Парик – просто спасение. Но также и риск. Я постоянно замечаю вопросительные взгляды – «Боже мой, я тебя не узнала!» Те, кто хорошо меня знает, считают, что парик неудачный. Я в нем совсем другая, и сразу видно, что это именно парик. Слишком много волос, эта пышность у висков и в других неправильных местах. Трудно изобразить естественную линию роста волос на лбу. Я повязываю платок. Находясь среди людей, я чувствую себя крайне неловко в одном платке или шапке. Поздняя осень, морозно, в одной тонкой хлопковой шапочке я мерзну. Постепенно темная щетина на голове редеет. Я постоянно замечаю на подушке малюсенькие черные ворсинки, выпавшие за ночь. Бледный череп становится более заметным, четко очерченным. У меня вдруг вызывают эстетический и технический интерес головные уборы мусульманок. Я пытаюсь подсмотреть, как они их завязывают и закрепляют. Какой берется материал. Но красивый эффект достигается, скорее всего, благодаря тщательной укладке под платком. А с голого черепа платок соскальзывает, да и шапка тоже. Эстрид возмущается, как несправедливо, что мужчины могут ходить с голым черепом, и никто на это не реагирует, а вот если женщина сбреет волосы, люди сразу думают, что у нее рак. Я научилась замечать парики на других – если они не укорачивают несколько прядей на висках и на затылке. Но когда Эстрид говорит, что мы с Лассе Кронером[26] можем объединиться, потому что у нас одинаковые прически, я осмеливаюсь ходить дома без шапочек и парика. Значит, дети уже привыкли видеть мой голый череп.


Но почему парик становится морально-нравственным вопросом? В блогах, посвященных раку, многие пишут, что честнее и достойнее ходить без парика. Так ты остаешься подлинной, настоящей. Героиней. Получается, что кроме сурового лечения и страха смерти ты должна еще как-то справляться с любопытными взглядами или поспешно отведенными глазами. В своей «Зимней беседе» на канале Р1 Сара Даниус[27] говорит об обратной стороне сострадания. Сострадание должно быть деликатным. Меня провоцирует как преувеличенное сочувствие, так и полное его отсутствие. Временами хочется кричать от ярости.


Когда я очнулась от наркоза после операции по удлинению ноги, то увидела в ноге огромный металлический аппарат Хоффмана с четырьмя штырями – кость перепилили почти полностью, и теперь мне придется самостоятельно, с помощью специального ключа, вытягивать ногу на миллиметр в день. Эти мучения с отверткой будут продолжаться полгода. Боль нарастает с каждым подкручиванием, а нижняя часть кости так и остается отдельно от верхней все это время. Смысл в том, что, когда нога вытянется на нужные пять сантиметров, костная ткань образуется сама собой. Тогда ногу загипсуют, и я начну постепенно на нее опираться, чтобы кость снова срослась. В период вытягивания наступать на больную ногу строго запрещено. Но один раз, когда я только вернулась в школу после больницы, кто-то из ребят случайно толкнул меня, и я опустила многострадальную ногу на каменный пол. Было больно. Хоть я и решила ни в коем случае не плакать, но боль оказалась слишком сильной, я же наступила на перепиленную кость. Я попыталась подавить стон, добрые одноклассники помогли добраться до стула. Я была на грани истерики – вдруг что-то испортила! Математику замещал другой учитель. Блондин. В круглых очках. Вылитый эсэсовец. Он стоял у кафедры, смотрел на меня в упор, пока я вытирала эти чертовы слезы. А потом произнес: «Ну что, ты закончила рыдать, можем начать урок?»


К концу вытягивания я похудела на девять килограммов и не могла спать без «Цитодона». И не спать без него тоже не могла. Но настоящая паника началась, когда я, очнувшись после операции, поняла, что вот с этим жутким аппаратом Хоффмана предстоит появиться в новой школе, куда я ходила всего пару недель. Что скажут ребята из девятых классов? Из восьмых? Мои одноклассники? Все будут пялиться. Но если наложить сверху повязку… Какое облегчение, как хорошо, что я до этого додумалась. Можно ведь закрыть все это дерьмо, намотав длинный-предлинный бинт. Чтоб ни кусочка железки не было видно.

Однако осуществить это не удалось. Вскоре я осознала, что огромный моток бинтов привлечет еще больше внимания. Пришлось скакать на своих костылях по просторным вестибюлям школы Окервик. И все пялились. На самом деле. В первый день меня разместили в школьной библиотеке, где над закрытой дверью было окошко. В этом окошке постоянно мелькали лица мальчишек – им, видимо, приходилось подпрыгивать, чтобы увидеть меня, и слух, похоже, быстро разошелся по школе. Кажется, я даже не махала им, когда видела их любопытные лица. Сидела, уткнувшись в книгу.

Платок, повязанный поверх парика, из той же оперы. Достаточно убедить себя в том, что, если чем-то закрыть парик, будет не так заметно. Хотя на самом деле наоборот, так он еще больше бросается в глаза.

* * *

Тебе не убежать. Пиши. Облекай в слова. Превращай в реальность. Все эти дни ожидания осенью 2016 года. Тело болит. Я не могу полулежать в кровати из-за ощущения, будто копчик упирается в бетонный пол. Но если я ложусь на бок, то же ощущение возникает в бедре. А еще боли по обе стороны от позвоночника – что там, надпочечники? При ходьбе кружится голова, потому что при движении тело болит еще сильнее. И все же я двигаюсь. Растягиваю «Альведон». Почему тело ноет круглосуточно? Доктор Аннели Блад говорила, что опухоли чувствуются, только если находятся в скелете?

Почему результаты рентгена позвоночника никак не приходят?

В спокойные дни я работаю над подготовкой семинара по Джамайке Кинкейд. Столько поездок в больницу, на сдачу анализов, на примерку парика. По вечерам Эстрид не может уснуть. Плачет. «Мама, обещай, что будешь жить». Бессонные ночи, сплю по паре часов, не больше. Отправляюсь в Интернет, где много ценной информации. О реконструкции груди, о питании при химиотерапии, о побочных эффектах. Некоторые больные ведут блоги очень серьезно и обстоятельно, описывают свое лечение день за днем. Нахожу утешение в том, что сегодня мне еще не так плохо, как, например, ей. Готовлюсь к тому, что меня ждет. Узнаю, какую еду лучше выбирать. Но в Сети предостаточно и кошмара. Женщины моего возраста с ранним рецидивом рака груди умирают. А вот и комментарии от других участниц форума – как они благодарны судьбе за то, что у них не самый тяжелый вариант HER-2. А у меня как раз HER-2. Внутри все опускается, я падаю, вокруг сгущается тьма. При свете, в дневном стационаре онкологического отделения, где ежедневно лечат больных с опухолями, медсестры говорят, что ни в коем случае нельзя копаться в Интернете. Многие женщины с раком груди продолжают работать в полную силу как ни в чем не бывало. А те, кто пишет в Сети… возможно, им не хватает внимания. Так говорит медперсонал. Но продолжать работать в полную силу не так-то просто – хотя бы потому, что немало времени уходит на само лечение, анализы и прочее. Я думаю о том, насколько разными бывают ситуации. Если у тебя есть маленькие дети, ты нужна и им тоже, у тебя должно хватать сил на борьбу с их страхами. Мне повезло – я работаю из дома. Постоянно находиться среди людей, с их бактериями и вирусами при ослабленной иммунной системе – тяжелое испытание. Сидеть на работе, когда хочется сходить по-большому порядка восьми раз в день, тоже не очень весело. К тому же неотступный страх смерти снижает работоспособность. Что мне помогает в полные ужаса дни, так это осознание, что самой мне из этого не выбраться. Зато врачи обязательно помогут.

* * *

Осенью 2016 года, в ожидании ответа, между многочисленными рентгеновскими снимками для обнаружения или исключения метастазов, я не одну пятницу провожу у своего редактора и близкой подруги Анники в Стюребю. Мы обедаем, общаемся, смеемся, каждая занимается своим делом. Я пишу текст о саде для журнала «Мы», Анника погружается в многочисленные проекты. Она тщательно продумывает, чем меня угостить, учитывая мои пострадавшие вкусовые рецепторы. Насколько помню, я тогда все время находилась под воздействием кортизона. Я пытаюсь не слишком омрачать атмосферу и не говорить все время о своих тревогах. Мне тяжело произнести это, поэтому я молчу о постоянном страхе умереть, оставив детей без матери. Мы с Анникой ежедневно обмениваемся сообщениями, поддерживаем контакт, но я не могу, у меня не получается написать о своем главном страхе, о том, что больнее всего. Хотя это было бы полезно, мне кажется. Точно знаю, было бы очень полезно сформулировать и высказать вслух этот страх.

Что будет дальше. Дом должен быть пригодным для житья. Когда мне поставили диагноз и начали лечить, я подумала: «Надо привести дом в порядок для Матса и девочек». Если. Если. Если им придется переезжать. Надо сделать так, чтобы дом было легко продать. Они должны получить за него столько, сколько он стоит. Ну, или как получится. Состояние дома на осень 2016 года довольно плачевное. А высокие дозы кортизона делают свое дело. В октябре во мне вдруг просыпается жажда деятельности. Сначала крыша. Крышу надо залатать. Никаких больше конструкторских ошибок, из-за которых влага медленно проникает внутрь и деревянные стропила гниют. По чердаку расползается черная плесень. Потом нужно разобрать завалы. Бумаги, газеты, книги. И прочее, что просто складывалось в стопки до лучших времен.


А еще Онгерманланд. Огромный опустевший дом. Хозяйственные постройки. Пекаренка. Как там, должно быть, тихо. Мне хочется спрятать заброшенный дом моего детства в каком-нибудь надежном герметичном месте. Слишком больно, тревожно.

Когда мы нашли бригаду, которая переложит крышу, дело пошло быстро. Хотя сам процесс строится весьма любопытным образом. Сначала приезжает прораб, главный босс, он говорит по-шведски и зовут его, скажем, Петер. Исключительно вежливый, приятный во всех отношениях, говорит по делу, в красивом рабочем костюме, накачанный, как профессиональный спортсмен. Забирается на нашу плоскую крышу, расхаживает там, на высоте девяти метров над землей, инспектирует. Выносит вердикт, рассказывает, что лучше приобрести. Говорит о дышащем утеплителе, изоляционных материалах для чердака. Советует, какой выбрать цвет черепицы, какую водосточную трубу и водостоки. В течение двух недель они могут начать. Белая бухгалтерия, договор, официальный бланк.

В следующий раз приезжает Джейми, по всей видимости, южноамериканского происхождения, но по-шведски говорит бегло. Он – главный мастер конкретно на этом проекте, координатор, по всем практическим вопросам надо обращаться к нему. Тоже очень приятный. К тому же я так рада, что мы наконец переберем крышу. Полуразрушенная, изначально неправильно сконструированная пристройка пусть подождет, сначала крыша. Каких-нибудь две недели, и они начнут снимать старую цементно-песчаную черепицу.

Когда наконец доходит до дела, в конце октября, у нас появляются безымянные рабочие из Украины. Трудятся с раннего утра и до наступления темноты, а потом еще пару часов при свете прожекторов. По-английски говорят с трудом, шведского не знают вовсе. Один из них руководит всей бригадой. В дом они никогда не заходят. Ловко перемещаются по строительным лесам. В начале ноября уже выпал снег. Я точно помню, потому что гулять по сугробам оказалось нелегко. Физиотерапевт, Карин, говорит, что я делаю все правильно – настроена совершать долгие прогулки несмотря на то, что приходится вязнуть в снегу. Я варю кофе и предлагаю булочки, натянув парик, но строители отказываются зайти в дом. Они так и стоят на лесенке, а вокруг слякоть и грязь. Им что, не разрешается заходить в помещение? Я жестами показываю, что холодно так стоять, они радостно машут в ответ, берут термос с кофе и блюдо с булочками. Перекусив, ставят посуду на бетонное крыльцо. Прямо в снег.

* * *

В середине октября у Матса юбилей. Пятьдесят лет. Результаты рентгена скелета еще не пришли. Самый мрачный период. Свекровь переживает из-за того, что мы не собираемся отмечать праздник на широкую ногу. Почти сразу после постановки диагноза она прислала мне статью, где говорилось о том, как важно, чтобы родственники больных могли отдохнуть и развлечься. А еще она звонит и спрашивает, не забываем ли мы смеяться каждый день. Смеяться нужно обязательно. На день рождения она собирается подарить сыну дорожку для ходьбы, потому что он каждый день возит девочек в школу на машине, а это очень опасно. Она беспокоится, что Матс не успевает заниматься спортом и от этого плохо себя чувствует. Я отвечаю, что мы каждый день подолгу гуляем, но у нас так тесно, поэтому дорожка для ходьбы… я предлагаю велотренажер, раз уж она хочет подарить именно тренажер, но свекровь воспринимает мою идею без энтузиазма. Я сообщаю, что мы собираемся спокойно отпраздновать дома, в семейном кругу. Это выбор Матса в сложившихся обстоятельствах. Никакого грандиозного банкета – на это просто нет ни желания, ни сил ни у меня, ни у Матса. Отец Матса очень слаб, он практически при смерти.

А у меня впереди самый трудный этап химиотерапии. Будут вводить новый, более сильный препарат. Нам предстоит взять интервью у Джамайки Кинкейд, и мы вовсю готовимся.

Когда Матс объяснил маме, почему сейчас не время устраивать грандиозный праздник, и сказал, что у нас нет сил все это организовывать, Кристина сейчас слишком восприимчива к инфекциям, свекровь ответила: «Подумаешь, небольшая опухоль! Хоть на что-то у нее должны быть силы».


На тот момент я уже прошла половину восемнадцатинедельного курса химиотерапии. Матс никогда не говорил матери, что у меня одна маленькая опухоль, он сразу сказал как есть: одна большая опухоль и две маленькие. Реакция свекрови меня не удивляет, я долгие годы пыталась с ней спорить, но потом просто махнула рукой. Иногда кажется, что она меня ненавидит всей душой. Матс хочет разорвать с ней отношения, но при этом не хочет терять папу. Я знаю, сколько раз он пытался поговорить с ней как взрослый со взрослым, но ничего не получается.


Как объяснить? Как рассказать? Мне никак не добиться понимания. В ответ я, как правило, слышу, что все пожилые родители более или менее требовательны и нуждаются в заботе. Но наша семья переживает кризис. Мир пошатнулся. Мы не знаем, как мой организм ответит на лечение. Мы еще даже не знаем, дала ли опухоль метастазы в кости. Мы карабкаемся, как можем, чтобы одолеть ежедневную рутину, справиться с лечением. Гнев моей свекрови нам совсем ни к чему. Не хочется, чтобы нас обвиняли в том, что мы не устраиваем пир на весь мир по случаю юбилея Матса. Зато очень хочется, чтобы нам поверили: мы делаем все возможное, чтобы справиться с ситуацией.


У свекра прогрессирует деменция, и вот уже год он живет в специальном учреждении. Свекровь борется, навещает его, хочет, чтобы ему было хорошо. Ей необходимо отдохнуть, развеяться. Она хочет, чтобы ее труд оценили по достоинству, чтобы на нее тоже обратили внимание, заметили ее собственные болячки, ее страдания. Она говорит Матсу: «Лучше бы раком заболела я, а не Кристина». И она действительно жалеет, что болеет не она. Сколько раз за все эти годы она звонила и буквально торжествовала, когда ее приходилось срочно везти в больницу? Родным трудно продолжать проявлять беспокойство на каждое тревожное сообщение, если тревога раз за разом оказывается ложной. О эта неисправимая ипохондрия. Мне хочется мягко и без обвинений объяснить свекрови: «Это просто страх, тревожное состояние. Тебе нужна помощь, чтобы избавиться от вечной тревоги и беспокойства». Но мы не можем общаться вот так, по-человечески. Мы совсем не знаем друг друга.

Свекор плакал, когда Матс сообщил ему о моей болезни. День рождения Матса мы отметили в пансионате, где живет его папа. Принесли шоколадный торт, свекровь тоже пришла с тортом (кажется, даже в этом мы соревнуемся), но когда свекор взял мои руки в свои, по его щекам потекли слезы. Он такой бледный. Наверное, знает, что скоро умрет. А я уверяю, что делаю все возможное, чтобы выздороветь.


Всю осень и зиму Матс навещает папу по несколько раз в неделю. А у меня заключительная фаза химиотерапии, плохие показатели крови, боли усиливаются, кружится голова, ужасно устаю. Мы оба знаем, что Матсу надо успеть побыть с отцом. Знаем, что свекру плохо. Поэтому Матс ездит в город. Даже не в час пик поездка в один конец занимает не меньше часа. Он ставит папе джаз, разговаривает с ним, насколько это возможно.


На юбилее Матса я сижу, держа его отца за руки, потею в своем парике, из носа и глаз течет. Свекровь не спрашивает, как я себя чувствую. Зато интересуется, успевает ли Матс писать или целыми днями только возит девочек в школу и из школы, а меня – в больницу и обратно?

Об этом мне бы тоже не хотелось писать. Но в то зловещее время, когда я жду ответа на вопрос, успела ли опухоль дать метастазы, Матс ожидает решения издательства. В ноябре, после шести месяцев неизвестности, приходит ответ. «Норстедтс» не будет издавать его новую рукопись. Карьерные неудачи случаются на разных жизненных этапах, и мы всегда безоружны перед ними. Не все идет гладко, это естественно и неизбежно. Но о чем мы с Матсом не решаемся говорить той осенью, так это о нашем финансовом положении. Если я умру, Матсу придется в одиночку обеспечивать себя и дочек. С его нынешними доходами это невозможно. Дом еще не в том состоянии, чтобы его можно было продать… Хотя нет, продать, конечно, можно, если считать бонусом подвал как из фильма ужасов. Да еще эта пристройка неправильной конструкции и протекающая крыша. Запущенный сад. Тут уж условия будет диктовать покупатель. А я знаю, каким прекрасным может стать этот дом, если подправить все, что износилось и развалилось.

А вот и вопрос о том, не хочу ли я написать прощальные письма дочерям в виде антологии. «Что бы ты написала, если бы тебе оставалось жить всего несколько месяцев?» Этот вопрос возник в октябре или ноябре, после третьей или четвертой химиотерапии. С такими мыслями можно играть, когда они касаются чего-то отдаленного. Я отказываюсь писать текст. Дама, которая это предложила, знает, что я больна, и это своеобразная, но совершенно бездумная забота с ее стороны – в кризис думаешь только о том, чтобы выстоять. Мне не надо представлять себе опасные для жизни болезни, чтобы начать ценить свою жизнь и ощутить благодарность за детей, за семью. Но в голове я пишу такие письма постоянно. Иногда хочется от них отдохнуть, чтобы хватило сил присутствовать в жизни близких здесь и сейчас. Шутить, смеяться. Убираться, стирать, готовить. Починить крышу, наконец.

* * *

Я увиливаю от того, чтобы писать. Мне стыдно, что я так зациклена на себе, хотя другим бывает и намного хуже. Ох уж этот ужас сравнения. Летом 2019-го я работаю не меньше, чем в 2014–2016 годах, когда получила Августовскую премию. Тело как будто помнит изнеможение, желание ничего не делать, веселую игру. Началось все с того, что я узнала историю сестры знакомого. Ей семьдесят, боли в спине оказались метастазами, смерть подкралась всего за пару месяцев. Конец лета, мы стоим на улице, я обнимаю ее и сразу явственно ощущаю боль – в спине, шее, подмышкой. В груди? Уж не похоже ли это на ту странную боль, какую я чувствовала, когда у меня была одна большая и две маленькие опухоли, – только теперь в здоровой груди? Перестань. У тебя разыгралось воображение. Смена времен года, дни повторяются. Черт. Тело – или мозг – словно изо всех сил пытается запомнить дневной свет, солнечные лучи, струящиеся сквозь кроны деревьев, вечерний августовский воздух на коже. Я пришла в поликлинику четвертого августа, двадцать третьего мне поставили диагноз. А в августе этого года меня спрашивают, не хочу ли я написать рецензии на новые книги Беате Гримсруд[28] и Ивонн Хирдман[29]. Обе книги – о раке груди. Я соглашаюсь. Разве можно быть такой дурой? Шея, спина, локоть, немеющие пальцы на левой руке. Даже вроде бы какие-то узелки в здоровой груди. Под мышкой. Паника нарастает. Сердце бешено колотится. Кружится голова, тошнит. Не хватает воздуха. «Это же паническая атака», – успеваю подумать я. Паника – это волна, которая набежит и схлынет. Я лежу в кровати и повторяю это про себя как мантру. Самые острые физические симптомы постепенно отступают. Я так боюсь этих книг, но их вот-вот доставят почтой. При этом я ведь сама пишу о том же самом, о моем «опыте рака груди», работаю над книгой уже давно, и мне интересно прочитать, что написали другие. Но паника не уходит, как и боль в теле. Экспериментирую с болеутоляющими – с «Альведоном», «Ипреном». Звоню в больницу, прошу соединить меня с медсестрой из отделения онкологии. Та записывает меня на маммографию. «Если станет невыносимо, позвоните снова», – говорит она. Маммография только через месяц, 21 сентября. Левая грудь меня пугает. Я не хочу больше ее ощупывать!

Когда книги наконец приходят и я погружаюсь в чтение, то, как ни странно, успокаиваюсь. Оба произведения прекрасны. Они совершенно разные, но написаны талантливыми авторами. Констатирую, что у Ивонн Хирдман лечение было помягче. Для меня три первых курса химиотерапии прошли на ура, а вот «Перьета» с «Таксотером» подкосили, хотя в конце концов я выдержала и их. Но Ивонн старше, и ее после операции еще облучали. Возраст имеет свои плюсы и минусы. Минус в том, что у человека, как правило, уже есть другие болячки и это приходится учитывать при выборе сильных цитостатиков. Вероятно, тяжелая болезнь – это шок в любом возрасте, но если тебе уже немало лет, ты хотя бы не испытываешь острого страха уйти от детей. Ни одному взрослому ребенку не избежать потери родителей. Опухоли обычно растут медленнее, но и цитостатики помогают хуже. Я отмечаю, что у Хирдман опухоль меньше, чем у меня. В остальном все очень похоже. Поток воспоминаний, все, что хочется успеть, люди, которых хочется сохранить на бумаге, чтобы не забыть, их истории и судьбы. Дети! У нее есть взрослые дети, и также есть чувство вины: какой матерью она была, когда они были маленькими?

Бесчувственные комментарии окружающих. Злость. Благодарность врачам. Итоги, взгляд назад. Какой получилась жизнь?

Еда! Если любишь поесть, изменения вкусовых ощущений – серьезное побочное действие. Мне самой тяжелее всего пришлось во время лечения «Таксотером» – не покидало ощущение песка во рту.

Я знаю, что у Беате Гримсруд рак груди с метастазами. Она рассказывала о своей болезни, а моя подруга Ингер близко с ней знакома. Поэтому роман о Вильде читать труднее. А еще мне стыдно – Беате/Вильде приходится куда хуже, чем мне, человеку, у которого лимфоузлы не затронуты болезнью, – у главной героини Гримсруд, Вильде, на момент постановки диагноза девятнадцать пораженных лимфатических узлов.

Но что меня поразило, пока я читала, так это утешение, которое испытываешь, понимая, что ты не одинока. Нас, больных раком груди в разных формах, на разных этапах жизни, очень много. Сравнивать глупо, но очень полезно, когда поддержка так необходима. Итак – порой нужно понять, что с одним и тем же диагнозом – рак груди – положение может быть в разной степени серьезным. Все по-разному реагируют на лечение. То, что люди в большинстве своем рано или поздно переживают различные потрясения в жизни, – слабое утешение, ведь это происходит со всем нами, постоянно. Но мои мысли движутся только в спектре онкологии груди. Насколько опасно заболеть в сорок лет? Как себя чувствуют Дженни Уилсон[30], Кристин Мелцер[31], Сара Даниус? Когда я читаю о том, что у Вильде распространенный рак, в голове проносится: если у меня снова рак, придется опять проходить терапию. Как сказала Сара Даниус – оказаться травинкой, которую ветер склоняет, а затем выпрямляет вновь. У меня выпадают все волосы, во рту полно крупных язвочек, глаза слезятся, а пальцы на ногах кровоточат.


Иногда кажется, что жизнь налаживается, а иногда – наоборот. Дни до маммографии тянутся невероятно долго. Меня записали на субботу. Значит, принимают мое беспокойство всерьез. Лучше всего я себя ощущаю в саду. Разравниваю гравий. Я заказала двенадцать тонн, чтобы отреставрировать дорожку и выложить альпийские горки. Пишу текст о Джамайке Кинкейд.


Вид у Осы цветущий. Загорелая, окрепшая после летнего серфинга и плавания. Мы идем в театр, перед этим выпив по бокалу вина. Мы можем себе позволить говорить свободно и открыто, ведь обе перенесли болезнь. «Ты выглядишь бодрее, чем в последний раз», – замечает она. Рассказываю о своей тревоге, сообщаю, что записалась на маммографию, что в годовщину постановки диагноза все обостряется и я не знаю, какие симптомы воспринимать всерьез. Оса внимательно относится к питанию, старается как можно больше двигаться. У меня не получается отказаться от хлеба, молочных продуктов, сахара. Стараюсь придерживаться диеты 5:2. Набирать вес нежелательно, жировые клетки начнут вырабатывать эстроген несмотря на прием «Тамоксифена». Побольше овощей, фруктов. Изредка красное мясо. Никаких мясных деликатесов. Хожу в среднем по тринадцать тысяч шагов в день. Да, я тоже стараюсь. Выбираю цельнозерновой хлеб.


И все-таки общий опыт – ситуация очень тонкая. Я вижу, что сейчас Оса прекрасно себя чувствует, но знаю, что после последнего курса лечения ей становилось то лучше, то хуже. Не хочу заражать ее собственным страхом. Но мне просто необходимо поделиться тревогой с человеком, который точно знает, что рак груди – это не пустяк. Это не грипп, не артроз, не какая-нибудь напасть, с которой можно жить. Именно жить. Рак груди опасен тем, что угрожает жизни, – но при этом его симптомы бывает трудно обнаружить. Думаешь, что можешь сама повлиять на развитие событий – или же специальные диеты не имеют большого значения? Как можно просто положиться на волю случая? Последние исследования показали, что все эти зеленые суперовощи, что содержат аспарагин – например, спаржа и брокколи, – провоцируют рост опухолей у мышей. И все в очередной раз осложнилось. Значит, и антиоксиданты нельзя? У Осы тоже скоро маммография, а еще она хочет проверить спину, что-то там болит, записалась к ортопеду. Но у нее было такое активное лето, она занималась серфингом, плавала по несколько километров, опробовала какие-то необычные движения – «Пять тибетцев», особый вид йоги.

Она говорит о болезни как о психологической травме – а ведь это правда. Угроза жизни и есть травма, а моя нынешняя тревога – посттравматический стресс. Раз в год я должна проходить маммографию, сейчас прошло уже одиннадцать месяцев. Умом я понимаю причину своих страхов, но тело отказывается подчиняться рассудку, оно находится в полной боевой готовности.


Субботним утром мы с Матсом идем на маммографию. Больница Святого Йорана все же ассоциируется у меня прежде всего со спасением. Дом с колоннами, напоминающими античные. Тяжелые стеклянные двери, ведущие в регистратуру. В этом здании меня лечили, холили и лелеяли. Я не могу точно показать медсестре, в каком месте нащупала уплотнение – на самом деле я ощущаю ту же пронзительную боль, какая была, когда в правой груди росла опухоль. Я спросила Матса, чувствует ли он уплотнение, он ответил «да». Я решаю не говорить, что в сентябре не стала проводить нормальное самообследование – вдруг нащупаю еще что-нибудь в груди или под мышкой и испугаюсь еще больше. Моя новая странная грудь тоже неровная – где-то впалая, а над самим протезом выпуклая. На прошлогодней маммографии врач, смеясь, сказала мне, что она была бы в точности как я, а то и хуже – постоянно прислушивалась бы к себе, накручивала себя. Сегодняшняя медсестра не выглядит обеспокоенной. Кажется, она даже говорит, что на снимках все прекрасно. Впереди ультразвук. Я объясняю доктору, что мне удалось успокоить себя месяцев на десять. А когда до маммографии осталась всего пара месяцев, страх вырвался наружу. Во время УЗИ врач не выглядит взволнованной, но говорит, что если я хочу, можно сделать цитологию – если я покажу, где именно нащупала узелок, можно будет взять биопсию. Но я отказываюсь. Еще она говорит, что время работает на меня. И что настороженность должна вызывать подмышечная впадина – то есть если там вдруг получится что-то нащупать.

Испуганное лицо Матса, когда я выхожу из кабинета. Я показываю большой палец вверх. Облегчение! Радость. Все то, через что я мысленно прошла. Вновь. Мысли о детях, о Матсе. О маме и о Грете.


Неделю спустя, когда я включаю телефон после урока вождения. Три пропущенных звонка от Осы. Эсэмэска. Перезвони мне. Срочно.


С Осой связался ортопед, прямо сейчас, вечером. Он сказал, что обнаружил пять подозрительных образований в грудном отделе позвоночника. Предположительно это метастазы. Белые точки, нужно дополнительное обследование. Нет! Она говорила со своим онкологом, но надо переслать снимки, как-то все сумбурно. Что теперь будет? Я хочу утешить ее, но не знаю как. Меня саму буквально трясло, когда люди слишком легко воспринимали мое состояние в период ожидания диагноза. Сколько раз мне приходилось слышать «да ладно, это точно не рак»! В груди часто бывают уплотнения, доброкачественные, мышечные воспаления… Это одиночество – тревога, при этом даже без права на страх. Смешно так волноваться на пустом месте. И что теперь – сказать Осе, что следует переживать и бояться? С этим она и без меня справится. Я хочу сказать, что у Вильде в романе Гримсруд распространенный рак, метастазы в печени и костях. Но лечение все равно идет хорошо! Потому что художественный вымысел позволяет изменить ход событий. Литература может быть милосердной и утешительной. Художественные произведения – это не вымысел, а выбор другой правды, отличной от неумолимой действительности. Но сейчас лучше предложить что-нибудь конкретное: «Тебе надо попасть к твоему онкологу». Что они сказали? Какой теперь план? Кто будет всем этим заниматься? К онкологу Осу записали только на следующую среду. Им нужно собрать консилиум по снимкам, а для этого снимки должен прислать ортопед из частной клиники. Оса предлагает лично заехать за ними и отвезти их в больницу. А то в коммуникации между лечебными учреждениями что-то явно пошло не так.

Я говорю Осе, что на этот период ей необходимо успокоительное. Помню, смотрела какую-то научно-популярную передачу и узнала, что, оказывается, тревога и стресс способствуют росту опухолей – опять же, у мышей. Ученые предполагают, что в дальнейшем пациентам, ожидающим ответа по поводу опухолей и метастазов, можно будет давать бета-блокаторы.


Она не может сейчас умереть – вот о чем я думаю. Я не хочу, чтобы у сильной красивой Осы выпали волосы, чтобы ей снова пришлось принимать морфин от боли. У нас столько проектов. Нам так хорошо вместе. Мысли роятся в голове. Я думаю о Йоргене, о том, какой ад им опять придется пережить. Мне так хочется забрать всю эту боль у нее и у Йоргена. Тревогу, ужас, страдания. Как ужасен этот оглушительный животный страх смерти. Никому не пожелаешь! Поэтому я хочу, чтобы Оса принимала снотворное и успокоительное. Потом мне вдруг становится не по себе. Я думаю, а что, если доктор Аннели Блад не пожелала выписать что-нибудь от тревожности, потому что боялась, что я покончу с собой, наглотавшись таблеток? Хотя единственное, чего мне тогда отчаянно хотелось, – это жить. Меня не страшило лечение, страшно было умереть и покинуть детей.

* * *

Йорген прислал Матсу электронное письмо об альтернативном лечении рака, распространенном в Японии. С помощью грибов. Я повезу Осу на рентген. Последнее обследование, прежде чем на следующей неделе станет известно, что вообще происходит. Дело вот в чем – почти все в жизни кажется тривиальным по сравнению со страхом услышать диагноз, угрожающий самой жизни. Я знаю, что психическое нездоровье, тревожное состояние, панические атаки, депрессии, расстройства пищевого поведения, разводы, плохое самочувствие детей, кризис у друзей, невыносимая обстановка на работе и многое другое подрывает жизненные основы – но потенциальная угроза смерти, как правило, в состоянии затмить все остальное. Она возникает не в вакууме, а в повседневной жизни с ее «обычными» кризисами. Но страх смерти выходит за рамки этой жизни, перекрывает кислород.

Тяжелая болезнь означает, что даже после успешного лечения можно продолжить жить в страхе, что смертельный ужас вернется. С этим ничего не поделать. Не избавиться усилием воли. Периодически мозг отказывается отключать «ненужные» болевые сигналы. Это действительно происходит с почти равными интервалами – например, моменты напряжения соответствуют годовщинам постановки диагноза. Но подобное может произойти и внезапно, когда получаешь известие о смерти – Сара Даниус. До – утешение. У Сары Даниус тоже был рак груди, но теперь она прекрасно себя чувствует, работает вовсю. После – страх. Сара Даниус умерла. В пятьдесят восемь лет. Когда я ждала ответа, успела ли моя опухоль дать метастазы, и чувствовала себя хуже всего, я думала – только бы девочки успели окончить школу. Только бы успели стать взрослыми. Разумеется, я думаю и о сыне Сары. Успел ли он выпуститься из гимназии? Смерть одного из родителей – это кризис. В том числе для молодого взрослого. Я верю в биологию родительства, родительский инстинкт. И речь здесь идет не только о биологических родителях. Если берешь на себя ответственность стать родителем, то природа сама подсказывает, что ты должен довести ребенка до взрослого, самостоятельного возраста. Если этой миссии что-то угрожает, все переворачивается с ног на голову. Или рушится.

* * *

Не забыть. Всех, кто пишет, звонит. Знакомых, которым необязательно было утруждаться, но они тем не менее это делают. Присылают цветы. Поддерживают контакт. Тот страшный август, сентябрь, начало октября. Когда мне поставили диагноз. Люди присылают мне координаты друзей, которые болели, лечились и выздоровели. Грета отправляет мне ссылку на блог Аниты о раке груди. Стефан знакомит меня со своей бывшей и рассказывает о сообществе пациентов с онкологией груди, куда я могу вступить. Сара присылает карточку с контактами своей сестры, которая тоже заболела в самом расцвете лет. У Марии находится подруга-врач, которая успокаивает ее, когда та рассказывает о моей болезни. Мария спрашивает, не хочу ли я ей позвонить, чтобы обсудить прогнозы и возможное лечение? Потом эта доктор все равно не захочет, чтобы я ей звонила, и я ее понимаю. Существует этика, врачебная тайна – ведь она не несет за меня никакой ответственности и не может просто так вникать в мою болезнь… Еще была полезная книга о раке груди, которую прислала Анн. Кажется, я ее сразу прочитала? Или просто застряла в магическом мышлении? Том, для чего нет слов, не существует. Информация – это либо дар небес, либо проклятие. Но в любом случае те, кто прошел тот же путь до меня, – большое утешение.


За время лечения я сделала удивительное открытие – болезнь требует дистанции, расстояния. Беспокойство близких может стать тяжелой ношей, ведь я как никогда открыта и восприимчива к их тревоге. Поэтому искреннее участие дальних знакомых, которых моя болезнь не затрагивает напрямую, часто оказывается животворящим. Я получаю информацию, но при этом мне не приходится их утешать. Не надо их выслушивать, видеть, поддерживать.

* * *

Сколько раз за время лечения я говорила со страховой компанией? О эти бесконечные звонки с целью выяснить, имею ли я право на больничные, и если да, то какой доход брать за основу. Как писатель-фрилансер я должна платить налог, а значит, зарегистрировать ИП. Кажется, я еще никогда не брала бюллетень. Весь год перед рождением Эльсы я работала в полную силу, получила авторский гонорар за роман «Принять меры», поэтому у меня был доход, на базе которого можно вычислить размер больничных. Также я имела право на оплачиваемый декретный отпуск. Наверное, пока я еще работала в системе, то пару раз брала больничный, когда заболевали дети. Но после того как мы с Матсом полностью ушли в свободное плавание, после года не облагаемых налогом стипендий и преподавания на курсах для начинающих писателей, я перестала брать официальный бюллетень. Дети остаются дома, я добираю рабочие часы по ночам или по выходным. Но все же у нас есть страховка, чтобы побыть с больными детьми, – мы имеем право остаться дома, получить компенсацию. Учителя, врачи, бухгалтеры – им всем не приходится сначала оставаться дома без компенсации, а потом выходить на работу после тяжелых дней, проведенных с болеющими малышами. Но как объяснить чиновникам, что работа в области культуры непредсказуема? Ты не знаешь заранее, что принесет доход, а что нет. Вероятно, нет другой сферы, где настолько же часто ждут работы за «спасибо». Тебе же нравится рассказывать о своей книге? А продавать книги? Тебе ведь нетрудно написать текст для презентации? Ты ведь сама пишешь, не прочтешь мою неопубликованную рукопись на триста страниц? Мне нужен совет, как теперь ее издать! Может, предложишь ее издателю? Существует целая культура бесплатной работы для писателей и других творческих людей, ведь ты занимаешься тем, что тебе по душе!


Все так запутанно. Как именно повлияют на мою работоспособность цитостатики – сколько часов я смогу работать? Целые недели лечения не могут быть простыми – одни только поездки в больницу занимают массу времени, учитывая, что живу я не то чтобы поблизости. Анализ крови за сутки, утром, сама процедура химиотерапии, перевозбуждение от кортизона – невозможно уснуть. Сколько раз за ночь приходится вставать в туалет? Четыре, пять, шесть. Тяжелые удары сердца. Прямо в ушах. Почему я слышу, как бьется мое собственное сердце? Человека не должны беспокоить несущиеся галопом кони внутри. Страх смерти в ожидании результатов беспощаден.

Он не отпускает ни на минуту, полностью лишая способности к интеллектуальной работе, то есть к написанию текстов.


Пожалуйста, постарайтесь понять! В какие-то дни я могу работать, а в другие это просто невозможно. Мне нужны силы, чтобы поддерживать детей. Для меня это главное. Провести девочек через это. Я должна позаботиться о себе, чтобы дети видели – я полна надежд, я справлюсь. И я рядом. Смотрю с ними телевизор, валяюсь на диване, готовлю полдник. Стучусь к Эльсе, хотя она упорно запирается в комнате. Проверяю уроки, стираю физкультурную форму. Репетирую с ними реплики мюзикла. Сижу рядом, когда им не уснуть, когда им снятся кошмары, когда они плачут. Настаиваю, чтобы девочки больше двигались, для здоровья. Спорт их совсем не интересует, как и меня, но ради движения в повседневной жизни предлагаю прогуляться вместе. Эльса кричит, что она не может, черт возьми, поддерживать со мной физическую форму – у тебя же, блин, рак, мама! Она хлопает дверью. Хорошо, думаю я. Хорошо, что она ругается, кричит, значит, она верит в меня, знает, что я делаю все возможное, продолжаю ее пилить, не сдаюсь. Мне должно хватить сил. Я должна справиться. И я иду на прогулку, ем, хотя еда на вкус полное дерьмо – правда, после первых сеансов терапии еще ничего. Овсяные хлебцы, неострый полутвердый сыр и помидоры вполне сносны. Ванильный йогурт, мюсли. А вот с арахисом, которым я питалась последние два года, сложнее. Нёбо щиплет от соли и липкой горечи. Могу есть яйца – и вареные, и в виде яичницы. Булочки с кардамоном отдают какой-то химией, вместо душистого кардамона чувствуется металлический привкус. На третьей неделе вкусовые рецепторы снова просыпаются. Третья неделя прекрасна! Боль в костях – спина, плечи, бедра – после уколов «Нивестима» отступает, хотя в начале инъекций кажется, что становится только хуже.


После пятой химии. Я получаю новые цитостатики, с более сильными побочными эффектами. Декабрь. Течет отовсюду. По семь-восемь раз в день бегаю в туалет, жуткая диарея, раздирающая боль в животе, ранки во рту, глаза постоянно слезятся, из носа идет кровь и текут непрекращающиеся прозрачные сопли, мышцы болят, голова кружится, на вкус все становится как песок. При этом тело все время наполняется жидкостью, чувствую себя такой отяжелевшей. Тяжесть в мышцах, страшно болят стопы – вот тогда я и прошу больничный. Интервью с Джамайкой позади, рецензии я писать не могу, текст расплывается перед глазами. Наверное, мне не хватает железа – очень низкий гемоглобин. Лейкоциты исчезают, но затем возвращаются благодаря уколам, а вот эритроциты приходят в полную негодность. Доктор Хейди – теперь я снова иду к ней. На этот раз все благополучно. Прихожу в клинику в зимнем полумраке, она доброжелательна, выслушивает. Я молча радуюсь тому, что снова могу с ней общаться, ценить ее нелегкий труд. Разумеется, она старается уговорить как можно больше женщин участвовать в исследовании, просто мы друг друга не поняли. Глядя на монитор компьютера, она говорит: да, вижу, во время четвертого сеанса вас срочно положили в больницу, кололи антибиотики в вену; потом говорит, что последняя химия далась нелегко. Таксин из тиса ягодного, Taxus, «Таксотер» или «Доцетаксел», мы с Матсом шутим – как тяжко мне дался тис. Как только я втянулась в gardening[32], стала gardener[33] (я сознательно использую английские слова, так как для меня это равносильно вступлению в определенную культуру садово-паркового искусства), это стало для меня не просто выращиванием, не только эстетическим или практическим садовым дизайном или посадками вообще, а образом мышления, особой культурой. Эта культура взращивается в красоте и разоряется насилием, так всегда было в истории садоводства, а тис – да, это король садов. Такой блестящий, темно-зеленый, такой податливый, такой древний, такой красивый – и такой пугающе ядовитый. Но посадить целую живую изгородь из тиса, создать фон глубокого зеленого цвета, на котором другие растения заиграют по-новому… Каким же фиаско обернулись наши тисы. Я купила их на распродаже, на рубеже тысячелетий. С невероятной скидкой 70 %. Сорта «тис средний» – невысокие, как все и рекомендуют. На этих кустиках не вырастают столь привлекательные и страшно ядовитые красные ягодки, а хвою дети жуют редко. Занимаясь посадками, я думаю, что обязательно научу своих будущих детей, что тис есть нельзя. Если когда-нибудь смогу родить. Таких вещей никогда не знаешь заранее. Тогда я еще не знаю, что появятся Эльса и Эстрид. Две девочки. Как я втайне и надеялась. Две дочери. Которых я люблю безгранично, до боли в сердце. Я хочу всегда быть рядом с вами, и когда вы падаете, и когда парите в вышине. У меня вы всегда найдете утешение и отраду. А потом поплывете дальше в самостоятельную жизнь. Но я не хочу умирать, покидать вас. Мы с Матсом копаемся в тяжелой глинистой земле, перед нами куцые уродливые кустики караганы на границе с заброшенным соседним участком. Еще там растут осина, береза и дуб. Огромные осины, защищающие от северных ветров. А маленькие деревца тиса расти не могут. Я удобряю, поливаю. Карагана – растение-сидерат, обогащающее почву азотом, но осины забирают все. Буквально все. Тис растет исключительно медленно – за двадцать лет всего метра на полтора – но потом его тут же обгладывают косули на метр двадцать пять сантиметров от земли. На самой верхушке остаются перья из хвои. Жуткое уродство. Но я не сдаюсь. Если кустики подрезать, старые ветки могут дать молодые побеги – и рано или поздно у меня будет эта изгородь. А сейчас вещество из тиса, таксин, течет в моей крови. «Таксотер». «Доцетаксел». Убивает злокачественные клетки, уничтожает опухоли. Хотя чувствую я себя от него паршиво.

Загрузка...