Анастасия родилась в Васильевке тридцать один год назад. И с каждым днем все больше влюблялась в эту неприметную, на первый взгляд, среднюю полосу России-матушки: в луга, осыпанные полевыми цветами, в поля, колосящиеся высокой пшеницей и зернистой рожью, в леса, манящие тенистой прохладой…
Она обожала это невероятное пьянящее раздолье. Любила зори, полыхающие до самого горизонта, закаты, обнимающие усталое солнце, травы, пахнущие свежестью и дурманящей мятой, тихие речные заводи, окутанные густыми молочными туманами. Не переставала удивляться этой скромной неброской красоте, букету ароматов, земле, насквозь пропитанной невероятной силой, энергией и естественной гармонией.
До сих пор отчетливо помнила, как мама, тоже родившаяся здесь, повела ее первый раз на реку. Настена отчаянно упиралась – боялась сойти с берега, окунуть босые ножки в быструю воду. Но мама, ласково улыбаясь, присела на большой камень, опустила руку в прозрачную реку.
– Посмотри, Настенька, какая чистая водичка. Это наша хозяюшка, река глубокая, заводь прозрачная. Она наше село омывает, людям помогает, птиц и зверей поит. И в радости, и в горести мы к реке приходим, садимся на берегу и жалуемся, советуемся, пеняем на жизнь. Песни ей поем, частушки отбиваем. А парни и девчонки на свидания к реке бегают. Река наша много секретов деревенских хранит, много чего про нас, суетливых, знает. Не бойся, доченька, ее, опусти ножки в воду прохладную, почувствуй силу ее великую…
Мама слыла в селе человеком особенным. Работала дояркой на ферме, но умела людей травами лечить. Ходила на заре в поле, в луга за рекой, собирала веточки, цветы, семена, зерна и колоски. Сушила, хранила, растирала, перебирала. А потом то в чай добавляла, то в еду, то в кисель. Густые настои варила, сборы целебные готовила.
Настя, глядя на ее старания, умения и отношение к людям, сразу решила доктором стать. Но не получилось…
В тот год, когда Анастасия заканчивала школу с золотой медалью, мама внезапно умерла. И девушка, пропустившая время экзаменов в институте, отдала документы в медицинское училище, куда медалистов брали без экзаменов.
Тот выпускной год дался девочке тяжело. Мама уже не работала, болезнь, вдруг скрутившая сильную веселую женщину, сразу превратила ее в слабую немощную старушку. Она лежала на кровати, подложив ладошку под щеку. Иногда горько плакала, словно жалея о чем-то, чего не в силах изменить. Не жаловалась на боль, лишь тихо стонала, уткнувшись в подушку.
Настя, сраженная неожиданной бедой, похудела, осунулась, побледнела. Разрывалась между школой, уроками, подготовкой в институт и уходом за мамой.
Митрофановна и тут подставила плечо. Как-то вечером она принесла очередную крынку парного молока.
– Ты, Настюша, вот что… Готовься к поступлению, а мать мне оставь. Не зря мы с ней с малолетства дружим, всякое проходили, и это одолеем. Ты учись, а я за Раисой сама ухаживать стану. И постираю, и накормлю, и лекарство дам…
В июне маме совсем плохо стало. Врачи отводили взгляд, лекарств новых не выписывали, в больницу класть отказывались. Митрофановна ходила с красными от слез глазами, но духом не падала, понимала, что руки опускать нельзя – девчонка ведь совсем одна остается, надо крепиться, не раскисать, держаться до последнего…
В конце июня Раиса умерла.
В полдень вздохнула, придя в сознание, и тихо позвала дочку:
– Присядь, милая. Хочу рассказать кое-что, – мать улыбнулась краешком бледных губ. – Много лет я тяжкий крест несу, а смелости поведать боль мою не хватило… – Раиса взяла дочь за руку, ласково погладила высохшими пальцами. – Ты, Настенька, помни только, что грехи людские прощать надо. Любые грехи ложатся тяжким бременем на душу, отнимают здоровье. Вода на реке и то камень точит, а уж душа наша куда более тонкая штука, трудно ей под гнетом жить. Помни, доченька, все мы не безгрешны. А милость – главное наше достоинство. Умей людей прощать.
– О чем ты, мама? Какие грехи? – всхлипнула Настя. – Всем бы так жизнь прожить, как ты сумела…
– Что ты, Настюша… – Раиса облизала пересохшие губы. – Наша дорога так запутана, извилиста, столько на ней перекрестков и закоулков, искушений и соблазнов, бесовских наваждений… Порой удержаться невозможно, блуд и обман рука об руку идут… И я не устояла. Не смогла. Останешься ты не одна в этом мире. Не одна.
Насте показалось, мама бредит.
– Мамочка, ты о чем? – она тронула ее за худенькое плечо. – Тебе что-то приснилось? Привиделось?
Мать хотела ответить, но, видно, устав, закрыла глаза, собираясь с силами, а потом, словно передумав говорить, кивнула.
– Еще есть время. Беги в школу за аттестатом. Вернешься, поговорим.
Если бы Настя знала, что случится потом, никуда бы не пошла. Но ведь не угадаешь, как правильнее, пока не проживешь этот день.
Мама умерла, ее не дождавшись.
Вернувшись с кладбища, Настасья, упав в высокую траву, горько рыдала, выла отчаянно и тоскливо. Осталась она совсем одна, и как жить дальше не знала. Думать ни о чем не могла.
Пролежала два дня дома, отвернувшись к стене. Митрофановна тихо плакала, сидя рядом на старенькой табуретке. Не уговаривала, не просила, молчала. Знала, что такую боль словами не перебить, не отогнать, не успокоить. Такую боль пережить надо. Переварить, перемолоть в себе. Переломить, перестрадать, чтобы воля к жизни опять проявилась. Чтобы двигаться захотелось, с людьми общаться, на мир смотреть.
Анастасия долго не могла вернуться к прошлым привычкам, к былому порядку. Ничего не хотелось. Только лежать. Вспоминать. Думать. Плакать. Горевать.
А потом ничего, поднялась и стала дальше жить. Пошла учиться. Так и появился в селе свой фельдшер. Анастасия Васильевна Кувшинова.
Люди Настю очень любили, уж больно она была свойской и родной: все понимала, жалела сельчан, помогала, не брезговала ничем…
И уж, конечно, деревенские бабы вовсю стремились жизнь ее личную устроить – это уж как заведено в селе, вековая традиция… Бабы сельские шушукались, женихов подсылали, ненароком сталкивали. Кумушки деревенские сплетничали, чесали языками, перемывали косточки приезжим мужикам, пристально приглядывались ко всем претендентам на руку их фельдшера.
Анастасия даже не догадывалась, что за ее спиной целые баталии разворачиваются. И только Митрофановна, иногда не выдержав, пересказывала новости, лукаво подмигивая.
– Ну, скажи мне, чего люди с ума сходят? Им что, заняться нечем? – злилась Настя.
– Так ты ж наша, местная, вот и хотят тебя в хорошие руки пристроить, – посмеивалась сердобольная соседка.
– Как это пристроить? – кипятилась Анастасия. – Я что, вещь или приз переходящий? Чего меня пристраивать? Как-нибудь сама разберусь.
– Вот и разберись поскорее, – охотно кивала Митрофановна, – а то бабы наши тебя насильно замуж выдадут.
Соседку, всем сердцем привязавшуюся к Настене, тоже волновало, что девушка, дожив до тридцати одного года, замуж не собирается. Как же так? Даже и не пытается хоть как-то устроить свое женское счастье! А ведь, по деревенским меркам, она уж больно засиделась в девках…
Анастасия же особо не печалилась, замуж не стремилась, о любви не тосковала. Да и чего грустить, когда претендентов на руку и сердце хоть отбавляй: то заезжий доктор влюбится, то местный фермер глазки строит, то учитель из соседней деревни взялся ездить по поводу и без повода. Но молодая специалистка, со всеми ровная и приветливая, никого не выделяла, никому ничего не обещала.
Главным ее ухажером в деревне считался Митька. Да что там ухажером! Все в округе знали, что Дмитрий любит их фельдшера давно и серьезно, с самого детства. Учились они в одном классе, даже какое-то время сидели за одной партой и жили на одной улице.
Все, казалось бы, складывалось как нельзя лучше. Но Анастасия не видела в бывшем однокласснике мужчину, он все еще казался ей легкомысленным мальчишкой, с которым хорошо поболтать, по грибы сходить, возле печки посидеть. Но чтобы замуж… Этого ей как раз не хотелось.
Поэтому и сегодня с утра, обнаружив на пороге огромную охапку полевых цветов, Настя расстроилась. Это ж надо – в поле поутру уехать, цветов набрать, принести… Насте порой даже плакать хотелось, за Митьку переживала: парень золотой, ему бы семью, детей, а он время свое на нее тратит. Попусту тратит!
Время, однако, бежало. Старые, еще бабушки, часы с кукушкой и гирями мерно тикали на стене, напоминая о несговорчивости времен и скоротечности человеческой жизни…
Вздохнув, Настя собралась и вышла из дома.
Сельская улица, по которой она ходила уже много лет, почти не изменилась. Все те же дома, палисадники, лавочки у заборов, резные наличники, высокие ворота… И все же каждый раз девушке казалось, что она впервые видит вот этот удивительный тополь у ворот Митрофановны, вон тот конек на крыше голубого дома, выкрашенный в ярко-лазоревый цвет, вон тот расписной флигель во дворе учителя рисования, вот эти чудные ставни, вьющиеся, словно кружева, вокруг окон дома напротив…
А сколько еще настоящих чудес можно увидеть на улицах их огромного древнего села, а какие люди здесь живут!
Настя понимала, что может часами говорить о густом лесе за околицей, где во время войны прятались партизаны, о старой мельнице за вырубкой, которая до сих пор может, при необходимости, зерно в муку смолоть, о мягком, будто хлопок, тумане над рекой, который плывет на заре и повисает хлопьями на восходе, о ветхом пароме, все еще исполняющем свою тяжкую работу…
Село их, по извечной русской традиции, располагалось вокруг большой площади, где возвышался древний храм. И уже от этой площади лучами расходились улицы, от них бежали переулки, тупики и проезды…
У Васильевки, как у любого большого села, и жизнь, исчисляющаяся не одной сотней лет, была длинная, нелегкая. Село, оно как люди: и родится нелегко, и строится долго, и разруху, как болезнь, переживает, и возрождение отмечает. Живет и старится вместе с людьми.