Я нахожу за изголовьем кровати один из старых стикеров, написанных ее идеальным бисерным почерком. Со временем бумага истончилась и свернулась, синяя шариковая ручка поблекла. Призрак. Шепот из давнего прошлого.
Что бы я сказала, будь у меня возможность сделать наоборот? Оставить записку той себе. Послать предостережение из будущего. Подать тайный знак.
Меня часто увлекает эта фантазия, хотя в итоге остается только чувство вины и упреки. Себе, маме. А их и без того уже немало накопилось.
И все равно не унимаюсь, не могу ничего с собой поделать. Как болячка, которая нестерпимо чешется, а расчесывать нельзя.
Я верчу в руке ветхую бумажку, играюсь. Что бы я написала?
«Бойтесь волков в овечьей шкуре»?
«Никому не верь»?
«Беги»?
Что, если все это – ужасная ошибка? Что, если он и вправду невиновен? Согласилась бы я пожертвовать самым счастливым периодом в своей жизни?
Думаю, да. Нет.
Боже! Неудивительно, что у меня все трещит по швам.
Провожу пальцем по маминым письменам. В горле стоит ком, и я чувствую, как внутренний черный пес готов сорваться с цепи. Фантом, затаившийся в ожидании шанса наброситься и придавить меня к земле. Он крадет у меня время, целые недели. Запирает в моей собственной тюрьме. Высасывает энергию, так что мне остается только сидеть, уставившись в одну точку.
В горле стоит ком, но других симптомов не наблюдается; нет того чувства, которое жжет глаза, прежде чем расплачешься. Мышцы не наливаются свинцом. Нет апатии.
Значит, это не начало нового витка депрессии. Я не стану замыкаться в себе. Одна мысль об этом пугает меня до смерти.
На маминой записке выведено: «Есть только сейчас».
Может, это знак, но я не тороплюсь звонить. Решиться – одно, действовать – другое. То же с прощением.
Я жду, когда мы с Бастером закончим обед, за которым он ест за нас двоих. У меня совсем пропал аппетит. Хоть какие-то плюсы. Наверное. С тех пор как мне стукнуло тридцать, контролировать вес стало сложнее.
Тянусь к телефону, ищу в письме номер тюрьмы. Мешкаю, но все же беру трубку, прикрываю рукой глаза.
Нет, не могу. Комок в горле начинает душить.
Завтра, думаю я, вставая. Прикидываю, не слишком ли ранний час для вина. Всего бокал, чтобы немного расслабиться.
И тут краем глаза вижу: «Есть только сейчас».
Стискиваю зубы, делаю глубокий вдох, набираю номер.
Когда берут трубку, мне уже не хватает воздуха, словно я взбежала по лестнице, а не просидела последние два часа в нерешительности за кухонным столом.
Ненавижу себя за то, что по-прежнему позволяю Мэтти задевать меня за живое. Я уже взрослая, столько лет провела, бегая от прошлого, и все же любая мелочь напоминает о нем…
Галстуки-бабочки. Отпечатки ног. Оброненная сережка. Прошлое – это не неведомая страна. Это камера пожизненного заключения без права на досрочное освобождение.
По ночам мне слышится шепот – убитые женщины взывают ко мне. Чаще всего голос совсем детский. Девочка говорит зло, обиженно. «Почему ты не сделала этого раньше? – спрашивает она. – Тогда я была бы жива. У меня тоже была мама. Каково, по-твоему, ей приходится?»
Иногда она совсем жестока. «Почему я? Чем ты такая особенная?»
Я сама себя об этом спрашиваю. Все время.
Голос на том конце провода оживляется, стоит мне упомянуть его имя. Магнетизм дурной славы.
– Мэтти Мелгрен?
– В какой день я могу подойти? – Я словно планирую визит к стоматологу.
Стучит клавиатура, в трубке цокают языком.
Я думаю о девочке с Хогарт-роуд и о том, что, по слухам, он сделал с ее языком. Нет такой стены, которой можно было бы отгородиться от прошлого.
– Вам необходимо прибыть за полчаса до назначенного времени. Возьмите удостоверение личности: паспорт или водительские права, – инструктирует секретарь. – И четвертак для камеры хранения. Вторник. Четыре тридцать.
Это не вопрос. Меня не спрашивают, удобно ли мне.
Как обычно, все козыри на руках у Мэтти.