Первый же том Best New Horror получил сразу и Британскую, и Всемирную премии фэнтези. Это помогло запустить серию, которая нашла своих читателей и издателей по обе стороны Атлантики. Впрочем, завоевывать их внимание и убеждать ознакомиться с той или иной работой приходилось и раньше.
В те ранние годы мы с Рэмси Кэмпбеллом тратили немало денег на приобретение книг и журналов лишь затем, чтобы ознакомиться с выходившими в них рассказами, которые могли подойти для антологий. Да и сейчас, спустя двадцать лет, я продолжаю это делать.
«Предисловие» в том сборнике растянулось на девять страниц, а «Некрологи» – на тринадцать. Мы с Рэмси были обеспокоены широко обсуждаемым спадом в кино- и издательской индустрии (похоже, есть вещи, которые никогда не меняются) и заметили, что книги средней популярности находятся под угрозой. И наши слова в очередной раз оказались пугающе пророческими.
Издатели снова использовали мой логотип, сделав его теперь рельефным и добавив число «2». Для обложки в этот раз взяли работу испанско-мексиканского иллюстратора Луиса Рэя, который жил в Лондоне. Как и в случае с первой книгой, Робинсон выпустил антологию коммерческим изданием в бумажной обложке, а Carroll & Graf – в твердом переплете[18]. Однако спустя пару лет я обнаружил американское издание, о котором не знали ни я, ни Робинсон. Carroll & Graf заявляло, что это не переиздание, а переплетение их более раннего издания, пока я не указал, что у него формат был больше, чем у вышедшего в твердом переплете первоначального издания!..
Работая над этим вторым сборником, мы сами не заметили, как стали сотрудничать с рядом именитых авторов, и в числе двадцати восьми рассказов, попавших в нашу книгу, оказались работы таких состоявшихся уже писателей, как Питер Страуб, Джонатан Кэрролл, Харлан Эллисон, Ф. Пол Вилсон, Джин Вулф и Гэйхен Уилсон.
Однако рассказ, который я выбрал для нынешнего тома, принадлежит, можно сказать, новичку. По сути, он стал первой опубликованной работой Майкла Маршалла Смита.
Должен сказать, одна из приятнейших сторон работы редактором – это находить и взращивать новые таланты. Составляя Best New Horror и другие свои антологии, я всегда старался выделять места новым или подающим надежды писателям. Поэтому мы с Дэвидом Саттоном с большим трепетом выуживали из массы претендентов в Dark Voices 2: The Pan Book of Horror этот рассказ – «Человек, который рисовал кошек».
Нечасто мне попадался такой уверенный голос, такой легкий авторский стиль уже в первом авторском произведении. И что удивительно, Майк написал рассказ за день. Сильнее, чем кто-либо другой, он напомнил мне Стивена Кинга, и, принимая во внимание те похвалы, что рассказ и автор получили впоследствии, могу предположить, что это сходство заметил не я один…
Том был таким высоким, что ему даже не давали за это прозвища. Нед Блэк, едва достававший ему до шеи, стал Каланчой еще в шестом классе, так что Джек повесил над дверью табличку со словами: «Нед, не ударься головой». Но Том оставался просто Томом. Казалось, он был до того долговязым, что об этом и шутить было нечего – как никто не стал бы дразнить человека за то, что тот дышит.
Конечно, имелись и другие причины не дразнить Тома из-за роста или чего бы ни было еще. Парни, которые сидели у Джека в баре, смотря спортивные каналы и потягивая пиво, были знакомы целую вечность. Вместе учились в школе мисс Стэдлер, путались под ногами у матерей и ходили на двойные свидания – вплоть до того, что произносили речи шафера друг у друга на свадьбах. Видите ли, Кингстаун – городок маленький, и те выпускники, что регулярно посещают бар Джека, провели свое детство в одном и том же домике на дереве. Конечно, с тех пор их пути разошлись, в той или иной степени: Пит стал бухгалтером и теперь занимал небольшой офис на Юнион-стрит, возле площади, и дела его шли хорошо, а Нед по-прежнему заливал бензин и менял масло, но и у него, уже разменявшего пятый десяток, все было хорошо. И рано или поздно наступает момент, когда люди, знающие друг друга так давно, забывают, кто чем зарабатывает на жизнь – просто потому, что это неважно. Когда вы общаетесь, то чувствуете себя примерно так же, как когда бросали камешки в шахту во втором классе, наряжались перед первым походом на танцы, отмечали новоселье десяток лет назад. Все это так привычно, что нельзя передать словами, и ничто из этого не имеет особого значения – важно лишь то, что это просто было.
Так что остановимся, закажем пару бокалов пива и поговорим о городке, подшутим друг над другом. Нам приятно просто поболтать – все равно о чем. Главное, мы по-прежнему рядом и можем говорить.
Но Том был не таким. Мы все помним день, когда впервые его увидели. Тогда тянулось жаркое лето, какого не случалось потом еще лет десять, и мы нежились под вентиляторами у Джека и жаловались на туристов. Летом Кингстаун довольно популярен, хотя отсюда далеко до моря и у нас нет «Макдоналдса» – так что будь я проклят, если понимаю, что народ находит в этом тихом городке вблизи гор. В тот день было жарко, как в аду, и оставалось лишь сидеть и пить самое холодное пиво, которое удавалось найти, а бар Джека был лучшим для этого местом. И полагаю, всегда таковым будет.
Затем вошел Том. Его волосы уже тогда были довольно седыми и длинными, а лицо – смуглым и грубым, с серыми глазами, блестевшими, как бриллианты. Он был одет в длинное черное пальто, на которое было даже смотреть жарко. Но ему, казалось, было комфортно, словно он носил свою погоду с собой.
Он заказал пива и, сев за столик, принялся спокойно читать городской «Горн».
Это выглядело странным потому, что тут не было ничего странного. Бар Джека не считался заведением только для своих, и мы не пялились на каждого вошедшего новичка, но это место служило памятником совместному времяпрепровождению. Если парочка туристов зайдет, чтобы укрыться от зноя, никто и слова не скажет – и, может, даже почти не заметит, – словно посреди воды появляется островок, который общее течение начинает обходить стороной, если вы понимаете, что я имею в виду. Вот и Том просто вошел и сел. И это нормально, потому что он был таким же, как мы, и мог бы делать это хоть тридцать лет кряду. Он сидел и читал газету, словно был частью одной с нами реки и плыл по тому же течению.
Недолгое время спустя он взял еще бокал, и кто-то из наших с ним заговорил. Мы узнали его имя, узнали, чем он занимается («Рисую», – сказал он), и после этого перешли к пустому трепу. Вот так быстро. Он пришел тем летним днем и влился в разговор, будто провел здесь всю жизнь. Было даже трудно представить, что могло быть как-то иначе. Никто не знал, откуда он родом и где раньше жил. И почему-то он казался удивительно спокойным – будто явился из другого мира. Но он рассказывал достаточно, чтобы хорошо поладить с нами, пусть компании старых друзей и нечасто допускают кого-либо в свой круг.
В общем, он остался на все лето. Снял себе жилье за углом от площади – по крайней мере, так сказал: сам-то я у него не бывал. Да и остальные, наверное, тоже. Он был закрытым человеком – все равно что стальная дверь с четырьмя засовами и парочкой шестидюймовых висячих замков. И в тот вечер, когда он покинул площадь, он, может быть, просто растворился в воздухе, едва свернув за угол. Но по утрам он всегда приходил с той же стороны – с мольбертом на плече и набором красок под мышкой, обязательно в том черном пальто, точно оно было частью его тела. И от него постоянно веяло прохладой, а, что самое забавное, если ты стоял рядом с ним, то непременно сам ее ощущал. Помню, Пит за пивом говорил, что не удивился бы, если бы даже пошел дождь, а над Томом осталась бы сухая зона. Он, конечно, шутил, но Том вызывал именно такие мысли.
Бар Джека выходил прямо на площадь. Таких площадей в городах больше не было – большая и пыльная, со старыми дорогами, ответвляющимися с каждого ее угла, с высокими магазинами и домами по всем сторонам. Посередине, где она была вымощена камнем, стоял фонтан, который на нашей памяти ни разу не работал. Летом ее заполняли приезжие в розовых махровых куртках и дурацких пиджаках – они восторженно вопили и фотографировались на фоне нашей старой причудливой мэрии, старых причудливых лавок и даже старых причудливых нас, если мы достаточно долго стояли на месте. Том сидел у фонтана и рисовал, а все эти люди подходили и смотрели, как он это делает, часами напролет.
Но он не рисовал ни дома, ни площадь, ни старинный кинотеатр. Он рисовал животных, причем так, как вы нигде больше не увидите. Птицы с огромными синими в крапинку крыльями, кошки с поразительными зелеными глазами… И что бы он ни рисовал, это выглядело так, будто готово было вот-вот сорваться с холста и улететь. И хотя он рисовал их непривычными цветами – красным, фиолетовым, темно-синим и зеленым, – они казались наполненными жизнью. Наблюдать за этим было удивительно: он брал свежий лист, садился, ни на что особо не глядя, а затем макал кисть в краску и проводил линию – может, красную, может, синюю. А потом добавлял еще одну – может, того же цвета, может, другого. Взмах за взмахом – и у вас прямо на глазах появлялся зверь. И когда работа была закончена, вы точно знали, что он был там всегда. В конце он чем-то брызгал на картины, чтобы застыли краски, и ставил на них ценник. И уж поверьте мне, они расходились прежде, чем он успевал поставить их на землю. Рассеявшиеся по стране бизнесмены из Нью-Джерси или около того и их скучающие жены, может быть, впервые за многие годы снова чувствовали себя живыми и уходили с его картинами, обнимая друг друга. Казалось, они находили что-то, о чем давно позабыли.
Часов в шесть Том заканчивал работу и шел к Джеку – он выглядел парусником посреди весельных лодок. При этом то и дело говорил: «Да, завтра я вернусь» и «Да, я с удовольствием порисую для вас». Он заказывал пиво, садился с нами и смотрел игру. И у него не было красок ни на пальцах, ни на одежде – ни единого пятнышка. Полагаю, он умел так хорошо обращаться с красками, что те попадали лишь туда, куда он им указывал, и никуда более.
Однажды я спросил его, не жалко ли ему продавать свои картины. Умей я сам делать что-нибудь настолько прекрасное, я бы в жизни этого не отдал, а захотел бы оставить себе, чтобы иногда любоваться. Он ненадолго задумался, а потом сказал, что это, пожалуй, зависит от того, насколько большую частичку себя ты вкладываешь в то, что делаешь. Если заберешься слишком глубоко и вынешь что-то оттуда, то тебе не захочется это отдавать – ты захочешь это оставить, чтобы иногда проверять, надежно ли оно привязано. А иногда картина получается такой правильной и хорошей, что становится слишком личной и никто не способен ее понять, кроме того, кто ее создал. Лишь он один будет знать, о чем она. Но повседневные картины были так хороши лишь потому, что ему нравилось рисовать животных и нравилось, что другие их покупали. Хотя он и мог вложить в то, что продавал, частичку себя, но этими картинами он зарабатывал себе на пиво, и я думаю, он был похож на всех остальных в баре Джека: если любишь просто поболтать, то тебе не обязательно все время говорить о чем-то важном.
Почему животные? Ну, видели бы вы его рядом с ними – спрашивать бы не стали. Он любил их, вот и все. А они любили его в ответ. И самыми любимыми у него всегда были кошки. Мой батя говаривал, что кошки – это не что иное, как машины для сна, которые ниспосланы на землю, чтобы спать за людей. И всякий раз, когда Том работал на площади, у его ног, свернувшись калачиком, обязательно лежала парочка кошек. А когда он решал порисовать мелками, то всегда рисовал именно этих животных.
Время от времени он будто бы уставал рисовать на бумаге: доставал мелки, садился на раскаленную плитку и рисовал прямо поверх ее пыли. Я рассказал вам о его картинах, но эти рисунки были чем-то совершенно иным. Их нельзя было продать, их всегда смывало дождем – но он вкладывал в них гораздо больше себя, это был не пустой треп. Это был всего лишь мел на пыльной плитке, но таких странных цветов, что дети даже не решались к ним подходить: такими настоящими они казались! И не только дети, скажу я вам. Люди оставались стоять в нескольких футах и смотреть – а в их глазах отражалось изумление. Если бы эти рисунки можно было продать, нашлись бы люди, готовые отдать за них свои дома. Точно вам говорю. И что забавно, пару раз по утрам, когда я проходил по площади, чтобы открыть магазин, то видел мертвых птиц, валявшихся поверх рисунков – как будто они садились на плитку, и когда понимали, что оказывались на этих кошках, то так пугались, что падали замертво от страха. Но на самом деле, их, должно быть, бросали там какие-нибудь настоящие кошки, потому что птицы эти выглядели растерзанными. Когда я выбрасывал их в кусты, то замечал на них характерные раны.
Для многих мамочек тем летом старина Том стал неожиданной удачей: они могли оставлять у него своих чад и спокойно заниматься покупками, пить содовую с подругами и, возвращаясь, находить детей мирно сидящими, следящими за работой Тома. Сам он ничуть не возражал и даже общался с детьми и веселил их – а смех ребят такого возраста был чуть ли не лучшим, что можно было услышать на свете. Именно благодаря такому смеху, наверное, даже росли деревья. Мир вращается вокруг них, юных, любознательных, а от их смеха мир кажется ярче – он уносит в прошлое, туда, где еще не знаешь зла и где все прекрасно, а если и нет, то уже завтра все наладится.
И вот, наконец, мы подошли к сути. Был там один мальчик, который не очень-то смеялся, а просто сидел тихо и смотрел. Думаю, он знал больше, чем кто-либо, о том, что произошло тем летом. Хотя объяснить этого словами, наверное, он бы не сумел.
Звали его Билл МакНилл, он был сыном Джима Валентайна. Тот когда-то работал механиком, потом с Недом на заправке, а по вечерам иногда гонял на битых машинах. А МакНиллом его сына теперь называли вот почему: в одно воскресенье Джим вошел в поворот на слишком большой скорости, машина перевернулась, взорвался бензобак и в итоге даже не смогли найти всех колес. Через год его Мэри снова вышла замуж. Одному богу известно, зачем – ведь ее предостерегали и родители, и друзья, но мне кажется, это все оттого, что любовь слепа. Распорядок дня Сэма МакНилла был в лучшем случае свободным от работы, а в основном он выпивал и зависал с дружками, которые, случалось, оказывались по ту сторону закона. Полагаю, Мэри считала, что нашла свою любовь, но очень скоро зрение к ней вернулось: прошло немного времени, до того как вечера стали длиннее и Сэм, набравшись больше обычного, пустил в ход кулаки. С тех пор Мэри на улице почти не появлялась. В таких случаях люди обычно просто разглядывают синяки у женщин под глазами, и даже глухой может расслышать шепот: «Мы же ей говорили!».
Однажды утром Том сидел и, как всегда, рисовал, а маленький Билли рядом следил за ним. Обычно он сам уходил спустя какое-то время, но в этот раз Мэри ходила к врачу и пришла за сыном, низко опустив голову. Но недостаточно низко. Я наблюдал за ними из магазина – утро было сонное. По лицу Тома никогда нельзя было сказать, что он чувствует. Обычно он лишь слабо улыбался и приподнимал брови, но в то утро он выглядел пораженным. Глаза у Мэри были опухшие, окруженные фиолетовыми кругами, на щеке виднелся дюймовый порез. Мы, пожалуй, уже привыкли видеть ее такой, а наши жены, сказать по правде, просто считали, что она слишком быстро вышла замуж второй раз. Вообще же мы все, думаю, относились к ней слегка прохладно, потому что Джима Валентайна многие любили и все такое.
Том перевел взгляд с мальчика, который редко смеялся, на его мать с усталыми, несчастными глазами и побитым лицом. Тогда его лицо из потрясенного стало таким холодным, что даже мне показалось, будто этот холод пронесся через всю площадь и кольнул мое сердце. Не знаю, как иначе это описать.
Но затем он улыбнулся и взъерошил Билли волосы. Мэри взяла сына за руку, и они ушли. Лишь раз они обернулись, и Том, все еще не сводивший с них глаз, помахал Билли рукой. Мальчик ответил тем же, и они с матерью улыбнулись.
Вечером в тот день Том, сидя у Джека, тихо спросил о Мэри, и мы рассказали ему всю ее историю. Пока он слушал, его лицо будто становилось жестче, взгляд – все более стеклянным и холодным. Мы сказали ему, что старик Лу Лашанс, сосед МакНиллов, говорил, что слышал, бывало, как муж кричал, а жена до трех ночи умоляла его успокоиться; в тихие же ночи доносился плач Билли – он мог продолжаться и того дольше. Мы сказали ему, что нам жаль их, – но что тут поделаешь? У нас принято не лезть в чужие дела, и, думаю, Сэм со своими дружками-пьянчугами не очень-то опасался старичков вроде нас. Мы сказали ему, что это ужасно, что нам это не нравится, но такое тоже бывает и чем тут поможешь?
Том слушал молча. Просто сидел в своем черном пальто и слушал, как мы выкладываем ему все эти проблемы. Через некоторое время беседа иссякла, и мы просто сидели, разглядывая пузырьки в пиве. Думаю, самым важным здесь было то, что все мы думали об этом лишь как о какой-нибудь городской сплетне, и, честное слово, к моменту, когда мы закончили рассказ, мне стало стыдно. Сидеть рядом с Томом было совсем невесело. Он явно точил зуб на МакНилла и казался нам в тот вечер каким-то незнакомцем. Он долго разглядывал свои скрещенные пальцы, а потом, очень медленно, заговорил.
Когда-то давно он был женат и жил со своей Рэйчел в местечке под названием Стивенсберг. Когда он говорил о ней, то воздух будто смягчался и мы все затихали и потягивали свое пиво, вспоминая, каково это было, когда мы только начинали жить со своими женами. А он говорил о ее улыбке, о ее взгляде… И когда мы вернулись в тот вечер домой, думаю, наши жены удивились необычно крепким объятиям, а те, кто уснул с мужьями, чувствовали себя такими любимыми и умиротворенными, как не чувствовали уже давно.
Он любил свою Рэйчел, а она его, и несколько лет они были счастливейшими людьми на земле. А потом появился третий. Том не называл его имени и говорил о нем довольно нейтрально, но эта его мягкость была шелком, облекающим клинок. В общем, его жена влюбилась в того мужчину – или ей так показалось. Во всяком случае, она Тому с ним изменила. В их кровати – в той самой, где они провели первую брачную ночь. Когда Том произносил эти слова, некоторые из нас подняли на него взгляд – изумленно, словно получив пощечину.
Рэйчел сделала то, что делают многие, из-за чего потом жалеют до самой смерти. Она запуталась, а тот мужчина так насел на нее, что она решила превратить свою ошибку в страшнейшую в своей жизни.
Она бросила Тома. Он уговаривал ее, даже умолял. Его было почти невозможно таким представить, но, полагаю, Том, которого мы знали, был не тем, о ком он сейчас вспоминал. Так или иначе, мольбы не дали ему результата.
И Том стал дальше жить в Стивенсберге, гулять по тем же дорожкам, видеть их вместе. И размышлять, так ли ей хорошо сейчас, как было с ним, светятся ли сейчас ее глаза так, как светились раньше, когда она смотрела на него. И всякий раз, когда тот мужчина видел Тома, он глядел прямо на него и чуть заметно ухмылялся. И эта ухмылка словно говорила, что он знал о его мольбах и что его дружки здорово посмеялись над его брачным ложем. Мол, да, я буду сегодня с твоей женой, и ей это нравится, не хочешь обменяться впечатлениями?
А потом он отворачивался и целовал Рэйчел в губы, не сводя с Тома глаз и продолжая улыбаться. А она позволяла ему это делать.
Потом их историю несколько недель обсуждали глупые старухи, пока Том терял вес, а вместе с ним – самообладание и волю к жизни. Он выдержал три месяца такой жизни и уехал, даже не продав дом. В Стивенсберге он рос, ждал и любил, а теперь, куда бы он ни поехал, – все хорошее сгинуло. Будто заветные для него места заполнили облепленные мухами трупы. И он никогда туда не возвращался.
Он рассказывал об этом около часа, а потом замолчал и зажег, наверное, сотую сигарету. Пит решил заказать всем еще по пиву. Мы сидели грустные, погруженные в свои мысли и такие утомленные, словно сами через все это прошли. Да, думаю, для большинства из нас так и было. По крайней мере, отчасти. Но любил ли кто из нас кого-нибудь так, как он любил Рэйчел? Сомневаюсь – даже все мы вместе взятые так не любили. Пит поставил пиво, и Нед спросил Тома, почему тот просто не выбил дерьмо из того мужика. Никто больше не осмелился этого спросить, но Нед был хорошим парнем, а нам всем, наверное, было знакомо чувство страшнейшей на свете ненависти – той, которую испытывает мужчина, чья женщина ушла к другому. И мы все понимали, что Нед имел в виду. Я не говорю, что это хорошо, и я знаю, что это неправильное чувство, но покажите мне мужчину, который скажет, что он такого не испытывал. Если он так скажет, то он просто лжет. Любовь – единственное чувство, которое хоть чего-то стоит, но тут нужно понимать, что она имеет две стороны и чем глубже проникает, тем более темные воды потом поднимаются к поверхности.
Я считаю, он ненавидел того мужика так сильно, что просто не мог его ударить. Иногда бывает, что этого недостаточно, что вообще ничего недостаточно и что ты оказываешься совершенно бессилен. Когда Том говорил, боль словно текла из него рекой, которую было не остановить, – рекой, прорезавшей канал через каждый уголок его души. В тот вечер мне открылось кое-что, чего я прежде не осознавал, – что существуют вещи, настолько ранящие человека, что их попросту нельзя допускать, и что существует боль настолько нестерпимая, что ей нет места в этом мире.
Наконец, Том закончил рассказ и, изобразив улыбку, добавил, что так ничего ему и не сделал – только нарисовал его. Я не понял, к чему это было, но Том ничего не стал уточнять.
Мы выпили еще немного пива и, прежде чем разойтись по домам, тихонько поиграли в бильярд. Но думаю, мы все понимали, что хотел нам сказать Том.
Билли МакНилл был всего лишь ребенком. Ему бы танцевать в мире солнечного света и звуков, но вместо этого он вечерами приходил домой и видел мать побитой человеком без мозгов, который избивал хорошую женщину лишь потому, что был слишком глуп для этого мира. Все дети засыпают с мыслями о том, как будут кататься на велосипедах, лазать по яблоням, бросать камни, – но Билли лежал, слушая, как его мать получает удары в живот, а потом ее выворачивает наизнанку над раковиной. Том не сказал ничего из этого, но все это прозвучало без слов. И мы понимали, что он прав.
Лето оставалось все таким же солнечным и жарким, и мы все занимались своими делами. Джек продал много пива, я – много мороженого («Простите, мэм, осталось только три вида, но фисташкового, увы, среди них нет!»), а Нед починил кучу сломавшихся холодильников. Том сидел все там же, на площади, с парочкой кошек в ногах и в окружении толпы, и магическим образом создавал одного зверька за другим.
После того вечера, мне кажется, Мэри еще пару раз улыбнулась, выходя за покупками, и еще пара женщин останавливались, чтобы заговорить с ней. Кроме того, она стала лучше выглядеть: Сэм нашел работу, и ее лицо довольно быстро зажило. Она часто бывала на площади: стояла, держа Билли за руку, и смотрела за работой Тома, прежде чем уходить домой. По-моему, она поняла, что художник был их другом. Случалось, Билли проводил там по полдня и чувствовал себя счастливым, сидя у ног Тома, а иногда даже брал мелок и царапал что-то на брусчатке. Несколько раз я видел, как Том наклонялся к нему и что-то говорил, а мальчик улыбался простой детской улыбкой, которая становилась по-настоящему лучезарной в солнечном свете. Туристы все приходили и приходили, а солнце все сияло – это лето было из тех, что длятся вечно и навсегда откладываются в детской памяти, а потом ты всю оставшуюся жизнь думаешь, что лето всегда должно быть именно таким. И я точно уверен, что оно отложилось в памяти Билли, как случалось у любого из нас.
Однажды утром Мэри не явилась в магазин – хотя это стало для всех уже привычным делом, – а Билли не пришел на площадь. И судя по тому, как все складывалось в последние недели, причиной могло быть только что-то плохое. Поэтому я оставил юного Джона на хозяйстве и вышел поговорить с Томом. Я тревожился за них.
Не успел я пройти к нему и половину пути, как увидел, что Билли выбежал с противоположного угла площади. Он направлялся прямо к Тому. Он плакал навзрыд и, достигнув Тома, буквально прыгнул на него, крепко обхватив шею. Затем с той же стороны появилась его мать – она тоже бежала со всех ног. Когда она оказалась рядом с Томом, они молча посмотрели друг на друга. Мэри была вполне себе миловидной, но тогда в это было трудно поверить. В этот раз муж, похоже, сломал ей нос, и из губы тоже сочилась кровь. Всхлипывая, она рассказала, что Сэм снова запил и потерял работу, а она не знает, что делать. Затем вдруг раздался рев, и меня отпихнули в сторону: на площади появился Сэм, в домашних тапках. Покачиваясь взад-вперед, он излучал ту ауру насилия, что позволяла мужчинам вроде него чувствовать себя в безопасности. Он закричал на Мэри, чтобы та уводила пацана домой, а она лишь вздрогнула и, съежившись, приблизилась к Тому, словно желая спастись от холода возле костра. Это разозлило Сэма еще сильнее, и он, шатаясь, двинулся вперед. Пылая яростью, он приказал Тому убираться к чертям подобру-поздорову и, схватив Мэри за руку, попытался притянуть ее к себе.
И тут Том встал. Роста ему было не занимать, но он был уже не молодым и довольно тощим. Сэм же в свои тридцать напоминал телосложением здание мэрии, и если ему выпадала работа, то она обычно заключалась в том, чтобы переносить всякие тяжести с места на место. К тому же ему придавал сил алкоголь в крови.
Но толпа в тот момент отступила, и я внезапно почувствовал, что боюсь за Сэма МакНилла. Том выглядел так, будто об него сейчас можно было стукнуть чем угодно и оно об него расколется. Он казался гранитным шипом, обернутым кожей, лишь с парой отверстий на лице, сквозь которые проглядывал камень. Он был сам не свой. Не горячился и не сопел, как Сэм, но от него, взбешенного, веяло холодом.
Последовала долгая пауза. Затем Сэм отступил на шаг и крикнул:
– Шла бы ты домой, слышишь? Не то у тебя будут проблемы. Большие проблемы, Мэри, – и умчался туда, откуда пришел, расталкивая туристов, которые, как стервятники падалью, наслаждались буйным местным колоритом.
Мэри повернулась к Тому – она выглядела такой напуганной, что на нее было больно смотреть, – и сказала, что ей, пожалуй, лучше уйти. Том какое-то время смотрел на нее, а потом впервые заговорил:
– Ты его любишь?
Смотря в такие глаза, как у него, нельзя было соврать даже при всем желании. Если такому соврать, то, казалось, сломается что-то внутри тебя.
Она тихо-тихо ответила:
– Нет, – и, так же тихо заплакав, взяла Билли за руку и медленно двинулась через площадь.
Том собрал вещи и отправился в бар Джека. Я пошел следом и выпил с ним пива, но мне нужно было возвращаться в магазин, а Том так и остался сидеть, будто взведенный курок, – молчаливый и натянутый, как струна. Где-то на глубине, под спокойной поверхностью, что-то бушевало. Что-то, чего я был бы рад никогда не видеть.
Примерно через час начался обеденный перерыв, и, как только я вышел из магазина, в меня кто-то врезался сзади, чуть не сбив с ног. Это оказался Билли. На лице у него виднелся огромный синяк, а сам глаз явно заплывал.
Тогда я сделал единственное, что оставалось сделать в этом случае. Я взял мальчика за руку и отвел в бар, чувствуя, как злость подступает к самому горлу. Когда Билли увидел Тома, то подбежал к нему, и тот взял его на руки. Затем Том посмотрел на меня через его плечо, и я ощутил, как мой гнев полностью меркнет перед такой яростью, какой во мне просто не могло возникнуть физически. Я пытался подобрать слова, чтобы описать эту ярость, но, казалось, это можно было сделать лишь средствами какого-то другого языка. Могу сказать лишь, что мне хотелось оказаться где-нибудь в другом месте, и я, стоя перед этим незнакомцем в черном пальто, ощутил настоящий холод.
Спустя несколько мгновений Том уже прижимал мальчонку к себе и тихо бормотал ему слова, которые, как я думал, были известны одним только матерям. Он вытер ему слезы и осмотрел глаз, а затем поднялся со стула, улыбнулся и сказал:
– Думаю, нам пора немного порисовать, что скажешь? – и, взяв Билли за руку, подхватил свою коробку с мелками и вышел на площадь.
Не знаю, сколько раз в тот день я выглядывал на них в окно. Они сидели бок о бок прямо на брусчатке, и ручонка Билли обхватывала палец Тома, а тот рисовал свои меловые рисунки. Время от времени мальчик тянул руку и добавлял что-нибудь свое, и Том улыбался и что-то говорил, отчего журчащий смех Билли разливался по всей площади. В магазине в тот день был такой наплыв, что я оказался буквально прикован к прилавку, но по количеству столпившихся на площади могу сказать, что Том вкладывал в свой рисунок значительную частичку себя и Билли, наверное, тоже.
Устроить перерыв мне удалось только часа в четыре. Пройдя под палящим солнцем по забитой людьми площади, я протолкнулся туда, где эти двое сидели с банками колы. А когда я увидел их рисунок, у меня отвисла челюсть и понадобилось минут пять, прежде чем я сумел вернуть ее на место.
Да, это была кошка, но не совсем обычная. Это был тигр в натуральную величину. Не помню, чтобы Том до этого рисовал что-нибудь такое крупное, и пока я стоял там под солнцем, пытаясь совладать со своими мыслями, мне почти показалось, что он был трехмерным – совсем как настоящий зверь, с впалым животом и будто бы переливающимся цветами хвостом. А Том, вырисовывая глаза тигра, выглядел таким сосредоточенным, что был сам на себя не похож – обычно он работал с самым спокойным выражением лица. Так прямо на моих глазах появилась оскаленная тигриная морда. И я видел, что он не просто вкладывал в свое дело частичку себя. Он работал в полную силу, отдавая себя всего и погружаясь еще глубже, чтобы набрать кровавые горсти и вынести их наружу. Тигр источал всю ту ярость, что я видел в глазах его создателя – и даже больше. И, как и его любовь к Рэйчел, эта ярость, казалось, была так велика, что ее не мог постичь кто-либо другой. Он изливал ее, облекая в форму стройного и кровожадного зверя, в котором начинала биться жизнь прямо перед нами, на этих камнях. А окрашиваясь в странные фиолетовые, голубые и красные цвета, он казался еще более живым.
Я наблюдал, с какой остервенелостью он творил и как мальчик время от времени ему помогал, добавляя штрих то там, то сям, и начинал понимать, что Том имел в виду в тот вечер, пару недель назад. Тогда он сказал, что просто нарисовал того мужчину, который доставил ему такую нестерпимую боль. Тогда, как и сейчас, он, должно быть, достиг того, что вы, наверное, назвали бы каким-нибудь «катарсисом». И помогло ему в этом его умение обращаться с мелками: он вытащил боль, что мучила его изнутри, и пригвоздил ее к чему-то твердому, к тому, от чего он мог уйти. Теперь он помогал мальчику сделать то же самое, и тот уже выглядел лучше: подбитый глаз был едва заметен при широкой улыбке, которая появлялась на его лице, когда Билли смотрел, как огромная кошка оживала прямо перед ним.
Мы все стояли и смотрели, как в какой-нибудь старой истории, где простому люду встречался незнакомый волшебник. Когда хвалишь чужую работу, всегда кажется, будто отдаешь частичку себя. Поэтому это часто делается с некоторой неохотой, но в тот день наше восхищение больше напоминало теплый ветерок. Бывает, что понимаешь: происходит что-то особенное, что-то, чего никогда не увидишь снова, что-то, на что никак не можешь повлиять – и остается просто смотреть.
Через некоторое время мне, правда, пришлось вернуться в магазин, хоть мне этого жутко не хотелось, да и Джон был хорошим парнишкой. Сейчас он, конечно, женат, но в то время думал только о девицах, и надолго оставлять его одного в часы такой суеты я не мог.
Тем временем этот долгий жаркий день подходил к концу. Я не закрывал магазин до восьми, пока не стало темнеть и площадь не опустела – туристы разошлись подписывать открытки и проверять, не запрятали ли мы где-нибудь хоть один, пусть даже крошечный «Макдоналдс». Мэри, наверное, уже достаточно натерпелась дома и сейчас догадалась, куда делся Билли и что здесь ему было безопаснее, чем где бы то ни было. И в этом она, пожалуй, была права.
Том и Билли закончили рисовать и уже некоторое время просто сидели. Том о чем-то рассказывал. Затем они поднялись, и мальчик медленно пошел к углу площади, пару раз оглянувшись, чтобы помахать Тому рукой. Тот смотрел ему вслед, а когда Билли скрылся, художник постоял еще немного, опустив голову, точно огромная черная статуя в сгущающейся тьме. Вид у него был довольно пугающий, и, скажу честно, я очень обрадовался, когда он наконец сдвинулся с места и зашагал в сторону бара. Я выбежал, чтобы догнать его, и поравнялся с Томом, как раз когда он проходил мимо рисунка. И тогда мне пришлось остановиться. Я просто не мог одновременно двигаться и смотреть на то, что предстало передо мной.
Рисунок, полностью законченный, выглядел каким-то неземным и, думаю, именно таким он и был. Даже не надеюсь, что сумею описать его словами, пусть за последние десять лет и видел его много раз во сне. Его нужно было видеть самому, присутствовать там в тот летний вечер, знать, что там происходило. Иначе вам покажется, будто это просто рисунок.
Тигр получился жутко страшным. Таким злым и голодным, что, ей-богу, не знаю, что и сказать: он выглядел так, словно вышел из темнейших уголков людского сознания. Боль, ярость и жаждущая мести ненависть были пригвождены к этим камням и выставлены напоказ – а я просто стоял и содрогался в сыром вечернем воздухе.
– Мы нарисовали ему рисунок, – тихо проговорил Том.
– Ага, – признал я и кивнул. Как я уже говорил, мне известно слово «катарсис», и я думал, что понимал, о чем говорил Том. Но смотреть на это еще хоть минуту мне совсем не хотелось. – Может, по пиву, а?
Буря внутри Тома продолжала бушевать. Я это видел: в нем бурлили эмоции, рвущиеся наружу, но тучи, как мне казалось, готовились разойтись, и сам я был этому только рад.
Мы медленно пошли в бар, где выпили по паре бокалов и посмотрели, как другие играют в бильярд. Том выглядел довольно усталым, хоть и все еще встревоженным, и я немного расслабился. Ближе к одиннадцати большинство посетителей стало расходиться, и я удивился, увидев, что Том заказал еще пива. Мы с Питом и Недом оставались в баре, и Джек, конечно, тоже, хотя мы и понимали, что наши любимые жены этого не одобряли. Нам просто казалось, что еще не время уходить. Снаружи стало уже достаточно темно, и лишь благодаря луне создавалось ощущение, что площадь была погружена в сумерки, а из окон бара на улицу лился теплый свет.
Позднее, около полуночи, случилось то, после чего, наверное, ни для кого из нас мир не останется прежним. Я говорю это так, будто был один, хотя на самом деле там находились мы все и все это запомнили.
Внезапно снаружи послышалось завывание, а затем приглушенный плач – он приближался. Том тут же вскочил на ноги и выглянул в окно, будто ждал, что это случится. Мы увидели, как через площадь бежал маленький Билли – по его лицу текла кровь. Некоторые из нас бросились к двери, но Том крикнул, чтобы все оставались в баре, и нас словно пригвоздило к нашим местам. Сам же он вышел наружу. Мальчик, увидев его, подбежал, и Том укрыл его плащом, крепко прижав к себе. Но внутрь он не возвращался. Просто стоял и словно бы чего-то ждал.
Теперь, когда рассказывают о тишине, часто несут всякую чушь. Я, если выпадает время, читаю романы – в них, бывает, натыкаешься на фразочки типа «время замерло» и думаешь: ну и бред! Поэтому скажу только, что в ту минуту мне показалось, будто все, что есть в этом мире, затаило дыхание. Не было ни ветра, ни движения. Спокойствие и тишина казались не просто осязаемыми – они словно были всем, что когда-либо было и когда-либо будет.
Мы ощутили слабую красноватую пульсацию, будто источавшую насилие, которая исходила с дальнего конца площади – и только затем увидели там человека. Это был Сэм – он брел, размахивая бутылкой, словно флагом, и ругался на чем свет стоит. Сначала он не заметил Тома и Билли, стоявших с противоположной стороны фонтана, и, пошатываясь, остановился, но затем принялся кричать. Грубые звуки его голоса, казалось, врезались в тишину, но вместо того, чтобы разрушить ее, разбивались сами. Затем он рванул поперек площади – и если разум человека мог быть всецело поглощен мыслями об убийстве, то именно таким человеком был в ту минуту Сэм МакНилл. Он выглядел так, будто вышел в тот вечер без души. Мне хотелось крикнуть Тому, чтобы он убирался оттуда, зашел внутрь, но слова застряли в горле и мы просто стояли как вкопанные, вцепившись в барную стойку так, что побелели костяшки пальцев. Мы смотрели, широко разинув рты. Том оставался на месте и наблюдал, как Сэм подходил к нему, все приближаясь, уже достигнув того места, где художник обычно рисовал. А мы словно смотрели из окна на что-то произошедшее давным-давно и в другом месте, и чем ближе подходил Сэм, тем больше мне становилось за него страшно.
Тогда-то Сэм и замер на месте – и заскользил вперед, как в каком-нибудь детском мультике, а крик его затих в надорванном горле. Широко распахнув глаза и нелепо округлив рот, он уставился на землю перед собой. А потом завопил.
Он кричал высоко и пронзительно, как женщина, и я, видя, как эти звуки исходят из горла такого здорового мужика, ощутил, как меня пробирает страх. Сэм задергался и попытался пятиться назад, но не сдвинулся с места.
Его движения стали ясны примерно в тот же момент, когда крики ужаса сменились воплями агонии: он пытался высвободить ногу, которой что-то мешало.
Вдруг он словно припал на одно колено, тогда как вторая нога осталась торчать сзади. Затем запрокинул голову и завопил в темное небо. Тогда-то мы увидели его лицо – я не забуду его до самой смерти. Это было лицо из первобытных времен, – лицо, отражавшее самые древние страхи и кошмары. Лицо, которое никто не хотел бы примерить на себя – особенно оставшись ночью в темноте, где нет никого вокруг, лишь что-то, таящееся под кроватью…
Затем Сэм упал лицом вниз, выкрутив ногу – и продолжая дергаться, кричать и цепляться руками за землю, срывая с пальцев ногти и истекая кровью. Может, это была игра света или у меня заискрилось в глазах – ведь страх сковал меня так, что я не мог и моргнуть, – но по мере того, как ослабевали его дерганья, его было все труднее разглядеть. А чем крепче задувал ветер, тем сильнее с ним сливались его крики. Но он продолжал извиваться и стонать, пока вдруг не раздался отвратительный треск, с которым все стихло – и движения, и звуки.
Наши головы, будто привязанные к одной нити, разом повернулись в сторону Тома, и мы увидели, что он стоял все там же в своем развевающемся плаще. Он держал руку на плече Билли, и еще рядом откуда-то появилась Мэри. Она рыдала, уткнувшись ему в плащ, а он приобнимал ее второй рукой.
Не знаю, сколько мы их так разглядывали, но затем все повскакивали с мест и высыпали наружу. Пит и Нед побежали к Тому, а мы с Джеком направились к месту, куда упал Сэм. Мы смотрели туда и, честно вам скажу, теперь вся моя жизнь с того момента кажется мне наклонной линией, тянущейся от него, как от пика.
Перед нами был нарисованный мелками тигр. Даже сейчас, когда вспоминаю об этом, у меня мурашки по коже ползают и такое ощущение, будто кто-то пробил в груди дыру и засыпал в нее целый галлон ледяной воды. Но я вот что скажу: Джек тоже там был, и он знает, что мы там видели, а чего не видели.
Но кого мы не увидели, так это Сэма МакНилла. Его там просто не было. Зато был рисунок тигра, сделанный фиолетовыми и зелеными мелками, уже немного истершийся. А красная пасть зверя теперь стала намного больше, чем была днем, и я уверен, что если бы кто-то из нас осмелился протянуть к ней руку и дотронуться, она оказалась бы теплой.
Но вот что рассказывать труднее всего: днем, когда мы с Джеком видели этого тигра, он был худым и жилистым, а ночью, я готов поклясться, он выглядел вовсе не таким. Зверь, на которого мы с Джеком смотрели в тот момент, был пузатым.
Через некоторое время я поднял взгляд и посмотрел на Тома. Он по-прежнему стоял рядом с Мэри и Билли, но они уже перестали плакать. Мэри прижимала к себе Билли так крепко, что тот покряхтывал, а лицо Тома, спокойное и живое, кривилось в улыбке. И в тот момент небо раскрылось впервые за несколько месяцев, и по площади застучал прохладный дождь. Цвета у меня под ногами начали линять, а линии стали терять четкость. Мы с Джеком стояли и смотрели, пока перед нами не остались лишь цветные лужицы, лишившиеся теперь всякого смысла. Тогда мы медленно двинулись к остальным, даже не взглянув на валяющуюся на земле бутылку. Мы еще долго простояли там, под дождем – лицом другу к другу и не говоря ни слова.
С тех пор прошло десять лет или около того. Мэри спустя какое-то время забрала Билли домой, и они еще обернулись, чтобы помахать нам на прощание, прежде чем свернуть за угол. Порезы на лице Билли очень скоро зажили, и теперь он вполне хорош собой – сильно похож на отца и уже грезит о машинах. Время от времени помогает мне в магазине. Его мать с тех пор не постарела ни на день и выглядит просто чудесно. Замуж больше не выходила, но, похоже, она вполне счастлива и без этого.
Мы с друзьями просто пожелали друг другу спокойной ночи. Больше ничего сказать мы не могли, да, может, и говорить уже было нечего. После этого разошлись по домам, к своим женам. Том коротко мне улыбнулся, а потом свернул на свою дорогу. Мне хотелось увязаться за ним, что-то ему сказать, но в итоге я остался на месте смотреть ему вслед. Таким я и буду помнить его всю свою жизнь – именно в тот момент у него в глазах мелькнула искра, по которой я понял, что старая боль поднялась откуда-то из глубины его души и растворилась без следа.
Он ушел и с тех пор никто его не видел, а прошло, как я уже сказал, около десяти лет. На следующее утро он не вышел рисовать на площади, не заглянул выпить пива в баре – словно художника никогда и не существовало. Его просто не было. Осталась только пустота в наших сердцах – даже забавно, какой сильной могла оказаться тоска по столь тихому человеку.
Мы, конечно, все остались здесь. Джек, Нед, Пит и ребята, все такие же, как всегда, только немного старше и седее. У Пита умерла жена, Нед бросил работу, но в целом все идет по-прежнему. Каждое лето приезжают туристы, а мы сидим за стойкой, пьем холодное пиво и треплемся о спорте, семье и о том, как мир катится к чертям. Иногда мы сдвигаемся поближе и вспоминаем ту ночь, рисунки и кошек, и самого тихого человека, которого мы знали в своей жизни, гадали, где он теперь, чем занимается. А в глубине холодильника у нас уже десять лет стоял блок из шести бутылок – это для Тома, если он вдруг зайдет сюда и сядет с нами за стойку.