– Топай, батя! – рявкнул конвоир, и грубо втолкнул невысокого пожилого священника в камеру.
Металлическая дверь громко захлопнулась, перекрывая доступ свежего воздуха, и помещение окутал привычный полумрак.
Камера была небольшая, примерно четыре метра в длину и столько же в ширину. Почти у самого ее потолка в стене напротив входа блестело небольшое окошко. Оно давало совсем немного света, но этого было достаточно, чтобы рассмотреть находившихся здесь.
На каждого заключенного в камере приходилось не больше квадратного метра пространства. Люди молча сидели или лежали, свернувшись на ледяном цементном полу, отрешенно уставившись в обшарпанные стены и потолок. Тяжелый воздух содержал не так много кислорода и, ударяя в лицо удушливой волной, медленно сжимал горло, вызывал тошноту. В углу возле двери стояло ведро, по всей видимости, для испражнений. Оно было практически полным и источало зловонный запах. И хотя этот запах, смешавшись с сыростью и потом, заполнял все пространство, сидельцы, казалось, перестали его замечать.
Отец Николай щурясь осмотрел камеру. Присесть было негде. Ещё минуты две он стоял у дверей и пытался сообразить, что ему теперь делать.
– Идите сюда! – окликнул его негромкий голос у стены, – я подвинусь, поместимся вдвоём.
Отец Николай, как маленький ребёнок, ища хоть какую-то опору, доверчиво двинулся в сторону голоса. Стараясь никого не задеть, он медленно пробирался к своей цели. Сидящие на полу стали возмущаться, кто-то матерился, кто-то даже озлобленно ударил священника по ноге.
– Смотри, поп, куда прёшь! Развелось вас тут!
Наконец отец Николай добрался до человека, окликнувшего его.
– Вы не обращайте внимания на них! Понимаете? Тяжело… Страшно… Да и тесно к тому же, – священник сел и прислонился к стене.
– Давайте знакомиться! Меня зовут Михаил Александрович Стародубов! – и Михаил Александрович протянул серую тонкую руку.
– Николай Семёнович Белобородов! – ответил новенький. – Очень приятно!
– Вы священник? Верно? – с любопытством спросил Михаил Александрович.
– Да, да! Священник.
– Ага, ясно! Антисоветская деятельность… По доносу или так? – со знанием дела поинтересовался он.
– Не знаю, я не знаю, – растерянно признался батюшка, и, подняв голову, с грустью взглянул на соседа.
– Меня вот по доносу арестовали. Вы представляете? Было у нас с приятелем одно недопонимание, а он взял и донос накатал. Взял и накатал!!! А мы, мы с ним… Эх… – не договорил он и махнул рукой. – Время такое, я понимаю, каждый сам за себя, никому нельзя верить! Советский человек должен верить в партию, а как? Как? Когда эта самая партия народ истреблять стала? – Михаил Александрович перешел на шепот. – Уши везде, страшно, страшно говорить! Одно слово и… расстрел! – совсем тихо произнес он.
Отец Николай, спокойно посмотрел на собеседника, вздохнул, затем улыбнулся и поправил подрясник:
– Обойдется! Даст Бог, всё обойдётся!
– Не думаю! Что же ваш Бог допустил, что и вас, как антисоветскую рожу загребли?
– Посмотрим! Видно, нужен я тут для чего-то! – спокойно ответил батюшка.
Михаил Александрович усмехнулся:
– Ага, знаю я для чего… Вон товарищей из камеры выводят, а назад мало кто возвращается, а те, кто вернулся, все одно, что с войны. Места живого нет. Кровавое месиво, а не человек. Я тут уже третьи сутки, а насмотрелся на всю жизнь наперед, – и он резко провел трясущейся ладонью по горлу. – Я – художник! Руки вот эти, кисти должны держать!!! – и он потряс руками перед лицом соседа, – Понимаете?
– Понимаю, милый, понимаю! Но верую и уповаю на милость Божию! Не оставит Он нас!
Художник раздраженно вздохнул и отвернулся.
– Посмотрю я на вас, как на допрос заберут, – пробормотал он и уставился на узкое окно, единственное светлое пятно в темноте заключения.
Отец Николай снова окинул взглядом камеру. Глаза, уже привыкшие к полумраку, внимательно вглядывались в лица и фигуры людей, находящихся тут. Серые, изможденные, испуганные, местами уже надломленные… Есть и совсем молодые, почти мальчишки, и постарше, и даже один старик лет восьмидесяти. Кто он? За что он тут?
От духоты и вони в камере было тяжело дышать, еще сильнее захотелось на волю, еще нестерпимее стало желание вырваться отсюда, вдохнуть полной грудью холодный морозный январский воздух, уткнуться носом и щеками в колючий снег, или упасть в мягкий сугроб и лежать так, лицом к небу. Жгучей болью нахлынули воспоминания о семье, доме, храме. Вспомнилось, как еще вчера им с сыном пришлось вооружится лопатами и расчищать тропинку от крыльца до калитки, потому, что за ночь навалило снегу сантиметров двадцать. А потом пили чай на травах, матушка травы эти сама летом собирала. И столько в них, в этих иссохших растениях, тепла и любви сейчас увиделось. Казалось, что тепло это разливается по телу, и согревает самые дальние уголки его души. Отец Николай улыбнулся, морщинки в уголках глаз свидетельствовали о том, что состояние тихой радости было привычно для этого человека.
Сквозь слабое забытье, в которое удалось ненадолго погрузиться, стала прорываться страшная реальность происходящего. Вновь спертый воздух овладел легкими, сумрак зрением, страх сердцем. Исчезли и картины, и ароматы вчерашнего дня. Только серость и духота вновь предстали во всей своей силе.
– Господи, Иисусе Христе, помилуй мя грешного! – прошептал отец Николай и медленно перекрестился.
– Что, страшно, поп? – из дальнего угла камеры раздался звонкий юношеский голос. – Крестись! Не долго тебе осталось, гнида церковная! Это я тут по ошибке, а ты, сволочь, за дело! – и паренек бойко вскочил со своего места, остервенело тыча пальцем в священника.
– Ты бы помолчал, сынок! – слабый, но уверенный голос старика послышался в центре камеры. – Чай, никого не пожалеют! Ни за дело, ни без дела, всех под одну гребенку стрегут нынче, и интеллигенцию, и пролетариев, и попов. На лица не смотрят. Лишь бы писулька была. А раз уж ты здесь, поверь, писулька эта отыщится!
Парнишка практически мгновенно изменился в лице, присел на свое место, обхватил обеими руками голову и еще долго что-то злобно бормотал себе под нос. Спустя несколько минут про него забыли и вовсе перестали замечать.
Старик, пристально смотревший на батюшку, не спеша поднялся, и без труда пробрался поближе к отцу Николаю. Сидящий по левую руку, человек тут же переместился на освободившееся место. Было заметно, что он рад уступить старику право на соседство с попом.
– Вениамин Антонович Куприянов! – представился незнакомец.
– Отец Николай. Белобородов, – ответил священник.
– Очень приятно! – произнес старик, и уже было собрался что-то сказать, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги.
В начале они звучали совсем тихо, еле слышно. Но, как только, стали различимы, в камере повисла звенящая тишина. Парень в дальнем углу перестал бормотать и поднял голову. Все замерли в ожидании. Шаги становились все громче, а ожидание все нестерпимее. Приблизившись к дверям камеры, шаги смолкли, уступая место звону ключей и грохоту засова. Дверь скрипнула, и в камеру хлынул поток более-менее свежего воздуха.
– Куприянов! – громко выкрикнул конвоир. – На допрос!
– Эх, не успел я! – растеряно пробормотал Вениамин Антонович. – Помолись за меня, отец! – обратившись к отцу Николаю, шепнул он и поднялся. На допрос, так на допрос… – старик медленно направился к выходу.
– Давай быстрей! Рухлядь! Некогда с тобой возиться! – раздраженно выкрикнул конвоир, и ударил подошедшего старика прикладом в живот. Старик согнулся и закашлялся. В следующий момент сильная рука охранника выдернула его из камеры еще до того, как кто-то из присутствующих успел осмыслить происходящее. Темнота и страх вновь окутали заключенных.
Отец Николай в оцепенении смотрел на дверь, из-за которой доносились ругань, смех и еле слышные шаги заключенного. Рука невольно поднялась ко лбу:
– Господи помилуй раба твоего Вениамина! – произнес священник и замолчал, погружаясь в тягостные и тревожные мысли.
Нужно сказать, что больше старик в камеру не возвращался. Так никто и не узнал кто он, и за что был арестован. В памяти сокамерников остались только его имя, спокойные, полные чувства собственного достоинства глаза и голос, хотя и не громкий, но обладавший необъяснимой внутренней силой.
Не прошло и получаса, как знакомый звук прорезал гулкую тишину. Шаги, звон ключей, грохот засова, скрип двери… Кто теперь? Кто следующий?
На пороге появился охранник, но не тот прежний, который забирал старика. Другой. Высокий, молодой паренек лет двадцати, худой. Лицо его было уже по-взрослому серьезным, но глаза, еще живые и теплые, светились добротой и детской наивностью. Кончики ушей, нелепо торчали в стороны, от чего лицо казалось треугольным. Небольшой лоб только усугублял это впечатление.
С какой-то нерешительностью охранник стоял на пороге. Казалось, что он не может подобрать слова, чтобы оречевить цель своего появления.
– Товарищ Свиристелин, вас на допрос вызывают! Пойдёмте!
У стены послышался вздох, затем из густого сумрака показался мужчина, лет тридцати пяти – сорока, небольшого роста, грузный. Одежда его изорвана, низ брюк срезан. На пиджаке не хватает рукава, а когда-то белая рубашка забрызгана кровью. Приглядевшись, даже при плохом камерном освещении можно увидеть ссадины на лице несчастного. Хромая и прижимая правую руку к туловищу, человек двинулся к выходу. Охранник смотрел на него с сочувствием, что не могло остаться незамеченным. Дверь в камеру закрылась, и ее обитатели еще некоторое время прислушивались, не последует ли ударов. Но в коридоре были слышны только удаляющееся шарканье заключенного и уверенная поступь конвоира.
– Михаил Александрович, кто это? – обратился батюшка к своему соседу.
Стародубов невольно вздрогнул.
– А это Свиристелин, какой-то учитель. Я с ним не знаком лично. Его второй раз забирают на допрос. В прошлый раз еле живого притащили и бросили у порога. Позавчера это было. Я думал, помрет тут. Ан, нет оклемался немного. Ну теперь-то, уж наверное не притащат, – печально констатировал он.
– Нет, нет! Я не про заключенного, я про охранника. Кто он?
– Ааааа… – протяжно произнес художник, и приподнялся. – Так это Алёшка, молодой да зеленый. Не подмяла еще его махина под себя, не изуродовала. Алёшка, самый человечный тут среди них. Не бьёт никого, да и на допросы его не пускают – мягкий больно.
– Как же он попал сюда? – удивленно спросил отец Николай.
– А я почем знаю? Слышал только, что сирота он, сестру воспитывает младшую. А как тут оказался – не слыхал… – Михаил Александрович замолчал ненадолго, а после продолжил: – Эх, видать, смену сдали, сейчас на допросы начнут тягать, следователи свеженькие, выспавшиеся, жаждут крови. Готовьтесь!
И Стародубов оказался прав. В следующие два часа из камеры забрали еще четверых, не вернулся никто. В конце второго часа на улице, прямо у самого окна послышались крики. Снова ругань, смех и глухие удары. А после звук мотора и отъезжающей машины, скрип снега и свист, потом тишина.
– Повезли на расстрел! – предположил кто-то, и скорее всего, был прав.
От того, что двери открывались чаще обычного, а число людей в камере уменьшалось – воздух стал более пригодным для дыхания. Чувство голода стало проступать все отчетливее и даже желание поспать уходило на второй план.
При каждом появлении Алешки напряжение возрастало, а сам охранник становился все суровее и отрешеннее. По всей видимости, его молодой и еще довольно чистой душе было больно и противно наблюдать за происходящим. Он не присутствовал на допросах, но обязан был находиться в коридоре у самых дверей допросной комнаты. Поэтому, Алешка все же являлся невольным свидетелем издевательств и пыток. Несколько раз он даже порывался написать раппорт, но осознавал, что изменить ничего не сможет. Переть одному против системы – самоубийство. Эту простую истину Алешка усвоил еще со времен детдома. А у него сестренка на руках. И он вновь отказывался от попыток вырваться из лап адской машины репрессий. Удивительно, но ее жертвой мог стать любой, как по ту, так и по эту сторону решетки.
– Товарищ Белобородов! На допрос! – уставшим и измученным голосом произнес Алешка, в очередной раз выполняя свои грустные обязанности.
Отец Николай поднялся, взглянул на охранника и улыбнулся. Алешка широко раскрыл глаза от удивления. Еще никто в этих стенах не делал ничего подобного. Ни один заключенный. Охранники и следователи частенько посмеивались над ним, но злобно и раздраженно. Будто пытались заглушить что-то в себе. А этот заключенный улыбался сейчас ласково, по-отечески.
Алешка будто в детстве оказался. Он был тогда мальчишкой, еще лет пяти, наверное. Отец смеясь держал его над собой. И здорово было рассматривать всю комнату с такой невообразимой высоты. И виделось все, все до мелочей. Мамино смеющееся лицо за занавеской и небольшой спящий комочек в люльке, и отец. Его огромные сияющие глаза и улыбка, и сильные вытянутые руки, и даже воздух в комнате был каким-то осязаемым, струящимся. Солнце отбрасывало лучи и заполняло ими всю комнату, можно было различить даже мелкие пылинки, повисшие в пространстве. В нос вдруг ударил знакомый аромат маминого хлеба, и захотелось бежать скорее к столу, чтобы отломить его кусок, вдохнуть этот теплый запах и остаться в этих воспоминаниях. Вернуть их и сделать реальностью. Но, увы, это давно уже невозможно…
– Пойдемте! Нас ждут! – нерешительным, дрожащим голосом произнес Алешка, – Ждут! – повторил он, будто смахивая пелену нахлынувших воспоминаний. Протянул руку, указывая направление, и уже совсем уверенно скомандовал, – Идём!