Нормальный творческий процесс, или «На черта ты припёрся?»

Много лет я обдумываю странную книгу, для читателя, может, и скучную: книгу про то, как книги пишутся.

По выходе очередного романа или сборника рассказов мне приходится отвечать на вопросы множества журналистов. Кроме банальных, дурацких или «по женской теме», среди них случаются толковые и каверзные – о том, что писателя волнует больше всего на свете: вопросы о профессии. От них не возникает желания отмахнуться, наоборот: ты застреваешь на них, задумываешься… удивляешься или даже сердишься, но волей-неволей отвечаешь заинтересованно и откровенно.

Недавно пересмотрела несколько любимых фильмов Феллини, в том числе «Интервью».

Когда смотришь знакомую чуть ли не покадрово картину, то обращаешь внимание не на сюжет (который у Феллини всегда третьестепенен), даже не на игру замечательных актёров, а на блики утреннего солнца в окне трамвая, тарахтящего по рельсам в Cinecittà Studios, на толстый живот помрежа и на лужи после ливня. Но главное, ты чувствуешь, как минута за минутой в тебя втекает некая волшебная субстанция подлинного искусства, описать которую трудно, а объяснить практически невозможно.

И я подумала: вот примерно так надо бы писать свою книгу о книгах – чтобы в ней бегали дворовые собаки, падали фанерные декорации, ковылял с палочкой на протезах мой собственный дед; чтобы целиком выпадала наружу от толчков ташкентского землетрясения стена дядькиного дома, слепленного из саманного теста; чтобы с крыльца медленно стекала полуденная тень от яблони и стрекоза висела над лужицей пролитого молока; чтобы играла, вопила и дралась дворовая ребятня. А посреди всей этой густой-пахучей-разновсякой жизни стоял бы сам автор и невозмутимо отвечал прямо в камеру на вопросы о стиле, о литературных героях, о замысле и финале книг, о случайностях и закономерностях в ремесле; о детстве и судьбе, о снах, о любви и неизбывной тоске художника.

О рождении и смерти, наконец.

Ведь писателю на протяжении творческой жизни в каждой книге приходится отвечать на эти вопросы…

* * *

Так уж совпало, что предложение от издательства «МИФ» написать предисловие к пособию для начинающих литераторов пришло в то время, когда я читала книгу Харуки Мураками «Профессия – писатель», примериваясь к мысли написать нечто подобное – на собственном, разумеется, опыте.

И потому, улыбнувшись очередному совпадению в своей жизни, сразу ответила – да-да, любопытно, почему бы и нет. Мне прислали рукопись: Доротея Брандт, литературный критик и редактор… Написана книга в Англии, чуть не сто лет назад.

Для начала я полезла в Интернет и обнаружила, что подобных книг о писательском ремесле написано немало и писателями, и литературоведами, и критиками, и прочими пастухами обширного стада особей, производящих разные тексты. Причём самые толковые из них написаны именно «подспорным персоналом литературы» – редакторами и издателями. И это объяснимо: им в нашем деле всё понятно, они более тверды в законах, по которым якобы создаются литературные произведения. Там, где творец на извечный вопрос «как это сделано?» растерянно хмыкнет «не знаю» – не потому, что не знает, а потому что нельзя разъять и расчислить наитие и мастерство, – литературный персонал бодро впишет диагноз, поставит капельницу и удалит половину печени.

К тому же профессиональный писатель, рабочая лошадка, не торопится взвалить на себя эту тяжкую ношу: учить новичка сотворению мира. Писателю своей головной боли хватает. Тот же Харуки Мураками подозрительно много места в своей книге уделяет пользе бега трусцой, словно, только надев трусы и сорвавшись с места, начинающий литератор преуспеет в деле сочинительства. Между нами говоря, мало чем смог бы разжиться у Мураками-сан литератор-новичок. Видимо, мэтр и сам не слишком верит в то, что человека можно научить писать талантливые книги.


Мне вспоминается фильм, снятый к юбилею писателя Леонида Леонова. Родился тот на излёте девятнадцатого века, умер глубоким стариком на излёте века двадцатого. Крупнейшая фигура в советской литературе: Герой Соцтруда, заслуженный деятель искусств, автор множества книг, вполне читаемых. Между прочим, выдвигался на Нобелевскую премию, а прозаиком был мощным, глубоким. И фильм получился интересным, в жанре «беседа с мастером».

Но самая фишка таилась в последнем кадре. Интервьюер задал маститому писателю вопрос (цитирую по памяти, может, и неточно): «Леонид Максимович! Вы работаете в литературе шестьдесят лет. Что бы вы хотели сказать молодым литераторам, кто только вступает на путь сочинительства?» После чего зависла пауза… Старый, очень старый человек смотрел в камеру немигающим взглядом. Камера приблизилась к его лицу настолько, что стали видны глубокие морщины и глубокие цепкие глаза. И длилось это долго… так долго, что мне показалось – может, компьютер завис? Наконец старик разлепил губы и медленно произнёс: «Ничего…»

Я даже вскрикнула от восхищения!


Таланту научить, конечно, нельзя, но профессию – какие-то её очевидные принципы и зачатки – передать можно. Годах в восьмидесятых один инсценировщик, крепкий середняк, по доброте душевной учил меня писать пьесы. Драматургия, говорил, это пустяк: «Завьязка-кульминация-развязка-всё! А драматических ситуаций (известный Закон Польти) существует только тридцать шесть».

Это верно: каноны, приёмы, натруженные схемы – обиходный набор отмычек крепкого середняка.

Но в один прекрасный день является синий от татуировок хмырь с косячком марихуаны в зубах, и в его текстах все каноны, схемы и приёмы летят к чертям, и всё неправильно, и всё – ошеломительно!

Сложная, если вдуматься, задача – быть литературным наставником. У каждого такого наставника свой опыт и свои взгляды на то, как следует писать книги. Я думаю, на ранних этапах сочинительства более полезна компания таких же начинающих, как и ты, наглых и юных олухов: чтение текстов вслух, бурные споры, перебранки, пиво, манифесты…

В молодости всё это очень заводит, и всё по плечу. Из молодости, как из свежего граната, можно выжать куда больше рубинового сока любви и ярости, неистовых страстей – всего, что питает литературу. Если в молодости ты не сметаешь на своём пути всех на свете наставников, все теории, советы, каноны, приёмы… – грош тебе цена, причём как в молодости, так и в старости.

Жизнь – потрясающая штука, если затевать её вовремя.


Словом, приступила я к чтению книги Доротеи Брандт и буквально на второй странице наткнулась на следующий пассаж: «По моему опыту, именно в этой сфере творчества целеустремлённый и дисциплинированный человек может добиться удивительных успехов в самые краткие сроки…» И дальше: «Те, кто страдает от периодов пустоты и тишины, когда на ум не приходит ни единая мысль или фраза, могут создавать подлинные шедевры, если «злые чары» на время рассеиваются…»

Я пришла в неистовое бешенство: да что, эта дама всерьёз решила, что научить писать прозу можно на курсах кройки и шитья?! И всё же, чертыхаясь и зачитывая мужу «перлы», продолжала читать дальше, дальше… пока не дочитала всю эту небольшую книжку до последнего абзаца.

Доротея Брандт оказалась непроста. Она – так по всему выходило – верила в разумное устройство мира. Более того: она верила в разумное устройство и благоустройство писательского занятия. Заботливо и терпеливо запихивала своих питомцев в «ряды состоявшихся художников слова»; вникала в бытовые, психологические, физиологические проблемы подопечных; утешала их, давая совет за советом: где писать, сколько чашек кофе выпить перед началом работы, как расслабляться, когда телега воображения безнадёжно застряла. И если отвлечься от всяких её смешных: «Просите в магазинах хорошую бумагу по шестнадцать фунтов. Если продавец вас не поймёт, ищите магазин получше», – следовало признать, что среди её советов, шаг за шагом, я натыкалась на те, с которыми была совершенно согласна.

У меня-то не было никаких литературных наставников.

Если бы я, как нормальные люди…

Если бы к сочинению текстов я приступила годам к тридцати, я бы тоже, возможно, всерьёз отнеслась к литературной учёбе, тоже пыталась бы искать какого-нибудь наставника в попытках выяснить: что делать с героем, сколько прилагательных положено существительному и как уравновесить конструкцию сюжета. Но тот, кто заправляет наверху литературными судьбами, сгрёб меня за шкирку и швырнул в кипящий котёл советской писательской жизни. Там много чего варилось…

Это случилось, когда мне исполнилось шестнадцать. Произошло следующее: будучи безмозглым подростком и безбожной лгуньей, я наткнулась на журнал «Юность», в котором был опубликован крошечный – в колонку – рассказ некой ученицы восьмого класса. «Ха! – подумала я. – Она в восьмом, а я-то уже в девятом!»

Взыграли во мне амбиции…

«Юность» в то время был журнал мощно-тиражный и дико популярный: свежий номер прочитывался всем подъездом, потом передавался по цепочке не подписанным на него друзьям и родственникам, – так из месяца в месяц происходило тотальное окучивание населения прекрасным советским словом. К тому же публикации, в отличие от других журналов, там предварялись фотографиями авторов. Писателям нравится, когда их фото публикуют над рассказом или повестью: мы тоже люди, нам тоже охота покрасоваться. У меня к тому времени уже была понаписана чёртова уйма рассказов. Один из них я вложила в конверт и послала по почте самой длинной дорогой, денег-то у меня не было.

Я много раз писала и рассказывала об этой драматически-фанфарной истории в начале моей судьбы, и потому буду конспективно кратка: голубой тетрадке с моим рассказом, в сущности, была уготована участь полёта в редакционную корзину. Однако – редчайший случай литературной Золушки! – редактор юмористического раздела «Зелёный портфель» Виктор Славкин, в чьи руки попал конверт, распечатал его, принялся разбирать мой кошмарный почерк, счёл рассказик «смешным» и принял его к публикации. И моя шкодливая физиономия появилась в популярнейшем журнале. Так, говоря высоким штилем, взошла моя сомнительная звезда и завершилась моя жизнь.

В смысле – нормальная жизнь…


Когда твоя личность сияет трехмиллионным тиражом со страницы столичного издания, а морячки всех отечественных флотов и заключённые всех отечественных тюрем пишут тебе романтические письма с предложением «связать судьбу» – крышу, естественно, сносит довольно далеко. Это сегодня любая семиклассница помещает свои фотографии всюду – в Фейсбуке, в Твиттере-Инстаграме и где-то там ещё. А в незапамятные тихие бумажные времена моей юности… Словом, литература – опиум для народа, особенно для того, кто где-то что-то уже напечатал. Это сладкое слово «публикация»!

Я принялась заваливать журнал рассказами, их продолжали печатать.

Ташкентская литературная общественность не знала, как на это реагировать. Маститые писатели республиканского значения пребывали в замешательстве. Совсем игнорировать не получалось: столичный журнал, тираж, популярность. Принимать всерьёз – несерьёзно. Я проходила под снисходительным грифом «девочка небесталанная». Длинное бесцветное, как глист, слово.

В литературной среде боятся поощрять молодых. И это понятно: их поощришь, они сопьются или скурвятся. Много опасностей подстерегает молодой доверчивый организм. Но я к тому времени была неплохо тренирована, если не к славе, то к всеобщему вниманию, ибо регулярно показывалась на публике. Попробуй не покажись: полугодовой и годовой музыкальные экзамены, четвертные концерты, и всё – не на бабушкиной кухне, а на сцене, настоящей сцене. Актовый зал у нас большой был, народу набивалось прилично – всё же консерваторский питомник, спецмузшкола для одарённых детей. На всех официальных бланках написано: «для одарённых», понятно? Так что меня эти кислые карамельки с их сомнительным небесталанным поощрением нимало не трогали. Я и ухом не вела. Бестрепетная была девица. Строчила и строчила всё время, свободное от музыкальной учёбы. Объём произведений равнялся скорости письма, помноженной на площадь тетрадного листа.


Потом подруга Элка Фельдман привела меня домой к приятелю их семьи, влиятельному литературоведу Петру Иосифовичу Тартаковскому. Хлёсткий был, умный человек. Не сентиментальный. Мы вошли, по ташкентской привычке сняли туфли в прихожей. Он сказал: «Спустились с каблуков, и не стало женской стати». Странно, как впечатываются иные фразы в твой цыплячий мозг – на всю жизнь.

Пётр Осич прочитал мои рассказы, снисходительно похвалил (девочка небесталанная) и лично отнёс три-четыре рассказа в издательство «Ёш гвардия», что с узбекского переводилось – правильно! – молодая, конечно же, гвардия. И я вступила в её ряды. Книжечку издали.

Кому есть что сказать…

Симпатичная получилась книжка, с моим портретом на задней сторонке – серьёзным таким. Проникновенным. Я красиво сидела, томно положив щёку на ладонь. В этом возрасте только распоследняя дура не навесит на личность лирическую кисею.

Книга! Да знаете ли вы, что такое – Первая Книга?! Нет, вы не знаете, что такое Первая Книга с вашим именем на обложке. А на корешке – вертикаль букв, сложенных в ваши компактные имя-фамилию. Не то что червяком: До-сто-ев-ский… Да ладно иронизировать: этот восторг от свершения чуда, этот ореол счастья, этот олимп грядущей судьбы в мерцающей дали – они многого стоят!

Не так уж часто литературный успех обрушивается на юного автора гремящим фейерверком. Это бывает, конечно, но – на короткое время. Подлинный успех – это божество, которому надо приносить ежедневные жертвы напряжённой работой и отречением от многих удовольствий. В особенности это касается прозаиков. Работа у нас трудоёмкая, скудная на выходе. Горы слов отписать и перелопатить нужно, прежде чем вылупляется небольшая повестуха страниц на шестьдесят… Как это ни парадоксально, многое в жизни надо упустить, чтобы начать чего-то стоить в своей профессии.

А я продолжала строчить и строчить – приблудная от музыки шавка («мы гимназиев не кончали»), – юная задрыга в трёх миллионах экземпляров. У меня много чего имелось сказать этому миру. Как там говорил румынский художник Корнелиу Баба: «Кому есть что сказать, пусть скажет». Вы думаете, я дала бы кому-то себя учить – в то время?

Это сейчас я месяцами мучительно раздумываю над темами, к которым собираюсь подступиться: та устарела, на эту высказывался миллион гениев, та уже прорабатывалась тем-то и тем-то. А в мои безмятежные юные годы кто их во внимание принимал – тех гениев! Я тогда и сама гением была.

Так вышла вторая книга, уже потолще, с другим портретом – зимним-лохматым, в фальшивой дублёнке с романтично поднятым воротником. Называлась книжка тоже романтично – примерно так, как ежегодно называлась треть подобных книжек, издаваемых на неохватной территории Советского Союза: «Дом за зелёной калиткой». А две книги – это вам не кот начхал. Две книги – это солидный творческий багаж и основание прямиком двинуть в Союз писателей СССР.


Для поступления в Союз писателей нужны были две рекомендации. Одна сгодилась местная, от уважаемого пожилого ташкентского автора. Вторую следовало получить от какого-нибудь московского туза, да только где его взять? И тут свезло: в Ташкент приехал Владимир Амлинский. В те годы он был известным прозаиком, регулярно печатался в той же «Юности» и, кажется, даже состоял в редакционном совете журнала – словом, правильная кандидатура. За меня замолвил словечко тот же Виктор Славкин, и в назначенный час я появилась в вестибюле гостиницы «Узбекистон», куда поселили столичную знаменитость.

Амлинский скучал, развалившись в кресле. На столике перед ним стояла рюмка коньяку. Ему хотелось совершить паломничество на Алайский базар, накупить там лепёшек, дыню, винограда, шашлычка поесть – словом, вкусить те райские блага, ради которых в Ташкент и приезжали столичные литераторы. Вот где бедный северный человек ошалевал, стопорясь посреди фруктовых рядов, вдыхая пряный сизый дымок шашлыков, что стелился над мангалами.

«Ну, давай, читай, – сказал Амлинский. – Пару абзацев».

Я принялась читать, завывая и размахивая рукой. «Руки пианиста, – говорила моя учительница, – должны превалировать в облике. Они спасают любую идиотскую мысль». Вокруг меня крутилась гостиничная суета: галдели какие-то люди с чемоданами, уборщица возила швабру у моих ног, в динамиках плескались узбекские макомы… Кто бы другой стушевался, я лишь повысила голос и рукой замолотила уже как мельница: это был выигрышный, на взгляд автора, диалог из повести, где взрослый внук препирается с бабкой на умеренно одесских оборотах.

«Стоп, – сказал Амлинский. – Что это значит: «красные от борща пальцы»?

«…от борща», – растерянно пояснила я.

«Почему они – красные?» – уточнил он, скучнея лицом.

«Ну, там же… свёкла, – промямлила я, – в борще».

«Вот и пиши: «свекольные пальцы».

Небо раскололось над моей творческой личностью. И тот, кто спихнул меня когда-то в мутный литературный водоворот, сверху, с Олимпа, что ли, посыпал свекольными пальцами щепотку разума и смысла на мою небесталанную макушку.

Оказывается, написанные строки можно улучшать, уточнять, подрезать, исправлять – вон оно как!

Потом я трижды переписала несчастную повестушку, полностью её загубив. Я упивалась возможностью углядеть и выцепить неловкие обороты, невнятные определения, ненужное многословие, – наслаждаясь и мучаясь над текстом, то мягким и податливым, то безнадёжно окаменелым. Да я с полгода вообще ничего не писала! – только переписывала и переписывала…

Владимир Амлинский начеркал мне на выдранном из блокнота листке рекомендацию в Союз писателей. На прощанье сказал: «Ты вообще-то девка огневая, небесталанная. Если сумеешь прикрутить огонёк под задницей, может, что-то с тебя и получится».

Это я сумела…

Это я всегда умела…

Пианистическая выучка, многочасовой терпеливый труд за клавиатурой – самое выгодное вложение в мою литературную судьбу, самое плодоносное наследство.

На моё несчастливое счастье, родилась я в семье с авторитарным отцом, деспотом – в отменно воспитательном смысле этого слова. Отец у меня был очень строгих правил господин. Да я и сама по этой части оказалась не лыком шита и с головой ушла в запой… как это получше-то сказать?.. иссушающей тяги к самовыражению через слово. С юности оказалась запряжена в тягловую эту повозку. И никакие любови, ни первый неудачный брак, ни рождение детей на моей рабочей готовности (вечной рабочей готовности!) – никак не сказались. То, что подспудно я считала проклятием своего детства, закованного в панцирь ежедневного долга, обернулось внутренней свободой творчества, работой взахлёб, бесконечным бдением над текстом, когда уже не замечаешь, что там – рассвело? стемнело? а который час? Когда чувствуешь только свою спартанскую собранность и волю, свою солдатскую выучку, долгий вздох – освобождение в конце проделанной работы и нетерпение в преддверии работы будущей. Вероятно, кто-то из психологов назвал бы это детской травмой принуждения к труду.

Полагаю, в этом – основная удача моей жизни.


Словом, в непристойно юные года меня приняли в Союз писателей СССР.

В Москве, в ТЮЗе была поставлена пьеса по моей повести «Когда же пойдёт снег?». Ну и всё такое прочее, о чём я уже писала раз двадцать в разных своих книгах.

После окончания консерватории я стала свободным литератором; никому не подвластной, вполне самонадеянной особой. Мне было чем гордиться – с шестнадцати лет я зарабатывала на жизнь сама, и зарабатывала тем, что хотела и умела делать: сочиняла и вела литературно-музыкальные передачи на радио; бесконечно выступала от «Общества книголюбов» перед самыми разными аудиториями – от питомцев колонии для малолетних преступников до аспирантов Института русского языка и литературы. Вела литературное объединение. Переводила классиков узбекской советской литературы. И как в том анекдоте, в котором претендент на королевский трон собирался немного шить по ночам, – на полставки работала концертмейстером в музыкальной школе.

Так что учиться писательскому ремеслу пришлось самой, всё у тех же добрых старых учителей: Чехова, Бунина, Толстого, Набокова… да пяток любимых американских писателей, да кое-кто из англичан, да кое-кто из латиноамериканцев… Ну и ещё кое-какая неслабая компания.

И знаете, права, права Доротея Брандт, воспитатель плеяды упорядоченных талантов: в молодости, советует она, читать надо подряд всё, что подвернётся, – романы, повести, пьесы и стихи, неважно – плохие ли, хорошие. Как можно больше надо проглотить страниц, вчитать в себя чёртову пропасть слов, – впоследствии это пригодится. Впоследствии массы всякого-разного текста (крутого теста), как посеянные зубья дракона, взойдут самыми неожиданными всходами.


С осознанием качественной разницы между книгами моих литературных богов и моими собственными текстами пришёл страх, настоящий, пронизывающий: а ну как не получится? А ну как следующий рассказ, следующая повесть не напишется, не выйдет? И все увидят, все поймут…

Так оно и осталось на всю жизнь.

У каждого литератора есть в воображении собственные непокорённые вершины, которые он никогда не одолеет. Никогда. Хотя в любой его книге непременно окажутся несколько сцен, пара ярких характеров, десятка два описаний степи или моря, неба, леса и гор, за которые ему нигде и ни перед кем стыдно не будет. И это нормальный творческий путь, нормальное творческое состояние. Вечная история: страх писателя перед океаном уже написанных книг. Первая половина жизни – страх перед написанным, вторая половина жизни – усталость от написанного лично тобой. Об этом не предупредит ни в одном своём полезном пособии ни один добровольный инструктор по созданию гениальных литературных текстов. Он не напишет, как быть с ежедневной предрассветной тоской, ибо нет у него совета, что с этим делать.

Да и ни у кого его нет. И даже вскарабкавшись на вершину нового романа, ты не уверен, что она выше предыдущей. У тебя нет никаких гарантий. У тебя вообще ни черта нет, ты – гол как сокол. Как потопаешь, так и полопаешь. Тут главное – не струсить, а вовремя понять, что сюжетов в мировой литературе действительно совсем не так много и все они многажды переписаны; что суть драгоценной «живой воды» таланта, его живородящая суть – в неповторимой интонации авторского голоса. И чем более правдив этот голос, чем сильнее будоражит, тем большему числу людей необходим.

Никто из живущих не выдаст тебе сертификата на производство книг, и каждую следующую книгу ты начинаешь на свой страх и риск на пустом, выжженном бессонницей поле. А в наше время прилюдных и всенародных интернет-рецензий, в наше лихое время торжествующего плебса любой пролетающий мимо уха москит может прозудеть авторитетное мнение о твоей книге. И вполне возможно, что твоё присутствие в литературе не является обязательным для человечества. Как говорил кто-то из героев Майкла Маршалла Смита: «Если у тебя нет для меня интересной истории или стакана виски – на черта ты припёрся?»


В молодости ты страшно одинок наедине со всем миром. В случае писателя: наедине со всей мировой литературой – её гениями, вершинами, её негасимым блеском. Молодость всегда так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна!

С годами я научилась лучше себя понимать, мириться со своим невыносимым характером; объяснила самой себе – что такое моя профессия, внушила себе, что в своей одинокой работе никому ничего не должна: ни читателям, ни коллегам, ни издателям. Теперь, когда у меня за плечами пятидесятилетний писательский труд, десяток романов, целый океан рассказов, новел и эссе… можно и старость встречать спокойно. Хотя и старость – она так опасна, так единственна, так умопомрачительно бесповоротна!


Любой писатель, учи его, не учи, в сущности Голый король, всю жизнь примеряющий новые и новые наряды, сотканные из его призрачных фантазий. Вот он идёт на виду у толпы – беззащитный, открытый нескромным безжалостным взглядам. Втайне он понимает, что абсолютно гол, и потому идёт в своём новом платье (то бишь с новым романом) как в страшном сне, как на казнь – навстречу Суждению читателей, критиков, коллег, журналистов, друзей и врагов (что часто одно и то же). До возгласа маленького глупого паршивца: «А король-то гол!» – остаётся каких-нибудь сорок шагов, но король идёт…

Да, он гол – на ваш суетный взгляд, но даже прозрачный воздух, которым мы дышим, наполнен самыми разными элементами и организмами, и чтобы увидеть их, нужен окуляр того таинственного микроскопа, которым вооружён один на сотни тысяч людей: исследователь, творец, король!

Он идёт… На плечах его сверкают эполеты, на манжетах и воротнике золотятся брабантские кружева; султан его королевского убора величаво колышется над головой, а венецианская парча его плаща играет на солнце пурпуром и серебром. Он идёт сквозь толпу, ибо надеется – нет, знает, знает! – что где-то там, в тесноте, среди глазеющих обывателей непременно найдётся мальчик, который тоже видит королевский наряд во всём его призрачном, но изысканном великолепии, который не сводит взгляда с одинокой фигуры, что обречённо тащится вдоль толпы, жаждущей скандала, сплетен, клубнички – провала.


…Между прочим, Андерсен за свою сказку получил высочайшую королевскую награду: перстень с руки Его Величества; в те времена это равнялось какой-нибудь Нобелевской премии. Ибо заканчивалась сказка совсем не так, как привыкли мы читать в старом советском переводе. Настоящий её финал – в единственной фразе, которая полностью преображает смысл сей великой притчи.

Вот она, эта фраза: «А король шёл и думал: «Ничего я не взял у моего народа!»

Загрузка...