А вот так вот просто – пустота. Всё и всех поглощающая. Безмолвная, великая и прекрасная. Пустота.
Такая добрая, всех готовая принять в свой дом, всех обнимающая, всех называющая своими детьми. Пустота.
И вот уже она – это и ты, и я, и тот твой друг (ты уже не помнишь, как его зовут, да?), он канул туда, в эту пустоту.
Мы боимся, трясёмся от ужаса в грязных переулках своей памяти, видя, как она поглощает день за днём и человека за человеком. А потом – даже улицу за улицей, город за городом, однажды – целые планеты, хорошо, что мы уже не увидим, сердце бы от страха разорвалось.
Пытаемся что-то выкрикнуть, чтобы остаться здесь, на этой земле. Некоторым удаётся – и нам, возможно, удастся. Я напишу книгу, ты будешь висеть в третьяковской галерее, в золочёной рамке, сама – среди своих картин. Я даже не сразу задохнусь бумажной пылью, а тебе ещё хватит ненадолго крепости шеи, но потом… пустота.
И у всех у них – пустота. У Баха, у да Винчи, у Аристотеля, даже Клеопатру не спасёт её тысячи лет спустя известная красота.
Потому что кто и что не делал бы, всё канет в Лету. И Лета тоже канет сама в себя. Ты можешь остаться в человеческой истории, но человек не останется в мировой.
Потому что человек – страшный вирус, от которого должна однажды всё-таки избавиться планета (ведь всё всегда хорошо кончается).
Потому что нет ничего лицемернее, чем нам кричать о том, что мы должны спасти Землю, потому что это мы каждым вдохом, каждым шагом, каждым своим днём убиваем её, насилуем, оставляем на ней глубокие страшные шрамы. На память.
До тех пор, пока она не зайдётся в бреду настолько сильно, что потянется таки за антибиотиком, и за три дня тремя таблетками всех нас наконец сотрёт, забудет.
Чтобы мы стали пустотой.
Чтобы мы замкнулись в том, чем всегда были.
Больше всего на свете я боюсь пустоты.
(Больше всего на свете я боюсь себя.)