все слезы – внутри нее, она их сглатывает с утра и до самой ночи.

Шум во дворе стихает, мужчины отправляются по домам, чтобы поужинать. По хозяйкиному телевизору звучит музыкальный сигнал, предваряющий вечерние новости. Хозяйкина дверь затянута москитной сеткой, и она держит ее открытой, чтобы ветерок обдувал кровать. В других комнатах тоже работают телевизоры, но хозяйкин телевизор кого хочешь переорет – можно подумать, что кому-то интересно соревноваться с ней.

И вдруг мама запела: «Полиция, скорей сюда, тут черный хочет броситься с моста. Полиция, неладное творится, коль черный хочет вдруг самоубиться».

Она поет медленно, не так, как Брайт Чимези[61] – он тараторит свою песню быстро-быстро, отплясывая, словно ящерица на раскаленном железе. У папы с мамой шутка была такая: каждый раз, когда Мерси готовила суп огбоно[62], папа лепил большие шарики из огбоно, обваливал их в муке гарри, кидал в рот и глотал, приговаривая: «Вот, я самоубился». И все покатывались со смеху.

Да они постоянно смеялись. Я не понимала и половины из их шуток, а те, что понимала, вовсе не казались мне смешными.

Загрузка...