Некоторые дни даются особенно тяжело. И некоторым людям все труднее воспринимать мою тревогу. Они твердят, что со мной наверняка ничего серьезного. И сколько бы я ни объясняла – взяли биопсию, множество анализов – они отвечают: «Врачи всегда берут анализы!» Не думаю. Мне хочется крикнуть, что я не мнительная, я не из тех, кто вызывает скорую на каждый чих – наоборот, я стараюсь не замечать симптомов, это наследственное. Я не хочу никого грузить, сколько я уже хожу с этим мерзким уплотнением, и не говорите теперь, что нет повода волноваться. Если со мной все в порядке, зачем меня тогда записали к хирургу? На самом деле все так просто. Единственное, что я хочу услышать: «Я понимаю, что ты боишься. Мне бы тоже было страшно». Все, кто считает, что не стоит переживать заранее, в моем случае ошибаются. Страх – своего рода подготовка, способность тела предупредить – ты под угрозой. Я знаю, что прогноз при раке груди довольно благоприятный. Но нельзя сравнивать онкологические случаи вот так, в лоб. Существует множество факторов. Например, на каком этапе жизни ты заболел. Чем старше человек, тем менее агрессивен рак. Если опухоль растет медленно, ее труднее обуздать противоопухолевым препаратом. Если у вас уже взрослые дети, вы успели пожить – это совсем другое дело. Болезненно, трудно, серьезный кризис, но рано или поздно с кризисами сталкиваемся мы все.
Я не могу уйти от детей. Эта мысль истязает меня все недели, пока я жду. Сколько времени уходит на попытки найти что-нибудь в Интернете? На поиски информации о химиотерапии, о лучевой терапии? Об оценке гена HER-2 и связанных с ним рисках? О гормонозависимом раке груди, самом тяжелом? О мастэктомии – полном или частичном удалении груди? О риске распространения опухоли? Страх уже здесь. А если она уже распространилась? На лимфоузлы, печень, скелет. И когда уже нет сил, в качестве передышки я повторяю мантру – «а может, это все-таки киста?»
Вся запланированная работа. Неделя Бергмана в театре «Драматен», книжная ярмарка, библиотеки. Не так напряженно, как весной, но тоже непросто. Вступление в наследство, замерший в ожидании дом в Молидене. Что со всем этим будет? Эстрид уже начала плакать – или мы все еще повторяем, что надо дождаться результатов? Я не сплю, аппетита тоже нет.
А еще этот проект – «Карма». Научное исследование, выясняющее, какие факторы влияют на развитие рака груди. Я уже давно в нем участвую. И вот опять они со своей анкетой. Может, они знают то, чего не знаю я? Им прислали мои результаты анализов? Почему они отправили мне эту анкету именно сейчас? Пищевые привычки, масса тела, образ жизни, начало менструаций, продолжительность цикла, число беременностей, кормила ли грудью. Я вешу совсем немного, приходится как подростку отвечать на вопрос, каким я воспринимаю свое тело, размерами я явно меньше, чем когда мне было двадцать пять, хотя порции ем большие. Слишком большие? Что писать? Слишком мало овощей, слишком много макарон, а последние два года перебиваюсь в основном орешками и бананами, возможно, все дело в арахисе? Сколько алкоголя я употребляю? Пара бокалов на выходных. Мы выпиваем бутылку вина на двоих. Хотя периодически бывает и шампанское, на всяких мероприятиях по работе. Иногда даже в обед. А иногда мы выпиваем бутылку вина и в пятницу, и в субботу. А ведь еще сладости. Хотя арахис почти полностью заменил сахар. Сладкое я ем нечасто. Изредка шоколад. Достаточно ли я двигаюсь? Я постоянно в движении – но также подолгу сижу в поездах и гостиницах. И самое сложное – вопросы ментального характера – как я смотрю на жизнь, положительно или отрицательно? Ненавижу анкеты! Я всегда считала подобного рода опросы лживыми и притянутыми за уши. Разве вы не понимаете – все ответы попадут в те рамки, которые задали вы же сами – ученые. А человек мог иметь в виду что-то совсем другое. Возможно, тот, кто сидит по другую сторону и заполняет формуляр, не находит подходящего ответа. Кто может точно вспомнить, сколько овощей и мяса ест каждую неделю? Бывает по-разному. А вот этот вопрос: как часто люди из вашего окружения вас разочаровывали (выбрать редко/часто/никогда)? Если я отвечу «часто», мой ответ будет расцениваться как то, что я мрачный пессимист и сама виновата в своей болезни, стерва такая. Но расти в семье, где приходится наблюдать алкоголизм и глубокую депрессию, автоматически означает, что в детстве ты часто разочаровываешься. Все это вполне вписывается в парадигму болезни и злоупотребления спиртным – все эти обещания, которые даешь себе, а потом не сдерживаешь. О, если бы я могла рассказать. Как я рада, что теперь мама чувствует себя хорошо. Что мы с ней прекрасно общаемся. У папы тоже были большие сложности. Такие, о которых не принято говорить. А еще успех трилогии о Май вызвал неоднозначную реакцию среди близких и знакомых, и реакция некоторых меня разочаровала. О, как бы хотелось рассказать о том, как нелегко мне порой приходилось – и все же я благодарна за все, чем меня наградила судьба. За то, что умею решать проблемы. За то, что я любознательна. За то, что мне так многое нравится в жизни. Что я могу перемещаться между светом и тьмой. Надеждой и отчаянием. За способность любить и трудиться, а что еще в жизни нужно?..
В маленьких клеточках, где можно добавить что-то от себя, я пишу: «Я бесконечно благодарна за свою нынешнюю жизнь, за семью и очень хочу жить дальше. В данный момент я чувствую себя ужасно, потому что меня буквально сжирает страх в ожидании результатов биопсии и приговора: что же за уплотнение образовалось у меня в груди. В последние годы я страшно много работала и постоянно испытывала жуткий стресс. Но в целом, кажется, я весьма реалистично смотрю на жизнь».
Папин дом. Если мне назначат лечение, я попаду туда нескоро. Поэтому мы отправляемся в поездку в выходные перед получением результатов. Мама присоединяется к нам в Сундсвалле. Мне так больно сидеть. И лежать. Болят бедра, копчик, поясница. Я принимаю «Альведон», но он почти не помогает. Долгая дорога на север. Молиден. Увы, теперь даже и бабушкин дом не в силах меня защитить. Мы с Матсом едем в супермаркет на краю города, и там меня накрывает такой страх, что подгибаются колени. Болит все тело. Ноги, стопы. Затылок. Я буквально повисаю на тележке – неужели я здесь в последний раз, меня похоронят, где я буду лежать, сколько я еще смогу прожить, а что, если у меня метастазы по всему телу. Тесто для пиццы, йогурт, купим что-нибудь простое – хотя нет, пожалуй, лучше приготовлю бараньи отбивные с сыром фета, запеченным картофелем, цацики или винным соусом и овощами. Стоит ли так усложнять – или мне все же полезно отвлечься?
На чашечку кофе приходит Найма, на улице тепло, мы сидим на веранде. Над столом пролетает траурница, в этом году их так много, они несут смерть. Черные – хотя на самом деле скорее темно-коричневые – крылья с белой каймой. Она все летает, только не на меня, не садись на меня, улетай отсюда. Я сижу в углу, наверное, спрашиваю Найму, хочет ли она еще кофе, и в этот миг траурница садится на меня, прямо на колени. Бесшумно.
Мама не переживает. Все повторяет, что сейчас рак лечится еще успешнее, чем когда болела она сама. У нее рак выявляли два раза, удалили обе груди, подвергали лучевой терапии. Пять лет мама принимала анти-эстрогены. С этим раком груди вечно преувеличивают, говорит она. Якобы это так ужасно – лишиться груди, это как утратить свою женственность или стать калекой. Некоторые женщины просто зациклены на груди. На мой взгляд, это смешно. Например, я никогда не думаю о том, что у меня ее больше нет.
Мы обсуждали это и раньше, и я всегда соглашалась. Женщины бывают зациклены на груди так же, как некоторые мужчины. Порой доходит до смешного, но тем не менее любая ампутация – это серьезно. Если бы мне пришлось выбирать между ногой и грудью, выбор был бы очевиден, но сейчас речь идет не о ценности груди как таковой, а о том, насколько опасно само заболевание.
Хотя тебе тогда было пятьдесят восемь и шестьдесят три, вяло возражаю я. Да, это правда. Зато ты замужем, говорит она. Да и не факт, что у тебя что-то найдут. Они всегда берут анализы для перестраховки.
Баранина, картошка. Я сижу на кухонном диванчике, на детском месте, где мы обычно теснились с двоюродными братьями и сестрами. Бабушка подавала всем кашу с черникой, а мне – просто замороженную чернику с сахаром и молоком. Потому что я не любила кашу. Кровяные блинчики с топленым маслом и брусничным вареньем. Мне необходимо проститься с ними. С папой, с бабушкой. Я сижу и верчусь, чертовы седалищные бугры, тяжесть тела пронзает скелет, прямо сквозь тонкую поролоновую подушку, обитую тканью. И между лопатками, там, где один позвонок выпирает, это надпочечники так болят? Или поджелудочная? «Я так не нервничала, – говорит мама. – Когда мне выдавали результаты, я шла всю дорогу пешком, до больницы и обратно. Тогда опухоль распространилась даже на лимфоузлы. Единственный раз, когда мне стало страшно – это когда делали рентген скелета, помню, я не на шутку волновалась, ведь если затронут скелет, значит…»
Пожалуйста, прошу я, мы можем поговорить о чем-нибудь другом?
Отвезли детей в школу. Снова зеленая комната ожидания. Ледяная газированная вода из автомата, ничего не помогает, во рту сухо и липко одновременно. «Кристина Кемпе», – говорит доктор. С ней медсестра. Кажется, они приходят за мной вдвоем? Уже тогда я все знала. Теперь я утратила девичью фамилию, лишилась своей «Сандберг». В качестве пациентки я буду зваться просто «Кемпе». Мне хочется возразить, сказать, что никогда не называю себя Кристиной Кемпе. Только Сандберг-Кемпе или Сандберг.
Матс заходит со мной в кабинет, доктора зовут Аннели Блад. Мы с Матсом сидим рядышком, но меня не покидает ощущение, что я заперта в своем теле и до мужа никак не дотянуться. У него сосредоточенное выражение лица, и в то же время он открыт и уязвим – но у меня нет сил утешать, успокаивать его.
Сегодня у меня для вас плохие новости, говорит она. У вас три злокачественные опухоли – и показывает на схематичном рисунке, где именно они находятся. Самая маленькая диаметром один сантиметр, самая большая – пять. Опухоли разнородные. Тип HER-2, гормонозависимые.
Я киваю. Она спрашивает, успела ли я прочитать что-то об этом в Интернете, раз так спокойно воспринимаю информацию. Я отвечаю, что сразу поняла – это рак. Кажется, она сразу предлагает начать с проверки лимфоузлов, чтобы посмотреть, распространились ли опухоли. Это операция, требующая наркоза, но потом можно сразу ехать домой. И еще надо сделать рентген брюшной полости, легких и скелета, чтобы подтвердить или опровергнуть наличие метастазов. В печени, легких, костях. Затем – принимать химиопрепараты, шесть курсов в высоких дозах, и поскольку опухоль такая большая, придется полностью удалить грудь.
У вас ведь грудь не очень большая, говорит она, осмотрев меня и измерив опухоль. Я думаю: «Да что вы говорите», – но не произношу этого вслух. «Вряд ли получится сразу сделать реконструкцию. Мы обычно начинаем с химиотерапии, чтобы проверить эффективность и облегчить ход операции. А если сначала прооперировать, мы не будем знать, какой ответ у организма на химию. Вдруг какой-то препарат не действует? У вас выпадут волосы, все. Вам предстоит полгода тяжелого лечения».
«У вас есть дети? Вы больше не планируете детей? – спрашивает она. – А то можно заморозить яйцеклетки, потому что овуляция, скорее всего, прекратится. Единственное, что вы можете сделать для детей, – пройти полугодовое интенсивное лечение». Для детей? О чем это она? Я что, умру, и они останутся без меня? Матс спрашивает, какие риски дает химиотерапия. «Ну, возможно заражение крови», – отвечает Аннели. Молчи, Матс. Я не осмеливаюсь сказать, что боюсь умереть и оставить детей. И Матса. Но больше детей. Мне наплевать на волосы и на грудь, лишь бы я осталась жива. Отрежьте и вторую грудь, раз уж все равно оперируете. Но дети еще такие маленькие. Самый уязвимый возраст. Им только исполнилось десять и двенадцать. Именно сейчас смерть кажется им реальной, как никогда. Они только что похоронили дедушку. Мамы не должны умирать. Спрашиваю, может ли человек чувствовать, насколько распространилась опухоль. «Нет, только если затронут скелет», – отвечает она. В печени и легких ничего почувствовать нельзя. Спина, копчик, лопатки, шея, кости таза. Но это мы сейчас посмотрим. «Я пропустила маммографию в октябре», – говорю я, не было времени… Тогда бы мы еще ничего не увидели, возражает она, значит, опухоль выросла на пять сантиметров с октября 2015 года, как же быстро она растет. Она говорит, что я ничего не могла сделать, мне просто не повезло. Она спрашивает, кем я работаю. Я рассказываю, что много езжу с лекциями. Она может выписать мне больничный – на все время ожидания операции. «Теперь перед вами задача далеко не интеллектуальная, – говорит она. – Это совершенно другое».
«Если будут возникать вопросы, звоните. Вам сейчас нужно о многом подумать. Лина расскажет вам подробнее о химиотерапии». Я благодарю ее. Кажется, даже повторяю «спасибо» несколько раз.
Медсестра по имени Лина шутит, она спокойна и дружелюбна. Мы говорим о детях, она сообщает, что в наше время люди далеко не всегда мучаются от тошноты и рвоты в период химиотерапии, но есть другие проблемы. Например, волдыри, грибок и кровоточащие язвочки во рту – побочные эффекты снижения иммунитета. Диарея. Сверхчувствительность слизистых. Да, и выпадение волос, конечно. Могут слоиться ногти. Мышечные боли, скованность движений. Изменения вкуса. Лучше подобрать парик прямо сейчас, пока волосы еще на месте. Они обычно выпадают сразу после первого курса. Ресницы и брови держатся чуть дольше, чем волосы на голове. Некоторые пациенты продолжают работать на протяжении всего лечения, другие берут больничный. Проще тем, кто может работать из дома, ведь иммунитет будет сильно снижен, а то и вовсе убит. Сеансы химиотерапии проводятся раз в три недели. С первых же дней придется для профилактики принимать лекарство против тошноты.
Матса я тоже не хочу покидать. И маму, и Грету, и друзей. И все-таки между взрослыми и детьми колоссальная разница. Если я умру, а Матс останется, я буду знать, что мы прожили насыщенную интересную жизнь вместе. Цена, которую мы платим за большую любовь, – неминуемое расставание. Смерть. Но как он будет без меня? Если я умру, он останется один с детьми. С их горем. Если опухоль распространилась, я ничего не могу поделать, только пройти предложенный курс лечения.
Я говорю детям, что у меня опухоли, но они знают, что у бабули тоже был рак груди, и она выздоровела. Мне предстоит химиотерапия, выпадут все волосы. Кажется, тогда это и началось: Эстрид плачет каждый вечер и просит пообещать, что я буду жить. А Эльса закрывается в своей комнате. Я распределяю суточную дозу «Альведона», без него я вообще не могу спать из-за адской боли во всем теле, в голове, в животе. Я продолжаю таскаться на прогулки. Когда просто иду, ужасно болят ноги, а когда поднимаюсь в горку, сердце бешено колотится в груди – а вдруг я упаду, потеряю сознание?
Я отменяю рабочие встречи, одну за другой. Пишу, что у меня рак. Не хочу ничего скрывать, чтобы меня не начали упрашивать, приходится говорить твердое «нет, не получится». Никакой книжной ярмарки. Никаких семинаров. Никаких библиотек. Я не приду. Из всех запланированных на осень мероприятий оставляю только Джамайку Кинкейд на Стокгольмском литературном фестивале. На самом деле хочу отменить и ее, ведь встречаться придется сразу после третьей химии и я наверняка буду паршиво себя чувствовать, но Матс говорит, что это глупо, что я потом буду жалеть. «Я помогу тебе».
Я хочу сделать это с ним вместе. Если мне станет совсем плохо, Матс сделает это сам. Мне необходимо, чтобы он был рядом. В конце концов, это он открыл для меня Джамайку Кинкейд.
Я оказалась заперта в теле, на которое больше не могу положиться. В таком беззащитном теле. Дырявом, как решето. И выбраться из него я не могу. Так же, как не могу его игнорировать, махнуть рукой. Мне не вырваться, так что я должна попытаться выжить. Болезнь превратила меня в биологический организм, но я никак не могу понять, что именно от меня требуется.
Так хочется снова писать. Было бы слишком высокомерно утверждать, что критические заметки, статьи, эссе – это не литература. Еще какая, в высшей степени литература. Но это не писательская деятельность как свободная игра, где я сама могу устанавливать правила. Это не моя вселенная, не мое прибежище. Другие тексты выполняют определенные обязанности, они заданы извне. В личной, художественной, биографической литературе обязанность только одна – быть правдивой по отношению к тексту. Открыться ему. Стать податливой. Но после Май мне это не удается.
На следующий день после того, как я узнала диагноз, была наша четырнадцатая годовщина свадьбы. Мы отправились в город, решили пообедать в «Голубых вратах». Вареный лосось и французский картофельный салат, солнечно, тепло. Мне дали телефонный номер Центра груди на случай, если возникнут вопросы, и они возникли. Тысячи вопросов, из которых самый насущный – эта боль, у меня никогда так не болело тело, кости, живот. Как быстро разрастаются опухоли? Может, во второй груди уже тоже что-то растет, а если оно распространилось, что тогда делать? Я надиктовываю свой номер на автоответчик, чтобы они перезвонили. Но до конца дня так никто и не перезванивает. Я не спускаю глаз с телефона на пароме по пути на Юргорден, а потом и в ресторане. Не успели мы сесть, как тут же налетели осы. Они ползают по каперсам, картошке, по майонезу с укропом и по рыбе, у меня аллергия на осиные укусы, не хватало только проглотить осу. Я выхожу из ресторана, солнце припекает, после холодного лета вдруг пришла жара. Матс догоняет меня. «Идем на паром, пора возвращаться», – говорю я. И тут звонят с незнакомого номера. Женщина, которая говорит, слегка раздражена, что-то пошло не так, они не нашли мой номер, не смогли проверить, идентифицировать меня, поэтому не могли перезвонить. Меня трясет, я сажусь на скамейку у воды, так много туристов, народ толпится у входа в парк аттракционов, а мне что, так и сидеть, выкрикивая свою панику? Я спрашиваю, насколько велик риск, что опухоль перекинется на вторую грудь, распространится по телу. Она говорит, что все зависит от того, что человеку довелось пережить раньше. Некоторым трудно принять известие о том, что у них рак, может случиться кризис, если психика неустойчивая. Да, я много чего пережила в жизни, но когда и при каких обстоятельствах вообще может быть легко принять новость о том, что тебе отрежут грудь и подвергнут химиотерапии? Кому легко услышать онкологический диагноз, особенно если твои дети еще учатся в средней школе? Я говорю, что у меня страшно болит все тело, что я не могу нормально сидеть. Она не может толком ответить почему, нужны дополнительные обследования, биопсия лимфоузлов, рентген. Хорошо уже то, что на УЗИ в лимфоузлах ничего не нашли. Я прекрасно слышу, как она это произносит, но я только что узнала, что у меня три опухоли, которые быстро растут, а тут еще и боль во всем теле?
Насколько помню, до начала лечения я успеваю еще раз встретиться с доктором Аннели Блад. Хотя, возможно, это был все тот же первый раз.
Я испытываю животный страх смерти.
Я все время ощущаю внутри огромную опухоль.
Ее ничто не остановит.
Она будет расти, сколько захочет.
Нет, наверное, я все-таки встретилась с доктором Аннели еще раз. Когда она рассказала об исследовании, в которое вписываются опухоли моего типа. Мне кажется, что она представила его как исследование с целью разработки более направленного лечения. Широко известно, что в наше время терапия для онкологических больных излишне жесткая. Поэтому ученые начали разработку, где больных разделили на группы, чтобы проверить, действительно ли это так. У участниц берут множество дополнительных анализов, неоднократно делают биопсию опухоли, в частности перед самым началом лечения. Участие в таком исследовании дает много преимуществ, говорит Аннели. К пациентке относятся с особым вниманием. Она даст мне почитать брошюру.
Я киваю. Разумеется, я могу поучаствовать в исследовании, если это поможет другим… я не хочу умирать, уходить от детей. У меня вдруг возникает ощущение, что доктор Аннели – компетентная, деятельная, опытная, циничная – видит мое загорелое лицо с макияжем, мои длинные волосы и думает: «Эта самодовольная дамочка переживает из-за того, что облысеет». А в ее власти мое спасение, и она будет меня спасать, эта Аннели. Это она тут решает – исследование, операция, а я лишь испытываю жуткий страх. Я не сплю, тело отказывается подчиняться. Я должна поддержать детей. Выдержать их страх. Сердце колотится, бьется, стучит. Интересно, человек всегда слышит свое сердце? Я теперь слышу его все время – и особенно по вечерам, когда пытаюсь уснуть. Было бы здорово приглушить этот стук. Чуть-чуть уменьшить страх, чтобы я могла немного передохнуть. Я не принимаю ни снотворного, ни успокоительного, никаких антидепрессантов. Не потому, что в них не верю, напротив, эти лекарства могут быть жизненно важными. Но я знаю, что пациенты клиники расстройств пищевого поведения, где я работала, испытывали жуткую тревогу, когда их заставляли регулярно принимать пищу, доедать все, что положено на тарелку, есть жирную пищу, чувствовать сытость и не испытывать при этом рвотных позывов, и я знаю, что доктор выписывал им «Атаракс», мягкий транквилизатор. Сейчас мне вспомнилось название, и я думаю, может, доктор Аннели мне его выпишет, я спрашиваю ее еле ворочающимся языком: «Может, мне стоит попринимать какое-нибудь успокоительное, пока я жду окончательного вердикта?»
Она отвечает, что, разумеется, существует много разных препаратов, но она не хочет их выписывать. Говорит:
«Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой, и рано или поздно вам все равно придется пережить этот кризис. Медикаменты лишь отложат неизбежное».
Да, конечно. Естественно, а я что, думала, получится избежать этой боли, этих зверских мучений, тревоги, паники – могу выписать вам снотворное, например «Стилнокс», чтобы было легче уснуть. «Еще у меня аллергия на осиные укусы, – говорю я, – вы не выпишете таблетки кортизона – на всякий случай, раз такой осиный год выдался?» Да, это можно, «Бетапред», шесть таблеток при укусе осы – развести в небольшом количестве воды.
Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой.
И вот уже пора встречаться с медсестрой отделения онкологии в больнице Святого Йорана, это ведь она должна рассказать мне о самом лечении? Обо всех этих лекарствах, которые придется принимать во время химиотерапии. Кортизон, а еще сильнодействующие и адски дорогие таблетки от тошноты, «Алокси», «Эменд» – все по подробно расписанной схеме – перед началом химии. Потом количество постепенно снижается – тридцать две таблетки кортизона «Бетапред», потом двадцать четыре, потом двенадцать. Шесть от укусов осы. Боже мой, какие дозировки. «Омепразол» от изжоги, вызываемой кортизоном, «Примперан», если тошнота все-таки не уйдет, а еще средство от запора. Что же там вызывает запор, кортизон? Капли от вздутия живота, тоже в качестве профилактики. И в придачу к этому лекарство от грибка и раствор для полоскания ранок в ротовой полости, масло или таблетки от сухости во рту, защитные капли для слизистой глаз и носа. Промежности, кишечника. Все, что может пострадать, пострадает. А все, что пострадает, может начать кровоточить.
Обезболивающие. От боли в костях и мышцах. И в суставах. «Альведон», «Цитодон», «Ипрен». Инъекции «Нивестима», уколы в живот, делать дома самостоятельно, во время каждого курса химиотерапии, чтобы помочь лейкоцитам. Лейкоциты погибают всего за пару дней, эритроциты более устойчивы, там показатели ухудшаются не сразу, а с каждым новым курсом химиотерапии. Иногда требуется переливание крови. А вот лейкоциты – иммунная защита – исчезают сразу же, и их нужно восстановить перед следующим курсом. Восемь уколов, или десять в течение двадцати одного Дня.
Огромный список побочных эффектов. Изменение вкусовых ощущений, на вкус все может казаться как металл или слаще, чем обычно. Усталость, я забыла про усталость. То, что человеку буквально не подняться с постели, тоже относят к побочным эффектам. Утомляемость. Снижение когнитивных функций, проблемы с памятью, рассеянность. Головокружение. Мышечные боли. Скованность суставов. Сухость кожи, особенно на ногах. Грибок, ломкость ногтей, кровоточивость пальцев ног. Аменорея, отсутствие овуляции, климактерический синдром, приливы, резкая смена настроения. Ну и, конечно, выпадение волос.
Я могу что-то сделать сама – я имею в виду, чтобы ослабить все эти побочные эффекты? Она отвечает: доказано, что заметно помогают движение и физическая активность – ежедневные прогулки, даже если кажется, что совсем нет сил. И вот тут для вас многое может сделать семья – муж и дети, если будут вытаскивать вас на улицу, даже если вы говорите, что не можете и не хотите.
И вот я гуляю. Несмотря на то, что ноги пронзает жгучая боль. И на то, что трудно дышать. Черт! Я же ходила все лето, я была в прекрасной форме, почему же теперь так остро не хватает воздуха?
Сроки сдачи «садового» текста для журнала «Мы» поджимают. Точнее, не самого текста, а фотографий. Они должны быть летними, демонстрировать сад во всей красе, хотя сам номер выйдет только весной. Поэтому через два дня после того, как я узнала о трех злокачественных опухолях, у меня съемки. Я уже знаю, что буду писать о папе, растениях и смерти. А еще о том, как я поливала и чистила сад в Молидене этим летом. И о том, что мой собственный сад совершенно запущен и заброшен. Аппетит пропал. Вместо него в желудке возник тревожный комок. Утром наношу макияж, чуть ярче обычного, объектив камеры как будто съедает всю косметику. Я знаю, что скоро останусь без волос, ресниц и бровей. Но пока не выгляжу больной. Никаких мешков под глазами, никакой желтизны на коже. Я выгляжу ужасающе здоровой. Загорелой. Я делаю то же, что и обычно, только более тщательно – коричневый карандаш вдоль линии ресниц, черная тушь. Помада. Консилер под глаза. Собираю волосы на затылке, закручиваю пучок. Закрепляю шпильками. Я столько раз это проделывала.
Корнуолл, один из дождливых июньских дней. Кажется, в саду Трелиссик? Мы собираемся перекусить. Во всех садах есть кафе: бутерброды, несколько несложных блюд, салаты, чай со сливками, мороженое. Суббота или воскресенье, в саду многолюдно, помимо пенсионеров попадается немало семей с детьми. Матс, мама и Эль-са караулят столик на открытой террасе, под крышей. Можно завернуться в шерстяные пледы. Мы шутим над героическим отношением англичан к тамошней летней погоде – как приятно перекусить на свежем воздухе, в плащах и сапогах, под зонтами, при температуре двенадцать градусов. Середина июня, мы греемся горячим чаем. Сейчас мой черед стоять в очереди перед крошечным прилавком, Эстрид протискивается ко мне – хочет проследить, чтобы я опять не заказала какую-нибудь гадость, например булочки с изюмом. Мы стоим перед холодильником, откуда можно достать напиток, сосиску в тесте, бутерброды с тунцом. В морозильнике – рожки с мороженым, которые сразу привлекают внимание Эстрид. Она долго не может выбрать, я стою лицом ко входу, и тут в дверях появляется мужчина, который… да, он смотрит на меня и выглядит ошарашенным. Как будто мы близко знакомы, сто лет не виделись и вдруг случайно встретились. Странное, мгновенно возникшее ощущение интимности, его открытое беззащитное лицо. Кажется, он краснеет, но берет себя в руки и продолжает смотреть на меня, пока мы стоим в очереди. Словно не в силах оторвать взгляда. Мы с Эстрид говорим по-шведски. Он считает меня красивой, приходит мне в голову, чувство именно такое, будто я привлекла его внимание самым естественным образом. Он примерно моего возраста, в дутой спортивной куртке красного цвета. Теперь я стараюсь больше не встречаться с ним взглядами, такое ощущение, что еще миг – и он что-то скажет. Я пытаюсь это предотвратить, но при этом мне очень лестно. Все весьма банально, в то самое мгновение мне просто хочется, чтобы он считал меня красивой. Возможно, мое лицо показалось ему знакомым или странным, сейчас это необходимо мне как никогда, словно я знаю, остались считаные секунды – и все будет потеряно. Разве не снилось накануне, как хирург отрезает мне грудь? Прежде чем выйти, мужчина еще раз оборачивается и серьезно смотрит на меня, стоя в дверном проеме. Когда мы с Эстрид выходим к остальным с подносами в руках, я вижу его в большой компании – жены, детей, друзей? На фотографиях из сада все мы выглядим немножко замерзшими, но довольными.
Лена Гранефельт фотографирует меня рядом с усадьбой «Нюкельвикен», на востоке Стокгольма. Старые яблони, красочные предосенние клумбы. Она только что написала книгу о том, как умирают растения. Запечатлела их на снимках в стадиях, следующих за бурным цветением. После созревания плодов. Когда они увядают, образуют семена. Становятся почвой, перегноем. Я стою, опираясь на лопату – этот реквизит одолжил нам садовник. Теперь я должна присесть на корточки, пройтись, обернуться, постоять на месте. Господи, как болит все тело. Несмотря на «Альведон». Я много говорю. Почти непрерывно. Почему я не могу помолчать? С Леной очень легко, она не предлагает ничего безумного или такого, что казалось бы странным. У меня сейчас нет сил отстаивать свои границы, отвергать неудачные предложения – я просто делаю так, как велит Лена. Она хочет запечатлеть меня в бескрайнем цветочном море. Для этого мне нужно встать на четвереньки или зайти в полумрак тоннеля из бамбука. Удивительно, что я могу столько болтать, задавать ей вопросы и в то же время быть полностью поглощенной своим страхом. Идея о создании книги о саде в духе «Моего сада» Кинкейд. В большей степени политика и философия, нежели практические советы садоводам. А Ленины снимки поэтичны сами по себе. На самом деле они не требуют текста. Но, наверное, было бы интересно, если бы она фотографировала, а я писала? Если буду жива. Она подвозит меня до дому в Ханинге. Лена и раньше спрашивала, не можем ли мы поснимать у меня в саду, но я отказывалась, он слишком запущенный. Хотя теперь, подъехав к дому, мы обходим мои владения. Она кивает, конечно, можно было бы фотографировать и здесь, но атмосфера получилась бы совсем иная, более мрачная.
Когда Лена присылает снимки, я пытаюсь разглядеть, заметно ли на них, что я больна. Фотографии очень красивые – все эти цветы, Ленино незримое присутствие как фотографа, только на нескольких снимках у меня один глаз, кажется, больше другого. По Матсу всегда заметно, когда он устал – один глаз становится меньше – а я на съемках была жутко уставшая. А может, это опухоль так влияет на глаз и на взгляд? Для меня эти снимки всегда будут нести в себе особый заряд: длинные волосы, пока еще густые ресницы, четкие дуги бровей, обе груди… Последнее трепыхание перед навсегда наступившим после. Когда-нибудь, когда мое отражение в зеркале станет призрачным и чужим – желтоватая как воск кожа, отекшее от кортизона лицо, ранки повсюду – на губах, в носу, на нёбе, красные воспаленные глаза, голые дрожащие веки, пустое место там, где раньше были брови, бледная кожа на голове. И тогда я взгляну на эти фотографии и подумаю: когда-то, еще совсем недавно, я была такой.
Я должна была обсуждать спектакль «Деформированная персона» режиссера Маттиаса Андерссона в рамках Бергмановской недели в театре «Драматен» вместе с Юнасом и Маттиасом. Вечер накануне операции на лимфоузлах, мне надо быть в больнице Святого Йорана в половине восьмого утра, значит, из дома придется выйти в шесть. Я очень боюсь. Или даже так – я переживаю, смогу ли досидеть до конца спектакля, ведь боль только усилилась. Мы с Эстрид только что посмотрели «Красавицу и чудовище» в кино, и, несмотря на обезболивающие, я промучилась весь сеанс. В эти дни голова заполнена страхом смерти и ощущением беспомощности, с которым мне трудно справиться. Никогда в жизни я не чувствовала себя настолько беззащитной. В какие бы сложные ситуации я ни попадала, всегда находились пути решения или утешение в том, что время лечит. Но против агрессивных раковых опухолей у меня нет внутренних защитных средств. И черт бы побрал всех, кто лезет с советами по поводу питания, йоги и позитивного мышления. И всех, кто говорит, что я должна бороться с раком. С этим-то как раз проблема – я не могу воевать в одиночку, мне остается лишь положиться на врачей и медицинскую экспертизу. И нужно быть готовой принять их помощь. У меня нет необходимых знаний, чтобы оценить их методы, – я не онколог, не специалист по раку груди. Разумеется, я много узнала – оказывается, есть немало различных типов опухолей в груди. И болезнь может развиваться очень по-разному. И существуют разные схемы лечения. Одно меня утешает – яд, проникающий в мое тело, будет убивать раковые клетки. И хотя мне от этого будет очень плохо, все это ради моего же блага.
Исследование. Я внимательно читаю бумаги. Методом случайной выборки пациенты разбиваются на две группы. Первая группа получает стандартное лечение – то, которое, как подозревают, оказывает излишнюю нагрузку на организм. Людей, как говорится, «залечивают», что вызывает множество побочных эффектов. Вторая группа получает химиотерапию другого типа – точнее, везде это называют лечением цитостатиками. Это более современное лечение. От него, если повезет, не выпадут волосы, зато больше нагрузка на печень. Но в таком случае химиотерапия назначается и после операции. Тогда мне пришлось бы лечиться цитостатиками всю осень и продолжить лечение весной, после операции.
Но если в исследовании речь идет об избыточном лечении, нет ли риска, что человека также могут недолечить? Если они хотят найти оптимальный объем лечения и давно заметили, что многие люди получают слишком много цитостатиков, значит, все-таки существует риск, что новая, более низкая дозировка, или интервал, или тип лекарства окажутся недостаточно эффективными для некоторых пациентов из набранных случайным образом групп? Иначе как вычислить золотую середину? Но я совершенно не хочу получить недостаточное лечение. В моей жизненной ситуации я просто не могу себе позволить так рисковать. К тому же когда-то я сама занималась исследованиями – в основном количественными, но кое-что в методах смыслю.
Матс звонит Хенри (тот работает педиатром) и Стефану (у его жены Маргареты был гормонозависимый рак груди). Оба советуют поучаствовать в исследовании, ведь это дает столько преимуществ. Например, более внимательное и заинтересованное отношение со стороны медицинского персонала.
И все же меня терзают сомнения – а вдруг я попаду в группу, где лечение окажется не таким эффективным, как они рассчитывают? Можно ли будет поменять группу?
Второй момент, который меня настораживает, – то, что участницам исследования приходится сдавать намного больше анализов, в частности биопсию. Я не какая-нибудь недотрога, но биопсия означает, что в опухоли втыкаются иглы для забора жидкости. Я хочу пройти химиотерапию – ладно, или лечение цитостатиками – прямо сейчас. А не ждать еще несколько месяцев, пока проведут дополнительные обследования. Я довольно быстро поняла, что самая распространенная схема лечения – это сначала операция, затем химиотерапия. Но при крупных опухолях приходится начинать с цитостатиков, чтобы проведение операции стало возможно в принципе. То есть сначала надо уменьшить опухоли в размерах и убедиться, что подобранные цитостатики эффективны. Если нет опухоли, по которой можно измерить результат, трудно понять, требуется ли замена препарата.
Мое нынешнее положение – относительно молодая пациентка, сорок два года, с раком груди статуса HER-2 – напрямую связано с исследованием. В результате различных научных изысканий выяснилось, что на сегодняшний день существуют прекрасные схемы лечения. Антитела в сочетании с традиционной химиотерапией. Препараты более направленного действия. А я не могу поучаствовать? Я так устала. Думаю о доме в Молидене, о папе, чей прах до сих пор не предан земле – урна все еще ждет нас. Думаю об отце Матса, которому становится хуже. Теперь он живет в больнице, и хотя лицо его расплывается в улыбке, когда мы приходим его навестить, отчетливо видно, как он слаб. Его преследуют инфекции, он плохо ориентируется в пространстве, стремительно худеет. И в этой ситуации постепенно вырисовывается моя главная задача – обуздывать свою тревогу насколько хватит сил, чтобы поддержать детей. Душевно и физически быть рядом. Да, я психолог, но при этом я обычный человек. Нависшая угроза потерять родителей – это в любом случае кризис, и неважно, сколько тебе лет. Но кризис этот намного глубже, если ты еще не достиг возраста, когда точно знаешь, что справишься сам. Если ты ребенок, школьник. Разумеется, я буду делать все, что скажут врачи, – принимать нужные лекарства, двигаться, хорошо питаться. Но приплетать сюда научное исследование, связанное с риском… мысли постоянно крутятся в голове.
Антисептик. Подготовка к пункции лимфоузлов. Чистое постельное белье, чистое полотенце, чистая одежда, конечно. Я так же готовилась к операции по удлинению ноги в 1984 году – та операция длилась много часов и проводилась для устранения последствий травмы, полученной сразу после рождения. Задолго до предполагаемой даты родов у мамы открылось кровотечение, пришлось делать экстренное кесарево. Меня как недоношенную несколько недель держали в кувезе, и в ранку, в которую был вставлен зонд, попала внутрибольничная инфекция. Придя в себя, мама каждый день навещала меня в госпитале, и, когда после Рождества меня выписали, она чувствовала себя бодрой и отдохнувшей. Мама с ностальгией вспоминает первые годы, когда мы жили в квартире в Шёнеберге, а летом снимали у Эмиля бывший курятник, где папа столько всего выращивал. Уже потом, продолжает она, когда мы переехали в дом, начался грандиозный ремонт, потом папины вечные командировки. Вот тогда все пошло наперекосяк. Для папы это стало чрезмерной нагрузкой, и я тоже чувствовала себя ужасно.
Оказалось, инфекция повредила зону роста ноги, меня ежегодно показывали врачам, возили на рентген из Сундсвалля в Хернёсанд. Персонал в свинцовых фартуках, нужно лежать неподвижно, пока камера фокусируется на ноге. Этот левый ботинок с надставкой, который мне не хочется надевать в школу. После каникул одноклассники дразнят меня из-за разных туфель, и я говорю: так много играла в классики, что правая туфля попросту стерлась.
К двенадцати годам рост завершился, левая нога оказалась на пять сантиметров короче правой, и меня записали на операцию в университетскую больницу Уппсалы, далеко от дома. Мама чувствовала себя неважно после затянувшегося расставания с мужчиной, с которым встречалась после развода. Папа отвозит нас в Уппсалу, но в больницу с нами не идет. Ортопед, подготавливающий меня к операции, очень любезен – или это был хирург? Профессор, которого мы с мамой уже встречали раньше, выглядит как пародия на профессора – белый халат, развевающиеся седые волосы. По его словам, новый метод весьма многообещающий – люди наконец научились удлинять конечности. Есть и другой вариант – укоротить ту ногу, что длиннее, но ведь я как будущая женщина не хочу быть маленького роста? Я ведь хочу остаться высокой и красивой? Эти вопросы он задает мне, представляя новый метод удлинения ноги. Неужели я к тому времени уже настолько очарована идеалом красоты и модельной внешностью из глянцевых журналов, что даже не пытаюсь спорить с его утверждением? Просто сглатываю – разумеется, я хочу быть высокой. Если встать на длинную ногу, во мне будет целых 166 сантиметров росту, а если ее укоротить, получится всего 161 сантиметр. Но нет – правда в том, что профессор не оставляет мне выбора. Ему не приходит в голову, что я по какой-то причине могу отказаться от нового, простого и интересного способа удлинить ногу. А еще он спрашивает: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Писателем, отвечаю я. «Ну вот и славно, тогда не страшно, если нога немного поболит». И вот вопрос с операцией уже решен.
Накануне операции я беседую с молодым врачом. Он из тех, кто не считает, что с двенадцатилетней девушкой, у которой уже два года как идут месячные и которая на самом-то деле уже перестала расти, можно разговаривать как со взрослой – поэтому он обращается ко мне как к ребенку, отмечает ручкой на ноге, в каком месте будут оперировать, говорит, что мне установят небольшой аппарат, который придется носить несколько месяцев и самостоятельно подкручивать, зато потом все будет хорошо!
Ну, небольшой аппарат можно как-нибудь вынести. Мне не показывают ни картинок, ни фотографий – и я представляю себе некий аппарат размером с губную гармошку. Он плотно прилегает к ноге, и на нем есть крючок, за который я буду дергать. Ну я же не знаю, как выглядят аппараты по удлинению кости.
Сколько часов длится операция? Много. Когда я отхожу от наркоза, уже вечереет. Я пытаюсь сесть – и вижу белую простыню, скрывающую нечто огромное. Я приподнимаю ее. И кажется, сразу теряю сознание? «Маленький аппарат» оказывается гигантской стальной конструкцией, охватывающей всю левую ногу ниже колена. Кровь, блестящий металл, бинты. Стальные дуги с обеих сторон, до самой стопы – кажется, я уже замечаю, что ногу пронизывают четыре длинных мощных гвоздя? Два под коленом и два чуть выше щиколотки. Никто не предупреждал, через какую пытку мне предстоит пройти. Между тем иначе как пыткой это было не назвать.
После операции я четырнадцать дней провела все в том же университетском госпитале. Меня должны были перевести в больницу в Сундсвалле, но я оказалась слишком слаба даже для перевозки санитарной авиацией. У меня высокая температура. Держится и не спадает. Каждый день перевязки, чтобы отверстия не зарастали кожей. То ощущение, когда медсестра смачивает мне ногу соляным раствором, чтобы отодрать кожу от стальных прутьев. Все восемь отверстий обрабатываются ватными палочками. Это ужасно неприятно. Но необходимо. Я вяжу свитер пастельных тонов со снежинками из розовой, голубой и белой пряжи, приходится все время считать, чтобы получился рисунок. По его мнению, прекрасно, что я занялась вязанием. Когда металлическое постукивание спиц прекращается, он сразу понимает – мне слишком больно. Он лучший в мире медбрат. Учит меня, как пользоваться отверткой для подкручивания аппарата – на миллиметр в день, не больше. Весь первый год в старшей школе мне придется ходить на костылях. Про верховую езду можно забыть, заботиться о своей любимой лошадке Тиффани я не смогу. Моя взбалмошная Тиффани, которую другие, крутые, девчонки на конюшне называют «больной на голову». Я знаю, что это не так, но иногда Тиффани подолгу не выходит из стойла. Если ее владелица, одна из больших девочек – правда, добрая – допускает ошибки в общении с Тиффани, лошадь может простоять в стойле не один день и становится нервной и нетерпеливой. Школа верховой езды не использует ее на занятиях, ведь Тиффани принадлежит частному лицу. Я обожаю ее, хотя порой побаиваюсь. Однажды, когда мы должны были делать вольт, я только успела сесть в седло, как она начала наклоняться вперед. Я оказалась совершенно к этому не готова. Она бывала строптивой, излишне оживленной, но такого не было никогда. Она все наклонялась и наклонялась. Между прыжками, в галопе. Я буквально висела у нее на шее, пока она мчалась по кругу, понимая, что надо отпустить поводья и просто шлепнуться на попу. Но с больших лошадей падать куда больнее, чем с пони. Наконец я все же упала. В плотно утрамбованный песок. Она не убежала, но я поняла, что пытаться снова оседлать ее сейчас бесполезно. Пусть побегает по шатру. Я веду Тиффани туда, вовсе не будучи уверенной, что смогу ее удержать. Но она послушно следует за мной. Никогда не видела более счастливой лошади. Я отпускаю ее, разумеется, без сбруи и седла, и она может бегать, прыгать, приседать как ей вздумается. Я стою у ограждения, время от времени Тиффани радостно подбегает ко мне, я поглаживаю ее гриву, и она снова пускается вскачь. Неудивительно, от такого избытка энергии можно сойти с ума. Но когда ее объезжают регулярно, она прекрасно слушается. Мы можем скакать рысцой, перейти на галоп, с наклоном корпуса. Она норовистая, но не злая.
Операция на лимфоузлах перед началом химиотерапии проводится под наркозом, но я смогу уехать домой в тот же день. Я знакомлюсь с медсестрой, анестезиологом, хирургом. Сначала лабораторное исследование: в лимфоузлы – или в опухоли – введут синюю жидкость, чтобы проверить, задеты ли лимфатические узлы. Каким-то образом синяя водичка помогает это определить. Я знаю – лечение все равно может пройти успешно, даже если они будут задеты. Рак необязательно распространился по всему телу. У мамы лимфоузлы были затронуты, при этом после мастэктомии ей хватило «одного только» облучения. Предоперационная комната, жду своей очереди. Есть ничего нельзя. Когда я оказываюсь в операционной, одна из медсестер спрашивает меня, кем я работаю. Я отвечаю, что пишу. В тот же миг передо мной возникают сразу три человека в зеленых бумажных шапочках и медицинских масках и заводят беседу о Май. Кажется, последнее, что я слышу, прежде чем погрузиться в наркоз, это вопрос: «А четвертая часть о Май будет?»
Если рак распространился. На лимфатические узлы. Если затронут скелет. А если печень, легкие. Все, что так назойливо и непрерывно болит. Если.
Я спрашиваю хирурга, как только открываю глаза, еще под действием морфина. Иначе я не выдержу. Слишком боюсь ответа. И вот произношу слова, по-моему, слишком ясно и твердо для только что очнувшегося от наркоза человека. Если болезнь успела распространиться, каковы мои прогнозы? – вот что я спрашиваю. Он отвечает, что, возможно, я проживу еще десять лет. Они успеют окончить школу. В юном возрасте люди ранимы, но если они успеют окончить школу… Плохо то, что мы не можем контролировать ситуацию, добавляет он, если болезнь распространилась. «Но сейчас вы получаете лечение цитостатиками, которые должны убить потенциальные раковые клетки, попавшие в кровь. Без анализа ничего нельзя сказать точно, но пока нам хватило проверки четырех лимфоузлов. Все хорошо, надеемся, вы напишете еще целую кучу книг и проживете еще лет шестьдесят». Сто четыре года. Эта новость немного утешает, и я задремываю снова, а потом мне разрешают встать. Прежде чем уйти домой, надо сходить в туалет, проверить, можешь ли ты мочиться. Все получается. Все нормально. В комнате, где мы можем посидеть, перекусить и окончательно прийти в себя, я разговорилась с женщиной, у которой развилась серьезная инфекция в ране после несложной операции и теперь пришлось оперировать заново. Она работает медсестрой с онкологическими пациентами на последней стадии.
Медсестра Пегги тоже читала трилогию. Когда я надеваю лифчик в специальной комнате со шкафчиками, ранка начинает кровоточить – конечно, не надо было брать бюстгальтер с косточками. Пегги меняет повязку, инструктирует меня, как ухаживать за ранкой, советует приобрести хирургический скотч. Как часто его надо менять, какова дозировка обезболивающих. Как можно мыться под душем, как нельзя.
Не помню, сколько раз мне делали рентген перед химиотерапией. Помню только, что в рентгеновском отделении больницы Святого Йорана шел ремонт, а подземные переходы были ужасно длинные. Рентген брюшной полости – это тот, что с введением контрастного вещества. А рентген легких я делала в тот же день?
Идите вдоль красной линии. Идите вдоль синей линии. Идите вдоль желтой линии, среди теней, при тусклом освещении. Медики встречаются с сотнями пациентов, я же встречаюсь только с ними. Они собираются во мне. Администраторы, медсестры, сотрудники аптек. Вскоре я начинаю замечать, что мой диагноз, высвечивающийся перед ними на экране, меняет их отношение ко мне. Сразу уходит раздражение, с которым встречают потенциального ипохондрика, пришедшего сделать снимок какой-то выдуманной напасти. Что они знают такое, чего не знаю я? Что они могут определить благодаря своему опыту уже сейчас, когда только делают снимки?
Раздеваюсь, остаюсь в кабинете одна. Они выходят, делают свою работу. Некоторые вздыхают, если поднимаешь руку не совсем так, как они хотели, или недостаточно быстро ставишь ноги куда надо. «Стойте, замрите!» В обычной жизни все это, конечно, было бы неважно. Да, бывает, у человека не задался рабочий день. Но если ты пришел на рентген, чтобы исключить метастазы, то оказываешься несколько в другом положении. Ты уязвим. Тот, кто делает снимок брюшной полости, очень мил, все время улыбается. Спокойно объясняет, при введении жидкости может ощущаться тепло, и это немного неприятно. Как они вводят жидкость – через какое отверстие в теле? Я не помню. В вену? Меня просят задержать дыхание? Да, точно – я слышу голос, который велит выдохнуть и не дышать. Рассказываю ли я то, что уже знаю, – у меня рак груди, три опухоли? Думаю, да. Разве он не спрашивал вначале, по какому поводу обследование? Потом, когда снимки уже сделаны и он говорит, что можно идти, когда он машет мне своей рукой в татуировках, его большие глаза так печальны. Я беру в охапку одежду, сумку – вечно боюсь, что закопаюсь в кабинете, что из-за моей медлительности сдвинется их плотный график, к ним ведь такие очереди. Почему у вас такой грустный вид? По моей печени уже что-то заметно?
Вечером мы празднуем выход книги «На кухне у Май». Йенни, Ева, Сесилия, Лотта и я. С ними было так здорово работать. Тот случай, когда вклад каждого умножает и возвышает результат – как будто у всех нас внутри было ощущение, видение того, что должно получиться, и мы делали все, чтобы к этому прийти. Непринужденно, с шутками и смехом. Но я так странно себя чувствую. Наверное, из-за контрастной жидкости? Внутри все как будто вибрирует. Аппетита нет. Больно сидеть… Жесткие деревянные скамейки в уютном и шикарном ресторане. Жгучая боль в копчике, распространяющаяся дальше, на поясницу. Шампанское. Мне так грустно. Так хотелось бы отметить это событие с радостью. А потом продолжить работать с Лоттой всю предстоящую осень, на Книжной ярмарке, в переговорах с книжными магазинами. А хочется лишь одного – уехать домой. Я их так люблю, и книга превзошла все мои ожидания, а если учесть, что дизайном занималась Лотта, то ожидания были высоки как никогда. Сесилия и Йенни, которые работали и с картинками, и с текстом. Все они вложили душу, уделили время, затратили силы. Но шум и гул ресторана как будто встают стеной между ними и мной, и я не могу к ним пробиться. Слышу лишь бешеный стук собственного сердца. Головокружение. Копчик. Спина. Они тоже не знают, как на это реагировать. На мою новость о болезни. Что сказать, как поддержать и как теперь праздновать?
На самом деле я не знаю, что они думают. Вот они сидят, такие открытые и искренние, хотят отметить выход книги до начала лечения, чтобы я могла насладиться едой и вином. А у меня все просто ужасно болит.
Исследование. Я по-прежнему не знаю, соглашаться ли в нем участвовать. На повестке дня у нас папино наследство – кажется невероятным, что мы с Гретой теперь владелицы Молидена. Моя старшая сестра займется счетами, оплатит электричество и вывоз мусора, откажется от ненужных подписок. Она видела, через что пришлось пройти Адаму, пока он лечился от рака, а еще она поделилась со мной контактами подруги, которая вела блог о раке груди. Теперь подруга чувствует себя прекрасно. Какой чувствительный момент – поиск информации, я хочу и не хочу ее искать. Потому что у всех все по-разному. Размер, тип опухоли и то, как быстро она растет. Нет. Мне боязно, потому что я не знаю заранее, что повергнет меня в панику. Я с облегчением принимаю предложение сестры заняться всем, чем нужно, когда мы вступили в наследство. Стали наследницами. Дом стоит себе спокойно, Найма ходит поливать цветы в горшках, забирает почту, которая не перенаправляется нам автоматически. Иногда заезжает дядя Эрик, проверяет все ли в порядке. Когда мы покидали дом в конце августа, он выглядел вполне достойно. До идеала далеко, но кровати застелены, на кухне прибрано, пыли нигде не осталось.
Правда, предстоит еще много работы, прежде чем мы сможем выставить дом на продажу. В моей голове просто не осталось места для того, чтобы подумать, стоит ли его продавать. Я думаю вот что: если я сейчас умру, то не смогу оставить после себя столько всего, как папа. Стопки бумаг, старую одежду. Дневники, письма. Журналы. У Матса и девочек бумаг, книг и одежды не меньше – но я вижу папино добро и вижу наше. Задохнуться можно. Грета говорит, что ей нравится разбирать старые вещи, она хочет устроить гаражную распродажу. Идея прекрасная, но нам еще столько всего предстоит сделать, прежде чем можно будет это осуществить. В Молидене все нужно отчистить и отмыть. В комоде до сих пор лежат бабушкины простыни, скатерти и полотенца, желтые и жирные от никотина. В шкафах много чашек и блюдец с трещинами и сколами по краям. И мы еще сами не знаем, что именно хотели бы оставить себе. Синие вазочки для десертов, знаменитый фарфор из Евле, кухонный диван, угловой шкафчик, секретер. А смогу ли я расстаться с бабушкиными изящными кофейными чашечками от Hackefors, с золотой каемочкой, которые она обычно доставала на Рождество? Папин компьютер, новый телевизор. Грета продаст машину и трактор. Газонокосилка? Можно, конечно, оставить все как есть, продать дом со всем инвентарем, но мы обе хотели бы посмотреть, что там вообще есть. Я понимаю, почему в Молидене накопилось столько добра – ведь если место позволяет, невольно отодвигаешь принятие решений. Хочется сохранить все, вдруг пригодится, настроение меняется. Сарай, дровяник, оба с чердаком. Пекаренка. Дом с огромным подвалом и чердаком. Шкафы, гардеробные – во множественном числе. Мне самой тяжело выбрасывать вещи. Я всякий раз думаю, вдруг они пригодятся в моей писательской деятельности?
Но от обилия вещей начинаешь задыхаться. И я знаю – если мы решим продавать Молиден – в нашем собственном доме придется освободить достаточно места для всего, что я оттуда привезу. Текстиль, кухонный диван, фарфор. Бумаги. Все, что папа сохранил. Этим первым летом мы пакуем бумаги, письма и фотографии в коробки. Банковские документы, страховки, декларации о доходах. Бегло пробегаю глазами. По последнему чеку видно, что папа закупался в алкомаркете. А вот чеки за еду к празднику Мидсоммар.
Нет, это нельзя выбрасывать. Надо уловить нить. Попытаться понять.
Я думаю – папе было бы трудно принять мой онкологический диагноз. Он бы так испугался. Наверняка напился бы, сидя на кожаном диване – или он из искусственной кожи? – в гостиной у себя в Молидене. С включенным телевизором и стереосистемой. Желто-зеленые гобелены на стенах. Коричневые оконные рамы. Широкий журнальный столик черного цвета, вечно заваленный какими-то вещами, бумагами, газетами, фильмами, банками с краской, тюбиками с клеем и пепельницами.
Что вообще происходит в эти дни? Помню, мне не терпелось начать. Представляю себе, как разрушающая раковые клетки химия проникает в организм и действует. Цена, которую я плачу, – мои здоровые, быстро растущие клетки, и я действительно готова ее заплатить. Мне боязно, но вместе с тем хочется получить заключение по рентгеновским снимкам.
Эстрид только что исполнилось десять. Когда она перешла в третий класс, мы поспешно сменили школу – старый класс развалился, учителя уволились. Когда я заходила в кабинет – Эстрид еще была во втором – дети ползали по скамейкам, чтобы налить попить прямо во время урока. Шум стоял такой, что учителя не было слышно, сексуальные домогательства не принимались всерьез (подумать только, сексуальные домогательства во втором классе…). Эстрид тогда досталась классическая роль пай-девочки – сидеть между двумя хулиганами. Никакого понятия о разнице полов даже близко не было. И вот только она привыкла к новой школе, как я заболела. Последние годы выдались непростыми и для моих детей. Я часто уезжала. Знаю, что многие мужчины даже никогда не обдумывали ничего подобного – если один родитель рядом, этого ведь должно быть достаточно… Я смотрю на роль родителя несколько иначе. Меня так часто не бывало дома. И я постоянно скучала по семье. Если работаешь по вечерам, упускаешь намного больше важного, чем с обычной дневной работой. Ох уж эти одинокие ночи в гостиничном номере.
А вот Эльса запирается у себя в комнате. Не пытается быть поближе, как Эстрид. Много времени проводит у подруг. Эстрид хочет пообниматься, посмотреть вместе фильм – Эстрид ищет утешения. Эльса тоже, но все время находиться близко физически ей тяжело. Ей всего двенадцать, а переходный возраст в самом разгаре. Она всегда была взрослой, никогда не говорила этим детским языком. Впереди шесть месяцев тяжелейшего лечения – вот как это видят дети.
Все, чему я должна успеть вас научить. Все, через что вам придется пройти как подросткам, как юным женщинам. На работе, в дружбе, в любви. В материнстве? Если я не… вы не должны бояться принимать помощь. Если она понадобится. Сердитесь на меня! Это можно. Чувства не опасны. Даже страх. Неприятно, но не опасно. Страх – это волна, которая обязательно схлынет.
А пока держится. Пока мой страх – это непрекращающаяся буря. Пока я ворочаюсь всю ночь. Боль пульсирует в крестце, пояснице, бедрах. В шее и плечах. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой, и рано или поздно вам все равно придется пережить этот кризис. Может, все из-за того, что я пишу, сидя в кровати? Из-за положения тела, из-за того, как я двигаю пальцами по клавиатуре, шея слегка вытянута вперед, спина вплотную к валику, ноутбук на коленях? Мы с Эстрид смотрим все подряд. SVT-play, «Открытый архив», сериалы, «Щель», «Ева и Адам», «Мать выходит замуж». Последний мы смотрели с мамой, когда она была дома, а не в больнице. В 1979 году.
И «Доктор Фостер». Это я Эстрид не показываю, смотрю, когда она засыпает. «Мама, пообещай, что ты будешь жить, пообещай». Страх доктора Фостер и мой страх сливаются воедино, когда она заходит в море, холодное английское море, когда она собирается умереть, оставив сына, или просто уйти от боли, от одиночества, от поломанной жизни. Не делай этого, не покидай сына, ты ему нужна.
Достаточно ли я обнимала их? Дарила ли утешение чисто физически? Сколько было ночей, когда я так уставала, что отказывала им в ласке, сердилась, игнорировала. Хватит ли им в жизни того, другого, воспоминаний о моих руках, моих объятиях?
Я так люблю вас. Просто до безумия.
Когда больнее всего. Когда я очередную ночь не сплю. А если мое тело не справится? Если у меня повсюду метастазы? Если меня не станет? Только бы они сохранили в душе мою любовь. Только бы знали, что я всегда с ними.
Если я сейчас умру, Матс должен жить. Он нужен им живым. И себе тоже. Его тревога. И тут такое. Он еще в мае заподозрил, что я больна. А я просто не хотела это признавать.
Идеальная картинка кризисной ситуации пестрит друзьями, которые приносят готовый ужин, приходят в гости и предлагают взять на себя бытовые проблемы, окружают заботой, охотно тратят свое время и бережно относятся к чувствам пострадавшего, позволяя ему быть ранимым. Люди откладывают собственные дела, при этом понимая, что человек, переживающий кризис, не может участвовать в кризисах других. Сейчас все эти кризисы кажутся ему слишком банальными и повседневными, потому что у него самого земля уходит из-под ног от страха смерти. Поэтому я оказалась совершенно не готова к испугу и гневу. Оказалось, в моем окружении бродит так много бессознательной агрессии и панических реакций, а я вдруг стала все это пропускать через себя. Все эти реакции просачиваются прямо внутрь меня. Я теряюсь, чувствуя, что не могу защититься.
Неудивительно, с твоим-то стрессом, бедная иммунная система совсем не справляется. Да сейчас у каждой второй рак груди, прямо народная болезнь, и хорошо лечится. Хм, ты делаешь маммографию – а излучения не боишься… Я бы ни за что на такое не пошла, это ведь огромный риск для организма… Знаешь, главное, не сделать это частью своей личности. X, у которой рак груди, как будто застряла в этой роли, совсем не борется, вся ее жизнь – сплошные болячки и страдания. У моей мамы тоже был рак груди, и в результате все прекрасно, у нее даже волосы не выпали, а на груди лишь маленький шрам. Вот рак поджелудочной – это серьезно, или рак легких, или надпочечников – а рак груди в наше время… Знаешь, Кристина, у меня кризис на работе, кризис взрослых детей, моя усталость от огромного количества обязанностей… Другие мои друзья, вот ужу кого кризис и чьи дети переживают настоящий кризис. Мое отсутствие вдохновения, мои проблемы на личном фронте, мое одиночество… Можно просто пойти и вылечиться – а волосы отрастут!
А у меня просто нет сил. Если за возможность поговорить о своем страхе и тревогах я должна платить взаимностью и слушать, понимать и утешать, то к этому я сейчас не готова. Онкология теть и дядь, родителей, соседей – те, кто рассказывает об этом, не осознают, насколько я неустойчива, и не ведают, что я потом сижу, переполненная их неспособностью совладать со своим страхом. В то же время мои собственные способности рушатся на глазах. Есть две системы страха, помноженные одна на другую, пол кренится под ногами, и я оказываюсь на грани свободного падения.
Тщательно продуманный званый ужин. Последняя возможность посидеть в саду, вечером рано темнеет. Я пытаюсь есть как обычно, хотя аппетита нет совсем – хозяева все закупили, приготовили, вложили столько труда. От алкоголя отказываюсь, не хочу пить перед началом химиотерапии, а то тревога только усилится. Когда дети вышли из-за стола, разговор зашел о похоронах. Скоро могу умереть и я. Моя очередь. Гроб, земля. Как папа. Совсем недавно. Кремация? Хотел ли папа, чтобы его кремировали? Он говорил мне, чего хочет, много лет назад. Кажется, кремироваться. Как я могла забыть! Мы его кремировали. Но урну еще не захоронили. Мы говорим о том, есть ли жизнь после смерти, можно ли присутствовать на собственных похоронах. Потом разговор плавно перетекает к привидениям, обсуждается, каково это, когда умершие родственники появляются в виде призраков. Боже мой, я не хочу стать призраком, мое единственное утешение – если я не справлюсь, если умру, то все закончится. Не для девочек и Матса, им придется жить с этим дальше, но для меня самой. Меня просто не станет. Но как могут эти вроде бы умные люди думать, что мы продолжаем жить, превращаясь в призраков? Неужели и я стану призраком, буду скользить между скамьями на отпевании, буду в полном сознании, когда мое тело закинут в печь крематория? Это безумие, сумасшествие какое-то, кажется, я теряю рассудок, почему мы вообще об этом говорим сейчас? Опять поясница и копчик, я не могу так долго сидеть на жестком, мне холодно. Своей болезнью я напустила на всю компанию смертельный ужас, я хочу домой, в постель, избавиться от этой назойливой боли, проникающей в кожу, сухожилия и кости. Я знаю, что когда лежу на боку, бедра просто горят, а шея затекает, но дома можно хотя бы поменять позу. Наконец-то разговор вернулся к действительности, теперь все обсуждают опыт борьбы с онкологией одной коллеги. Не стоит строить иллюзий, это сущий ад, полгода непроглядной тьмы, все, что может разладиться во время лечения, обязательно разладится, а сейчас она вернулась на работу, после почти двухлетнего перерыва. Все-таки это мне куда проще пережить, чем призраков, – адский тоннель в реальности, из которого можно вынырнуть. Осенний вечер темен как ночь, мы прощаемся, едем домой. В машине тихо, а потом девочки с заднего сиденья спрашивают, хорошо ли мы провели вечер.
Как будто мало мне призраков. Моя соседка, Б. В коттеджном поселке в Ханинге мы новенькие. Рубеж тысячелетий, заброшенный домик на соседнем участке служил тайным укрытием, маленький, грязно-белого цвета, но некоторое время назад его сняла какая-то пара. Они занялись ремонтом, покрасили фасад желтой краской, навели порядок в саду. Б., должно быть, лет пятьдесят, мне двадцать восемь, и я плохо умею определять возраст, ей может быть и сорок три, и пятьдесят пять. Общаемся мы в основном с Р., ее мужем, но постепенно мы с Б. начинаем встречаться на границе участков, мы обе занимаемся посадками со страстью новичков, и вскоре я понимаю, что садоводство для Б. – нечто… абсолютно необходимое. «Жизненно важное» было бы неправильным определением. У нее агрессивный рак груди. Всего пару лет назад моей маме сделали мастэктомию, удалили всю грудь в больнице Сундсвалля, а потом облучали в больнице «Каролинска» в Сольне. Ее так сильно облучали через грудную клетку, что она получила ожог, повлиявший на работу легких. Мама жила то у меня, то у Греты в Стокгольме, а оттуда ездила на автобусе в Центр безоперационного лечения рака. Нередко ее подвергали двум дозам облучения за сутки – возможно, чтобы сократить время и затраты на лечение. Б. лечат химиотерапией, она носит парик. По-моему, она сняла парик прямо передо мной, сказала, что в нем слишком жарко, и рассказала мне всю историю, чтобы я не удивлялась, когда увижу ее в платке. Так мы и сажаем цветы рядышком, каждая в своем кризисе. Я со своим писательским ремеслом, меня пугают жестокость, распри, борьба за место в литературном мире. Жизнь такая хрупкая. Намного плодотворнее сажать семена или печь хлеб, я сажаю сотни семян, вскапываю новые грядки, обновляю старые, ирис сибирский – прибрежные ирисы с леопардовым рисунком на сердцевине, окруженной большими полупрозрачными синими лепестками, с крепкими стеблями и похожими на траву листьями. Я делюсь ими с Б., она уходит, держа в руках рассаду.
Вскоре Б. умерла. Мы ходили на отпевание в красивую старую церковь. Опозорились, сев на стороне родственников, остались на задних скамейках, чтобы не мешать церемонии. У нее осталась дочь, которая только что выпустилась из гимназии или еще училась. Всякий раз, когда я вижу цветущие ирисы на соседнем участке, я думаю о Б. И сейчас чувствую, что она близко как никогда.
В девяностые, подрабатывая по ночам сиделкой у родственницы моего работодателя, я видела ее путь онкобольной своими глазами. Березовая зола там, где цитостатики уже бессильны. Она тоже умерла. Ей было слегка за пятьдесят. И теперь эти призраки ходят за мной по саду. Они пришли не для того, чтобы пугать меня. Но до меня доносится их шепот: «Мы тоже думали, что справимся. Как и ты».
Ребенок Софи умер еще в утробе, и ей пришлось рожать мертвое дитя. Многие тогда возмущались, как несправедливо, что это произошло именно с Софи и ее мужем. «Но если это несправедливо, – добавляет Софи, – значит, подразумевается, что бывают ситуации, когда потерю неродившегося или новорожденного ребенка можно назвать справедливой». Я с ней согласна – когда людей настигают несчастья и болезни, говорить о справедливости крайне нелепо. Вот невезение – совсем другое дело. Кому-то не повезло. Мне понравилась реакция доктора Аннели, когда она покачала головой и произнесла: «Вам просто не повезло». Нет ничего более утешительного. Мы, люди, ходим по Земле, и всем в чем-то не везет. Но некоторым особенно. Родиться в стране, управляемой диктатором, в зоне военных действий, в нищете, в государстве, где режим не признает нетрадиционной ориентации или жестко подавляет женщин, где свирепствует расизм. Родиться с предрасположенностью к тяжелым недугам, психическим или физическим. Благодаря защитным механизмам психики каждый думает, что самое ужасное, что может случиться в жизни, все-таки обойдет стороной. Если следить за собой. Если заниматься спортом. Если придерживаться здорового питания. Если принимать каротин в таблетках, хотя потом может оказаться, что он повышает риск онкологии. Оказывается, спаржа, брокколи и другие зеленые овощи содержат аспарагин – вещество, которое вызывает рост опухолей у мышей. Разве овощи не должны помогать, спасать? Нет, похоже, они защищают и здоровые, и злокачественные клетки.
Я отправляюсь на поиски в Интернет. Гугл притягивает меня, как мотылька притягивает свет. Я знаю, что если подойду ближе, то обожгусь, но остановиться не могу. Есть ведь серьезные сайты. Онкологический фонд, официальная страничка Комитета здравоохранения. Но и там почти сразу находишь информацию об инвазивном раке. А там медицинский отчет, написанный для коллег-медиков, о преимуществах и недостатках различных методов реконструкции груди при мастэктомии – то есть полной ее ампутации. «При инвазивном раке не рекомендуется… Поскольку прогнозируемая выживаемость не оправдывает столь дорогостоящего вмешательства».
У меня инвазивный рак? Все-таки три опухоли, если они выросли одна из другой… Я понятия не имею, как распространяется рак! И знать этого не хочу. Сколько раз за этот ужасный сентябрь мне приходилось участвовать в подобных разговорах. Я говорю:
– У меня три опухоли, две маленькие и одна большая.
– Да, хорошо, что все опухоли маленькие. К тому же ты еще молодая и сильная.
– Нет, у меня одна большая опухоль и две маленькие, мне удалят грудь целиком, а химиотерапия начнется прямо сейчас. Часто чем моложе человек, тем агрессивнее рак, а у пожилых болезнь, наоборот, протекает спокойнее. Скоро у меня выпадут все волосы, это первое, о чем меня предупредил врач.
– А моя мама вылечилась без проблем, ей тогда было семьдесят, хватило одной лучевой терапии. Может, и тебе хватит.
– Нет, у меня одна большая опухоль и две поменьше, мне ампутируют всю грудь. Это агрессивная форма рака, и мне сказали, что вряд ли получится сделать реконструкцию сразу же, а еще они будут пытаться уменьшить опухоль до операции, чтобы проверить, работают ли цитостатики. Потом операция, лучевая терапия и антигормональное лечение.
– Ну, не факт, что у тебя выпадут волосы. У моей мамы, например, не выпали.
Ох, я знаю, как это трудно. Правильно подбирать слова. Но не менее трудно быть понимающим, когда перед тобой разверзлась бездна. С каждым днем я теряю способность доносить до людей то, что хочу. Я работаю с языком, с манерой речи, со словами. И что бы я сейчас ни рассказывала, я получаю это обратно в такой форме, что начинаю сильно сомневаться, дошел ли до собеседника смысл. Может, я и вправду говорю что-то не то? Или люди слышат то, что хотят услышать, потому что не готовы принять иное. Один из самых тяжелых моментов – неопределенность. Когда не знаешь, чего ждать. И я устала от всех, кто приходит со словами, но не говорит со мной на одном языке. Это не помогает. Место, где я сейчас нахожусь, – это не место действия и не языковое пространство. Оно сугубо материальное, телесное, это химия, биология. У меня агрессивная, быстро растущая, гормонозависимая опухоль. Десять процентов женщин с раком груди вынуждены начинать с химиотерапии, потому что без этого нельзя провести операцию. А воспалительный рак груди еще хуже. Опухоли HER-2, такие как у меня, в наши дни успешно лечатся инъекциями антител, двадцать лет назад прогноз был совсем другим. Но тогда, в сентябре, я знала не больше, чем остальные. Успел ли рак распространиться? Насколько он агрессивен? Доктор Аннели сказала, что мое положение не худшее, но и не лучшее. Неужели мои близкие не могут просто быть рядом, пока я нахожусь в подвешенном состоянии. Когда моей подруге поставили диагноз, врач сразу сказал ей, что все будет хорошо. Что ее вылечат. Мне никто такого не говорил. Просто прописали стандартное лечение. Возможно, кто-то сказал еще, что из всех видов онкологии рак груди имеет наиболее благоприятный прогноз. А если он распространился? Можно избавить меня от необходимости возражать, когда меня уверяют (разумеется, из лучших побуждений), что прекрасно разбираются в этом вопросе? Можно, я уже не буду устало повторять «да, первый доктор сказал, что я точно потеряю все волосы, я уверена»?
Неужели так трудно войти в мое положение? У меня двое детей школьного возраста, мне диагностировали агрессивную форму рака груди, и я не знаю, распространился ли он на другие органы. Почему вы не можете отложить свои заботы и хотя бы на полчаса примерить на себя мои проблемы? Вы же потом вернетесь к своей жизни, а мне придется брести дальше по темному тоннелю в неизвестность.
Как часто я думаю о метастазах? Каждый раз, когда болит тело? То есть постоянно. Непрерывно. Легкие не наполняются кислородом, и неважно, иду я, стою, сижу или лежу. Живот. Голова. Немеют пальцы на правой руке. Долго еще ждать? Сколько можно проверять анализы?
Дни сливаются в одно целое, все как в тумане. Способность памяти не хранить все подряд крайне милосердна. Сейчас есть лишь то, что есть. Жонглирование различными вариантами исхода. Неопределенность по поводу предстоящего лечения и по поводу того, как я его буду переносить. Возможности Интернета… разумеется, лучше просто не начинать ничего искать. И в то же время информация – единственное средство против страха, рожденного неопределенностью. Я должна знать, чем все может обернуться. Для меня все эти знания – совершенно новая сфера. Типы опухолей, разные формы химиотерапии. Низкие дозы, высокие дозы. Количество курсов. Одномоментная реконструкция с помощью силиконовых имплантов или реконструкция с использованием спинных мышц и жира с живота и бедер через два года. Или лучше вообще отказаться от реконструкции и носить протез? Парики, облысение, стоит ли сбрить волосы, не дожидаясь, пока они выпадут? Голова начнет зудеть и чесаться. А потом они будут вылезать клочьями. В блогах часто пишут о странных изменениях вкусовых ощущений. А еще о риске остаться без ногтей. И о проблемах с глазами, со зрением.
Ты не можешь решить эту проблему сама. Не можешь вылечиться самостоятельно. Остается принять помощь, которую предлагает медицина. Но меня беспокоит участие в исследовании. Для чего? Это исследование принесет пользу будущим пациенткам, но может быть опасным для меня лично? Мне нужна помощь. Медицинская помощь. И мне должны ее предоставить. Эта мысль не дает мне покоя, утомляет, гложет, пугает. Помощь в форме адекватного лечения, с оформлением больничного листа.
Много лет я была настроена на то, чтобы поддерживать и содействовать. Для меня было важно умение что-то предложить людям. Я прочла сотни лекций, пытаясь донести до слушателей рассказ о домохозяйке так, чтобы они приняли его, вплели в собственную историю и начали рассказывать о своих впечатлениях. Сколько людей мне довелось повстречать. Теперь, после всех поездок, встреч и выступлений, я чувствую себя опустошенной. Мне необходимо восполнить энергию. Ничего не отдавая взамен. Не заботясь о чувствах окружающих. Не пытаясь чего-то достичь. Не оглядываясь на других.
А участвовать в исследовании – значит делиться. Это очень важно, жизненно необходимо, но мне больше нечего предложить. У меня внутри абсолютная пустота. Если не считать страха и опухолей.
После операции на лимфоузлах я посинела. Во-первых, сама грудь стала синей от контрастного вещества. Во-вторых, половина тела превратилась в лиловый синяк. Ребра до самой талии, весь бок. В бумагах я прочитала, что на теле может появиться синева или кожа может покраснеть. Это неопасно. Это нормально. Разумеется, огромный переливающийся синяк выглядит странно, но бояться его не стоит. «Не бойтесь!»
Но я решила на всякий случай задать вопрос доктору Хейди, онкологу, который осмотрит меня перед началом химиотерапии. Что она скажет о гематоме? Матс твердит, что я должна показать всю эту синеву врачу, нельзя относиться к такому легкомысленно. Хорошо, покажу. Мы молча сидим в больнице Святого Йорана и ждем, когда меня пригласят в кабинет. Почти все женщины в шапочках, без бровей. А вон то блестящее каре – наверняка ведь парик? Кто-то разговаривает по телефону. Теснота, стулья стоят вплотную. «У вас первичный диагноз или рецидив? Уже начали лечиться?» Мы с Матсом прячемся за листами глянцевых журналов.
«Кристина Кемпе?» Я вскакиваю, хватаю сумочку, бесформенное черное пальто, шарф, Матс тоже встает, мы покидаем остальных ожидающих и следуем за доктором к кабинету. «Как самочувствие?» – спрашивает она. Я так боюсь метастазов в печени, легких, костях… Этого я не произношу, отвечаю, что операция прошла хорошо, но у меня сильно посинел бок, и я не совсем уверена насчет хирургического скотча – правильно ли я его приклеила. Кажется, уже на этом этапе что-то в нашем общении идет не так? Я как будто чувствую раздражение с ее стороны. «Понятно, давайте посмотрим», – произносит она и просит раздеться до пояса. «Ой», – вырывается у нее. Она явно занервничала, когда я сняла джемпер. «Я не хирург», – добавляет она. Конечно, она меня осмотрит, но надо бы проконсультироваться с кем-нибудь из хирургов, очень уж посинело тело. Тут и меня охватывает страх. Значит, это все-таки ненормально? Как долго она осматривает гигантский синяк, промывает место надреза, возится с хирургическим скотчем? Кабинет не оборудован для хирургических процедур, врач суетится. Матс сидит за столом – на одном из стульев для пациентов. Видно, как доктор Хейди боится сделать мне больно, когда ощупывает опухоль, извиняется за то, что у нее холодные руки. Все в порядке, говорю я, ничего страшного. Ох, похоже, она страшно напряжена. И устала не меньше, чем я. Две целеустремленные, образованные женщины, которые трудятся не покладая рук, мы прекрасно видим бессилие друг друга, и вместо сочувствия и симпатии между нами вспыхивает злоба. Мы не понимаем друг друга. Я задаю вопросы, получаю уклончивые ответы. Наконец, приходит хирург-мужчина, говорит, что все хорошо, ранка не инфицирована, температуры нет, а синева постепенно сойдет, надо просто набраться терпения.
Сколько времени проходит до того, как я могу одеться и сесть рядом с Матсом возле компьютера? Полчаса, сорок минут? Явно больше запланированного. Она выбивается из графика. Смотрит на монитор, говорит: «Кстати, пришли результаты, брюшная полость и легкие в полном порядке». Так все это время результаты были известны! Почему нельзя было сообщить их сразу? Я ни о чем другом думать не могу! «А еще вы участвуете в исследовании», – произносит она и поворачивается ко мне с подбадривающей улыбкой. Холодный гель прилип к моему лифчику, к свитеру. «Ну, не знаю», – отвечаю я и делюсь своими сомнениями. Она считает, что мне надо обязательно поучаствовать. А если мой организм не даст ответа на лечение, предусмотренное для моей группы, можно будет сменить терапию? «В научных исследованиях нельзя менять что захочется», – раздраженно произносит она. Это не очень хорошо. Только что она говорила, что у меня агрессивная, быстро растущая опухоль. В таком случае, наверное, лучше придерживаться хорошо изученного, стандартного лечения? Бумаги, замысловатые термины, я вообще не понимаю информацию, которая на меня обрушилась. «Перьета», «Доцетаксел», «Герцептин» – действительно, поначалу это просто труднопроизносимые названия. Таргетные препараты. Антитела. Консультации. «Ну и что вы решили? Пора бы дать ответ», – говорит она. А я то ли рассержена, то ли вот-вот заплачу. Матс тоже задает вопросы, обстановка накаляется. Я объясняю, что хочу начать лечение как можно скорее. А если я соглашусь принять участие в исследовании, процесс затянется. Да, отвечает она устало, в «Каролинска» большие очереди, так что, если участвовать в исследовании, лучше обратиться в Южную больницу. «А если я откажусь от участия, вся терапия будет проводиться здесь, в Центре груди, и начнется прямо сейчас?» Она кивает.
Но я запомнила этот прием как конфликт, почти ссору. Мне кажется, доктор плохо объясняет суть исследования. Аргументы неубедительные, она противоречит сама себе. В конце концов я заявляю, что нужно еще подумать. Она дает мне номер телефона, по которому я могу позвонить и узнать подробнее про исследование. Я ее боюсь, не хочу, чтобы она меня лечила. Она не желает мне добра.
Я чувствую колоссальную усталость, когда пишу все это. Как одно обследование сменяется другим, как мне делают рентген скелета в Южной больнице. Когда я иду с электрички к больнице, в районе Рингвэген встречаю Лотту, у нее пробежка. Мы обнимаемся, обмениваемся парой слов, я взбегаю по лестнице, чтобы не опоздать. Лотта – это хорошая примета. Значит, все будет отлично. Ее невестка здесь лечилась – и вполне успешно.
Новая больница, новая регистратура. Новые стрелочки в коридорах? Немая солидарность с другими пациентками, ожидающими в вестибюлях: «А вы чего ждете? Какого приговора опасаетесь?» У кабинета, где делают рентген, подозрительно тихо. Все пациенты старше меня как минимум лет на двадцать. А некоторые – на тридцать или даже на сорок. Медсестра выкрикивает мое имя, она, кажется, из Анундшё? Анундшё – это ведь в той же долине, что и Молиден? Куда мы с Матсом возили бабушку в ее предпоследнее лето… Она хотела куда-нибудь вырваться, но сил совсем не было. Единственное кафе, которое уже открылось, хотя было самое начало июня, – при краеведческом музее. Помню, булочки были суховаты, их явно разогрели в микроволновке. Мы разговариваем, пока медсестра настраивает оборудование. Я должна лечь на бок, на спину, на другой бок – «не перепутаете?» В середине обследования приходит другая медсестра. Результаты будут у лечащего врача через две недели.
Итак, номер, который мне дали по поводу исследования. Я набирала его несколько раз, но никто не ответил. Я оставила сообщение. И вот наконец, когда я на больничной парковке после рентгена, мне перезванивает мужчина – ответственное лицо. Правда, отвечает он только за базу данных. «Врач посоветовала позвонить по этому номеру, чтобы больше узнать об исследовании», – говорю я. «Хм, ну мне особо нечего рассказать…» И все-таки мы какое-то время обсуждаем исследование, он отвечает общими фразами, говорит, что я первая, кто позвонил по этому номеру, спрашивает, как выглядит проект; как уже было сказано, он занимается только базой, следит, чтобы работа с личными данными не противоречила закону.
Для меня этот разговор стал решающим. В моей жизни нет места исследованию, организаторы которого не могут ничего объяснить и не понимают, какие телефонные номера раздают. Не могу рисковать жизнью. Мне потребуются все силы для лечения, и я не имею права проявлять слабость перед детьми. Мне хочется заорать, я просто вне себя. Черт тебя побери, доктор Хейди! Черт побери всех, кто позволяет себе обращаться со мной так небрежно! Я никогда бы не позволила себе подобного. Я готовлюсь, стараюсь. Всегда прилагаю максимум усилий.
Поэтому я звоню в Центр груди и спрашиваю, нельзя ли поменять онколога. А то я совсем запуталась с этим исследованием, доброжелательно объясняю я. Секундочку, сейчас медсестра посмотрит, можно ли записаться к доктору Эрике. Да, без проблем.
Сон, я возвращаюсь в Истборн, который заливает дождем. Под этим ливнем мы едем вдоль побережья, мимо старых отелей, мимо пирса. Дворники мечутся по лобовому стеклу. И вдруг в соседней машине я вижу папу и – папа! Он сидит за рулем, такой маленький, сгорбленный, с седыми волосами. Я могу поехать за ним, он в своей машине, мы в нашей, но из-за дождя ничего не видно, к тому же начинает темнеть. Папины дворники тоже работают в полную силу. Я снова кричу, прошу его остановиться, возможно, я даже не в машине, а бегу за его автомобилем в надежде, что он обернется. Вижу, как он исчезает в тоннеле.
Другой ночью мне снится, что я звоню папе. Я набираю номер, он отвечает. Я рада, что он взял трубку, но постепенно до меня доходит, что это в высшей степени странно, ведь он умер. Я начинаю понимать, что на мои вопросы отвечает автоответчик, через который можно общаться с отцом. Я могу попрощаться, а могу продолжить этот необычный разговор, рассказать, что я больна, но прохожу лечение. Могу спросить, как он себя чувствует, каку него дела. Автоответчик звучит правдоподобно, и мне совсем нестрашно, я думаю – так ведь тоже можно общаться. Это непросто, но возможно. Но когда разговор уже подходит к концу, мне в голову вдруг приходит мысль, что в следующий раз, когда я позвоню, так уже не получится. А вдруг вся эта техника с автоответчиком выйдет из строя? Как мой папа, который умер, сможет ее починить?
Когда я смогу встретиться с доктором Эрикой? До начала терапии? Я приготовилась отстаивать свое право не участвовать в исследовании, боялась, что она начнет меня уговаривать, но доказывать ничего не пришлось. Она просто кивнула, все поняла и сказала, что стандартное лечение, которое я сейчас буду получать, в общем и целом идентично тому, что получают участницы одной из групп. Она прекрасно понимает, что мне не терпится начать терапию, и, разумеется, я могу лечиться здесь, в Центре груди. У меня огромный список вопросов, и она отвечает на все:
– Двадцать лет назад опухоли типа HER-2 с трудом поддавались лечению, но с появлением «Трастузумаба» и «Герцептина» ситуация изменилась. У меня столько женщин выздоровело, – произносит она с улыбкой. Вылечите меня тоже, пожалуйста, я очень хочу жить.
Хотя маме диагностировали рак груди целых два раза и я сама заболела в сорок четыре года, вовсе не обязательно, что у меня есть ген, повышающий риск развития этого вида онкологии. Однако нашим дочерям лучше будет начать проходить маммографию с тридцатилетнего возраста. Моя боль во всем теле – тут доктор прямо повеселела, оказывается, уже доказано, что известие об онкологии отключает способность мозга игнорировать болевые импульсы. «Вот сейчас вы сидите на стуле и чувствуете боль, правда?» Я киваю с мученическим видом, боль действительно не отпускает ни на секунду. Доктор Эрика объясняет, что в обычной жизни мозг отфильтровывает подобные сигналы, потому что они неважны и не указывают на опасность. Когда человеку сообщают, что у него рак, предупреждающая система организма начинает работать на повышенных оборотах, а потому улавливает буквально все. Так что боль у меня настоящая, не выдуманная, но связана она с неспособностью мозга отбросить незначительные болевые импульсы. Я признаюсь, что обычно пишу полулежа в кровати, может быть, поэтому плечи и болят. Она соглашается, что это не лучшая поза, и снова смеется. Смех у нее теплый и ласковый.
Кабинет небольшой, но светлый. Она подробно обо всем рассказывает, объясняет:
– Мы не умаляем и не высмеиваем переживания по поводу потери волос. Волосы – часть нашей идентичности, и терять их очень тяжело. Парик, платки, мастер-класс по макияжу, накладные ресницы – пробуйте все, что предлагается – все мы разные. Только не читайте, что пишут в Интернете, выбирайте то, что подойдет вам лично. Совсем не обязательно демонстрировать свою лысую голову, если не хочется. Волосы выпадут не все сразу, сначала на голове. Потом ресницы, брови. Сейчас существуют прекрасные лекарства от рака, но само слово «рак» по-прежнему вызывает у людей панику.
Я выхожу от нее на удивление расслабленной и полной ожиданий. Скоро начнется терапия. Я готова принять любое назначенное лечение. Доктор Эрика вылечила не одну женщину. Она опытный специалист. Я вручаю свою судьбу в ее надежные руки.
Первый сеанс химиотерапии. Будь что будет. Фрагменты текста, побочные эффекты. Я забыла про анализы крови. Я все время сдаю кровь – и до, и во время лечения. Сколько раз в месяц? Десять или больше? Без записи, в порядке живой очереди. Контроль за всеми показателями. Клинический анализ, печень-почки. Но когда медицинский персонал берется за работу, я успокаиваюсь. Схема приема лекарств – как спасительный якорь, хотя разобраться в ней непросто: профилактические средства против тошноты, которые нужно принимать в определенное время, а еще таблетки против побочных эффектов от лекарств, предупреждающих побочные эффекты от химиотерапии…
Периферически вводимый центральный катетер для капельниц с цитостатиками. Меня не пугает слово «химиотерапия», этот процесс слишком легко представить – я так и вижу, как химический яд проникает в организм и начинает убивать злокачественные клетки. Этот яд силен и опасен. Мне попалась веселая бригада. Или просто атмосфера здесь царит приятная. Возможно, потому что я сама настроена едва ли не слишком позитивно, шучу с ними. А что мне еще делать… сама процедура не страшная. Трубка проходит через вену в районе плеча и входит в большую вену рядом с сердцем, где много крови, с которой и будет смешиваться препарат. Здесь кровоток сильнее, меньше риск повредить вены, задеть мелкие сосуды.
Я ждала начала терапии с того самого дня, когда мне поставили диагноз. Ждала с нетерпением, хоть и боялась. Все эти долгие дни, пока опухоли свободно росли в моем теле. Могли спокойно перекинуться на другие органы. И все-таки получилось довольно быстро. Только сначала операция на лимфоузлах, рентген брюшной полости, легких и спины, без этого никак.
Они измеряют длину трубки, вводят ее в большую вену. Потом снова рентген легких, чтобы проверить, попала ли трубка куда надо. Мне не очень-то нравится бродить по подземным коридорам, следуйте желтым, синим, красным линиям, но ничего страшного, можно и прогуляться. Только вот трубка оказалась не совсем там, где ожидалось. Для сегодняшнего сеанса подойдет, но в течение всей терапии не продержится.
Медсестра Ева выдает мне пакеты с цитостатиками – прозрачной, ярко-красной жидкостью. FEC. «Фто-рурацил» – «Эпирубицин» – «Циклофосфамид». Добро пожаловать в мое тело, пожалуйста, потрудитесь там хорошенько. Медсестра внимательно наблюдает за мной, но единственное, что я чувствую, – легкое головокружение от кортизона. Или что-то еще – я не помню. Честно говоря, помню только звук помпы, тиканье, и пищание капельницы, когда собрался воздух. Обычно она пищит, если лекарство заканчивается, но бывает и по-другому. Прошло два часа, возможно больше. Матс вышел купить пару бутербродов. Хочется есть. Химиотерапия скорее повышает аппетит, кортизон влияет на чувство голода. В глубине души я даже рада, что катетер не установился как надо – значит, его вытащат и я смогу тренироваться и пользоваться рукой как обычно. Не надо будет ходить каждую неделю на перевязки, стерилизовать место введения иглы и вообще лишний раз являться в больницу.
Инструкция по эксплуатации удручает. Нельзя делать повторяющихся движений над головой той рукой, на которой установлен катетер, – например, мыть окна. Я все думаю, что будет, если он выскочит, если я случайно выдерну его.
На самом деле мне даже интересно. Очень любопытно следить за изменениями, происходящими в организме на фоне химиотерапии. Чем-то напоминает беременность. Способность тела справляться с новыми вводными, с попавшим в него чужеродным материалом. Я не хочу наделять химию зловещими свойствами. Скорее это действенная сила. Разумеется, в теле происходит настоящий переворот. Но и беременность – тоже потрясение для организма. Телесный опыт, не контролируемый самим человеком. Чистая биология. Ты просто полагаешься на волю природы. И по возможности помогаешь ей.
К тому же целых несколько часов после первого сеанса я до неприличия хорошо себя чувствую. «Бетапред», «Алокси» и «Эменд» все вместе предотвращают тошноту. Кажется, я подозрительно бодра? Ночью накануне первой капельницы я спала всего два часа. Девочки у подружек, мы с Матсом дома вдвоем. Середина сентября, солнце еще теплое. Весь август мы бродили каждый по своему темному тоннелю. Есть такой страх, для которого еще не придумали слов. Слова вдруг наделяются магической силой – если не подпускать их близко, не произносить вслух, возможно, они не смогут закрепиться в действительности. Матс думает, что мне необходимо остаться наедине с собой, а я думаю, что ему слишком тяжело. Но одиночество меня не греет. Мы оба в спальне, он работает, я пытаюсь немного поспать. Мы мечтаем: 2017 год, отель «Mullion Cove» в Корнуолле. В этом году там были забронированы все номера. Белое здание, расположенное на скале прямо над Атлантикой. Когда мы приехали туда, был туман, дождь, чудесные июньские луга. Летом 2017 года мои волосы уже начнут отрастать, операция будет позади, мне будут колоть лекарство раз в три недели. В 2016-м там было так красиво: изрезанная береговая линия, луга, океан. Мы даже забыли о дожде, ветре и влажности.
Третий день после первого сеанса химиотерапии. Кажется, только сейчас меня начинает одолевать усталость? Или это началось уже вчера? Несмотря на большие дозы кортизона я две ночи подряд спала по два-три часа, и то с перерывами. Изменились вкусовые ощущения. Но пока все терпимо. Тошноты нет, есть могу. Много гуляю, минимум десять тысяч шагов в день. Это мой спасательный круг. Овощи, белки, жиры, углеводы. Витамины и минералы. Тело изменилось. Остается только приспосабливаться. Скоро начнутся уколы для выработки лейкоцитов. Ампулы стоимостью в тысячи крон. Лежат в холодильнике прямо на пакетах молока. Ждут, когда лекарство вколют мне в живот.
Я люблю брошюры. Книжечки с рецептами, проспекты с краткой информацией. Стройте из дерева – а что, может, я когда-нибудь и построю в саду беседку и эта инструкция придется очень кстати? Буду пилить, отмерять, завинчивать, сверлить. Поэтому неудивительно, что я внимательно читаю инструкции к медикаментам. Особенно если речь об ампулах «Нивестима», который я должна сама колоть себе в живот. Тут мне, слава богу, повезло, Матс не боится шприцов и сможет делать уколы, ведь не очень-то приятно втыкать в собственный живот длинную острую иглу, вдруг рука дрогнет… Но изучить инструкцию все равно надо. Я разворачиваю тонкий листок, текст на шведском. ВНИМАНИЕ! РИСК РАЗРЫВА СЕЛЕЗЕНКИ ВЛЕЧЕТ ЗА СОБОЙ ОПАСНОСТЬ ДЛЯ ЖИЗНИ. Что? Значит, я могу умереть, если вколю их неправильно? В живот, в область пупка, но не слишком близко, захватить кожу с подкожным жирком и воткнуть иглу. Ампулы вынуть из холодильника заранее. Мы читаем дальше – просто жуть, какие побочные эффекты у этого препарата. При сильных болях в животе следует немедленно вызвать скорую помощь. А нам даже пробку не снять. Надо ли выдергивать иглу – или лучше вынимать ее постепенно? Насколько важно делать уколы вовремя? Указано, что препарат вводят каждый день в одно и то же время. Сейчас суббота, вторая половина дня, солнце светит по-сентябрьски ярко. Прямо в окна спальни, я потею. Сижу на краю кровати, влажными пальцами захватываю кожу на животе, пока Матс пытается сорвать с ампулы пластиковую крышку. Она не отвинчивается и не отдирается. Матс боится дернуть слишком сильно. Прозрачная жидкость с костным мозгом… зверски дорогие ампулы. Ну, может, это не настоящий костный мозг, а какой-нибудь искусственный аналог. Стимулирует выработку лейкоцитов. Надо позвонить на дежурный номер отделения. Трубку долго не берут, потом наконец отвечает женщина, на заднем плане орут и смеются дети. Я спрашиваю, не ошиблась ли номером, это дежурный врач онкологического отделения? Она извиняется, сейчас на детском празднике… надо попробовать выяснить… про инъекции она точно не знает… Я пытаюсь объяснить, как выглядят ампулы, ей кажется, что надо тянуть сильнее, наверняка есть какой-то способ снять эту крышку. В крайнем случае нам придется ехать с ампулой в отделение неотложной помощи, поликлиника, к сожалению, по субботам закрыта… «Но надеюсь, все обойдется…» Я благодарю за помощь, прошу Матса дергать сильнее, наконец крышка поддается, только кончик иглы немного изогнулся. Еще важно помнить про угол. Между иглой и кожей должен быть строго определенный угол. Обычно я не боюсь уколов… При сильных болях в животе следует немедленно вызвать скорую помощь – да, мне немножко больно, но при разрыве селезенки боль наверняка была бы сильнее? Вводить препарат надо не очень быстро, равномерно надавливая на поршень. Или как там было написано. Я говорю Матсу, что он делает укол чересчур медленно, мне больно.
Потом я просто лежу в кровати и дышу.
Сон – это кошмар. Это не сон – бессонница. «Золпидем» не помогает. Я принимаю таблетку, засыпаю, вижу кошмары – через час просыпаюсь и больше не могу уснуть. Всю ночь. В ожидании диагноза и когда начинаю принимать кортизон. Сердце вот-вот выпрыгнет из груди.
Одна медсестра мрачно пошутила – хорошо, что я так быстро просыпаюсь после «Золпидема», раз из-за него меня преследуют кошмары…
Как я ждала этого внешнего покоя, чтобы снова сесть писать. Я не могу писать в поездах. На автобусных остановках. Да и времени на что-то свое не было. Доклады, тексты на заказ и административные дела раздули рабочую неделю до ста часов. Это абсолютно нездорово и в этом нет ничего героического. Но я знаю, что в жизни многое может поменяться, и очень быстро. Конечно, я не знала, что заболею. Что болезнь обрубит все ниточки, связывающие меня с языком. Я судорожно пытаюсь восстановить их после первой химии. Пишу о том, что приходит в голову, – о папе, о лете. Но вскоре все скатывается к схеме приема лекарств, приемам пищи, рабочим моментам.
Впереди у меня интервью для журнала «Меню», фотосессия с Юнасом в преддверии выхода нашего «Диалога о Персоне» в газете «Дагенс Нюхетер». У меня по-прежнему болит все тело. Принимаю «Альведон». Но, может быть, боли связаны с кортизоном. Я замечаю, что волосы начали редеть. Странное ощущение – весь длинный волос как будто мертвый. Еще не выпадает, но процесс увядания начинается уже после первой химии. Волос вне волосяной луковицы – это уже мертвая природа или еще живая? Какие опасные задворки феминизма. Беспокоиться о волосах. Но ведь нам всем, или по крайней мере многим из нас, это правда важно. За чашечкой кофе в саду Винтервикен Юнас говорит, что для него было бы большой трагедией лишиться волос. «Выпадут волосы – и что такого?» – фыркнут некоторые моралисты. Как мне объяснить? Если волосы – цена за жизнь, то выбор очевиден. Но полная потеря волос – в любом случае испытание. Когда выпадает каждый волосок на теле. И волосы в носу тоже. Остается два-три лобковых волоска за линией бикини и по пять-шесть темных волосков на каждой лодыжке. Многие уверяют меня, что волосы не выпадут, потому что у их родственников, друзей, знакомых во время лечения рака ничего такого не было. Правда, тут же выясняется, что эти люди не получали цитостатики в высоких дозах, их оперировали, а затем применяли лучевую терапию. В общем, что я хочу сказать: волосы – это вовсе не пустяк.
История моих волос:
Когда мне было пять лет, я начала отращивать челку, потому что так хотела мама. Закалывала, подравнивала, подстригала кончики. Я мечтала о волосах каку Мадикен[24] – сначала на иллюстрациях Илон Викланд[25], а потом как у актрисы, исполняющей главную роль в фильмах. Длинных и волнистых. А у меня волосы абсолютно прямые. Я носила косы. Когда в шесть лет я начала заниматься верховой ездой, то на конюшню всегда ездила с коричневой резинкой на одной косичке и красной на другой. Иначе все пойдет наперекосяк. Лошадь будет брыкаться или кусаться. Когда нас фотографировали в первом классе, мама лежала в больнице. Заплетать косы сама я не умела. И бабушка тоже не умела. Она сделала мне самую ужасную прическу, какую только можно придумать: хвост на затылке и кривой пробор! На снимке вид у меня несчастный, рот слегка приоткрыт. Кажется, учительница даже сказала, что мама могла бы причесать меня получше.
Если мама дома, она иногда завивает мне волосы. Щипцами. Когда я училась во втором классе, мне купили красное в цветочек платье с передником, идеальное для игр в Мадикен, а если еще заплести косички, пока волосы влажные, получается прическа почти как у Мадикен. Остается только взять зонт и прыгнуть с крыши.
В пятом и шестом классе я с одной стороны собирала челку в хвост, а с другой стороны она висела как штора. Очень симпатично, как мне казалось, но мама была другого мнения. Хотя меня это мало волновало. «Тебе гораздо лучше, когда волосы собраны наверх», – говорила мама.
Когда в седьмом классе мне оперировали ногу, волосы начали выпадать. У меня ежедневно шла носом кровь, кухонные полотенца быстро окрашивались в темно-красный цвет. Я сильно похудела. От жутких болей пропал аппетит. Когда я дошла до сорока пяти килограммов, физиотерапевт не на шутку разволновалась и сказала, что, если я к следующему занятию не наберу хотя бы килограмм… чем она мне там угрожала? Я ведь худела не нарочно. Мне действительно было очень плохо, каждую ночь я просыпалась от раздирающей боли в ноге. Снимала пластиковый фиксатор, удерживающий стопу под углом девяносто градусов – туго натянутые на стальной каркас резинки, чтобы мышцы и сухожилия вытягивались вместе с костью. Но это только усиливало боль. Единственный способ немного облегчить страдания – ослабить резинки. Мне, конечно, не разрешали, но по ночам я иногда делала это во сне, просыпалась и обнаруживала, что нога выскользнула из конструкции. Я вижу на фотографиях, как мои длинные густые волосы редеют. На меня смотрит худенькая девочка с синяками под глазами. С жидкими прядями волос.
Дальше подростковый возраст. Модные журналы. Секущиеся кончики. Они «съедают» весь волос, если их не подстригать! Я отстригаю их маникюрными ножницами. Рассматриваю волосинки на свет, одну за другой. Секутся чуть не до середины! Я ведь еще и покрасилась сама – да, помню модные в восьмидесятых торчащие во все стороны завитки пастельных тонов.
Недолго думая, я обрезаю легкую челку и подстригаю виски, чтобы избавиться от секущихся кончиков. «Боже мой, что ты сделала!» – ужасается мама, когда приходит с работы.
В старших классах добавились косметика и спрей для волос. Благодаря внешнему лоску волосы теперь не вызывают у меня столько переживаний, пока мой парень не берет их в ладонь и не произносит: «Да, волосы у тебя не самые густые». В первый же вечер, когда я остаюсь у него ночевать, – мне семнадцать, ему двадцать с чем-то. Он считает, что у женщины должны быть прямые, блестящие и густые волосы. Но в течение всего периода наших отношений волосы у меня будут прямые, блестящие и довольно жиденькие.
В какой-то момент, когда между нами все разладилось, я была вечером в клубе, и ко мне подошел молодой человек. Как оказалось, он из Сундсвалля, играет в группе, приехал с концертом. Он подошел ко мне и сказал: «Ничего себе, какие у тебя роскошные волосы! В жизни не видел красивее. Такие блестящие!» Наверное, он просто хотел познакомиться, но я ответила, что безумно рада это слышать, и поблагодарила его, искренне – тайное оружие в моих отношениях. Есть и другие мужчины, мужчины, которые говорят комплименты, которым нравятся мои волосы. А мне-то самой они нравятся? О нет, тогда я не задавала себе таких вопросов.
А вот когда я переехала в Бископс-Арнё, чтобы учиться на писателя, я начала собирать волосы в узел на затылке. Это мамина идея или моя собственная? Раньше я часто распускала волосы, но с этого времени – почти всегда убирала. Возможно, я заметила, что распущенные волосы не совсем соответствуют моему внутреннему «я». Я не хочу быть простушкой. Молчаливой ланью. Мне нравится быть интеллектуалкой! Симона де Бовуар и ее тюрбан на голове. Всегда одна и та же прическа – и не надо думать о волосах. Не приходится их постоянно мыть. Но в то же время я хочу, чтобы можно было в любой момент распустить мои длинные волосы и чтобы в этом не читалось никаких дополнительных смыслов.
И вот все эти годы – неизменный пучок, хвостик, коса. Никогда не меняю прическу, почти не хожу в парикмахерскую. Кончики подстригает мама или сестра. Лишь пару раз их подравнивал мастер.
Скоро все волосы выпадут.
Моя сестра, наоборот, постоянно меняет прическу. И цвет волос. Обновляется. Может, и мне стоит хоть иногда меняться? Мама говорит, что короткие стрижки нам не пойдут, потому что у нас плоский затылок. Я выслушиваю и проглатываю это. Не могу постричься коротко, как Софи, которая носит стрижку под мальчика и прекрасно себя чувствует. А теперь у меня и вовсе нет выбора, каким бы плоским ни был мой затылок.
Я сижу в магазине-салоне париков, меня обслуживает очень милая девушка. Точнее, не обслуживает, а опекает. Ведь она продает необычный товар. Я уже встречалась с ней, когда мерила парик в первый раз – эксперты советуют сделать это, пока собственные волосы еще не выпали – так проще подобрать модель. Он лежал у меня дома – и теперь настоящие волосы убираются, а парик подшивается по моей голове. Честно сказать, дома я его едва примерила. Он так и пролежал в коробке, лишь раз я натянула на голову чистые трусы и затянула на затылке, получилась своего рода тонкая плотная шапочка, прижимающая волосы. Сверху надела парик. Собственные локоны все равно вылезали тут и там. Вид у меня с этой густой темной гривой был довольно забавный. Сразу понятно, что это вряд ли будет напоминать мою собственную прическу, но если повязать сверху платок или ленту, немного пригладить искусственные волосы, – возможно, и будет похоже, только надо как следует прижать их, особенно у висков. В любом случае менять парик я не собираюсь. Будем считать, он достаточно хорош. В Интернете я видела потрясающие парики ручной работы по пятьдесят тысяч крон. Мерки снимаются, пока на голове еще есть волосы, а потом парик шьется полгода. У меня же все происходит слишком быстро. И вместе с тем медленно. Подготовка к лечению вместе с телом, которое меня предало.
Вижу нас в зеркале, она вынимает шпильки, распускает узел. У нее рыжие, длинные, густые волосы.
Подозреваю, она гордится ими, и это хорошо. Кто-то может решить, что красивые рыжие локоны вызывают ненужную зависть, но мне кажется, это скорее знак того, что она тут на своем месте, раз понимает магию волос. Мои мысли по-прежнему полностью захвачены страхом перед возможными метастазами. Какой парик? Какие волосы?
И все-таки я сижу в салоне в этот дождливый день, накрашенная, смеюсь и шучу. Ни слова о том, как я боюсь умереть, оставить детей. Хотя эта мысль так и пульсирует в голове. Непрерывно. Боль в копчике – наверняка признак метастазов в скелете, иначе почему так ноет спина? Однако я сижу в салоне, изображая радость и энтузиазм. Все еще загорелая. С тушью в два слоя на ресницах. Ресницы тоже выпадут. Она видела многих и до меня. С раком груди, с другой онкологией. Она говорит, что самые удачные парики – с длинной челкой, которой можно прикрыть брови и ресницы, когда они начнут редеть. И когда окончательно выпадут. Тогда я еще не знала, что они выпадут полностью.
Работа совсем не ювелирная. Три взмаха ножницами – и у меня уже что-то вроде каре. Я успеваю заметить, что мне не очень идет. Затем так же быстро – короткий ежик. Намного лучше – короткая стрижка могла бы стать моим вариантом. Когда-нибудь потом. Только бы выжить. Пережить все это. Наконец, машинка, триммер. Я никогда раньше не видела форму своего черепа. «Ой, какой длинный шрам», – говорит она, проводя пальцами по затылку. А меня начинает разбирать смех. Начало девяностых. Как мы выпили, хохотали, упали. Я ударилась о батарею. Кровь, много крови. Он позвонил в неотложку, может, даже в скорую. Выполнял инструкции медсестры. Напуганный, но все еще хихикающий. Красные пятна на ковре, что-то липкое и теплое на моих пальцах, комок из запекшейся крови и волос на затылке. А что, если бы я умерла. И он тут сидит рядом. Это ведь и правда был несчастный случай. Было довольно больно. Но все эти годы я прекрасно скрывала шрам под своими длинными темными волосами. Неужели я действительно рассказываю об этом случае с батареей? Какой ужас, как маньячка. Мне приходит в голову, что можно было бы устроить своего рода церемонию. Прощание с волосами. В остальном все вполне в духе соцреализма. Салон париков, парикмахерское кресло, дешевые глянцевые журналы, персонал, курьер, который привез коробку с новыми париками. Дождь, тяжелые тучи за окном – и моя обритая голова в зеркале. Нечасто увидишь такие темные корни волос, говорит рыжеволосая. Седины совсем чуть-чуть, только на висках. Я вдруг ощущаю гордость. Смешно ли это? Безусловно. Но среди всех несчастий и напастей это как маленький утешительный приз – я еще не совсем седая. Темноволосая. Почти брюнетка! Тот самый цвет, в который я крашусь.
Окрашивание волос – это тоже наследственное. Страх седины. Нам не передались красивые густые волосы благородного стального оттенка, как у папы и бабушки. В детстве у папы были светлые локоны, а в подростковом возрасте он резко потемнел. Но тусклая желтовато-белая седина, которой так боится мама, у меня еще не проявилась. Пока.
Я впервые вижу форму своей головы. Девушка держит зеркало, прямо как в обычной парикмахерской – дает мне увидеть себя в профиль, сзади.
Оказывается, мой затылок не такой уж и плоский. Я всю жизнь прожила с уверенностью, что у меня странная форма черепа и надо все время добавлять объем. Это настоящее безумие – постоянно носить в себе такие мысли, но понятие женственности буквально напичкано подобными гнетущими стереотипами. Многие люди из моего окружения весьма бурно реагируют на выпадение волос или на предстоящую короткую стрижку – потеря волос никого не оставляет равнодушным. При этом некоторые тут же узнают все эти мучения по поводу потенциальных изъянов формы черепа и решения позволять или не позволять себе короткие волосы. Притом что на самом деле меня мало волнует форма головы других людей. Я просто об этом не думаю. Кроме тех случаев, когда вижу женщин с очень короткими стрижками, которые им безумно идут, но и тут немедленно возникает мысль о том, что это не для меня, поскольку у меня странная форма черепа.
Как оказалось, вовсе не странная. Или не более странная, чем у других. Я сижу в парикмахерском кресле, идет дождь. Дождь из воды и волос. Всех моих волос. О том, чтобы собрать и сохранить их на память, нет и речи.
Продавец подсказывает, что лучше подрезать небольшие пряди на парике – на лбу, у ушей, на затылке. Если этого не сделать, сразу будет видно, что волосы ненастоящие. Под конец химиотерапии у меня уже нет сил укладывать эти пряди как следует. Я просто натягиваю парик как шапку. Но за весь период, пока у меня не было волос, я ни разу не вышла из дома, не надев его. Не понимаю людей, которые говорят: «Не бойся показать свою лысую голову». Неужели я должна нести еще и этот крест? Одна моя хорошая подруга как-то сказала, что лысая голова раковой больной чрезвычайно уязвима. Неудивительно, что хочется защитить ее от многочисленных взглядов. И самое сильное желание – защититься от страха других, от их ужаса перед смертью. Мне бы со своим справиться. Я знаю, что я одна из многих, кто заболевает раком. Но я могу писать лишь о том, что рак делает со мной.