Глава третья Рыночная не-экономика

Несмотря на то, что в политическом отношении Россия не слишком напоминает развитые страны, экономически она кажется более приспособленной для «встраивания» в современный мир. Ее хозяйственная система давно избавилась от замкнутости; в стране существует частное предпринимательство и разрешена деятельность иностранных компаний; курс национальной валюты устанавливается на основе спроса и предложения; декларирована неприкосновенность частной собственности. Конечно, существующая модель несовершенна: в этом контексте обычно указывают на сырьевую ориентированность, масштабное участие государства в экономике, распространенность коррупции и местничества – но в то же время сторонники тезиса о «современности» России акцентируют внимание прежде всего на ее хозяйственных достижениях («хотя российская трансформация была во многих смыслах болезненной, а политическая система государства далека от совершенства, страна демонстрирует впечатляющий экономический и социальный прогресс (курсив мой. – В. И.)»[97] – потому убеждены, что ее дальнейшее естественное развитие обеспечит в конечном счете политическую и идеологическую модернизацию общества. Я убежден, что этого не случится, и в ближайших двух главах попытаюсь обосновать этот тезис.

«Печать» ресурсного хозяйства

Когда современные исследователи говорят о «ресурсном хозяйстве», они прежде всего имеют в виду то гипертрофированное значение, которым в ряде стран обладает добыча полезных ископаемых. Это действительно весьма необычный источник богатства, существенно меняющий ориентиры и направления развития многих народов. Во-первых, наличие данных ресурсов не является следствием специфических усилий человека, а выглядит скорее «подарком свыше», причем о его «справедливости» говорить не приходится. Во-вторых, цены на подавляющее большинство сырьевых товаров обычно заметно выше издержек их производства и при этом на долгих исторических интервалах они растут быстрее, чем на большинство массовых товаров. В-третьих, значительные объемы ресурсов существенно искажают основные пропорции воспроизводства в добывающих странах, заставляя особенным образом оценивать как издержки, так и капитальные активы. Стоит, однако, отметить, что само по себе ресурсное хозяйство в обычно вкладываемом в это понятие смысле – достаточно недавний феномен. В прежние столетия в мире не было стран, которые бы критически зависели в своем развитии от природных богатств, не подвергавшихся никакой существенной обработке (колониям, которые зачастую выступали поставщиками экзотических товаров, эти ресурсы не приносили благоденствия – скорее наоборот). Конечно, государства всегда пользовались возможностями специализации, в том числе и такой, которая обусловливалась естественными особенностями страны (как, например, Китай, столетиями экспортировавший шелк, фарфор или чай), – однако в большинстве случаев речь шла не о сырье в «чистом» виде, а о товарах, требовавших для своего изготовления большого труда. При этом следует иметь в виду, что внешняя торговля вплоть до середины XIX века не определяла облик большинства экономик: отношение внешнеторгового оборота к ВВП в Европе к 1870 году составляло около 30 %, и менее 10 %, если исключить торговлю между самими европейскими странами[98]; ресурсы же даже и после этого составляли небольшую долю внешнеторгового оборота развитых стран (если не считать продукцию аграрного сектора). Наконец, стоит повторить еще раз, ресурсная специализация была уделом практически исключительно колоний или зависимых территорий – и потому приносила последним не столько доход, сколько излишнее внимание со стороны европейских держав, а с ним насилие и лишения.

«Ресурсные (или сырьевые) экономики» – это, как ни странно, явление ХХ века. Только сочетание формального политического равноправия всех стран, признанного после деколонизации, их растущего экономического неравенства, ставшего следствием постиндустриальной революции, и стремительного удешевления услуг транспорта сделало возможным появление сырьевых экономик в их нынешнем виде. Вплоть до середины 1960-х годов мир не видел таких государств, как, например, Венесуэла, у которой нефть обеспечивает 98,6 % экспорта, а стоимость поставок нефти за рубеж равняется 10,5 % номинального ВВП; Ямайка, где такую же роль играют бокситы (65 % экспорта, соответствующие 8,4 % ВВП), или Намибия с ее алмазами и золотом (49 % экспорта и 7,6 % ВВП)[99]. Чем более интернационализирован тот или иной сырьевой рынок, тем больше стран «подсаживаются» на «иглу» соответствующей товарной зависимости. По состоянию на начало 2010-х годов в мире было 21 государство, в которых больше половины экспорта составляла нефть; 15 зависимых от руд и металлов и 7–8 стран, не мыслящих своего выживания без сельскохозяйственных монокультур (хотя, замечу, уже не осталось государств, в которых один аграрный продукт составлял хотя бы половину экспорта)[100]. Однако, повторю, история всех этих зависимостей не превышает 40–70 лет, т. е. двух-трех поколений, – и поэтому они вряд ли могут считаться полностью определяющими судьбы многих народов[101] – тем более что в мире появляется все больше стран, которые за счет использования современных стратегий хозяйственного развития благополучно преодолевают излишнюю зависимость от добывающих отраслей.

Обращаясь теперь к России, можно заметить несколько принципиальных отличий, которые делают российское ресурсное хозяйство уникальным.

С одной стороны, сырьевая специализация России стала складываться очень давно. Изначально находясь на «стыке» Европы и Византии, Запада и Востока, Русское государство располагалось между двумя наиболее передовыми экономиками раннего Средневековья и не могло конкурировать ни с одной из них. В основном Русь была известна как территория, богатая мехами, кожами, пенькой, воском, дегтем и медом, – но ни в одном из ее описаний не говорится о развитом ремесленном производстве и тем более о закупках здесь иностранными купцами ремесленных изделий[102]. В период подчинения Руси монголам продажа даже самых простых изделий – в основном, в очередной раз, того, что приносила земля, – стала вынужденной тактикой в условиях, когда завоевателям требовалось платить дань серебром[103], а многие талантливые ремесленники вывозились в Орду[104]. Экспансия, начатая после свержения монгольского ига, была порождена не столько абстрактным стремлением к расширению и освоению территории, сколько пониманием экономических выгод такого процесса. Новгородские купцы вели торговлю с Сибирью с XII века, достигая по морю и рекам – Северной Двине, Печоре и Оби – «Югорской землицы»[105] (вероятно, районов современных Ханты-Мансийска и Сургута); более всего их интересовали меха и моржовая кость; со времени покорения Сибири пушнина на несколько столетий стала важнейшим компонентом российского экспорта. В XVI веке на нее приходилось до половины поставок российских товаров за рубеж, в конце XVII века – около трети[106]; остальными экспортными товарами были лен, воск, мед и зерно (отмечая этот факт, некоторые исследователи даже предлагали ввести термин «животная», или «зоологическая», экономика для обозначения того, что происходило в то время в зауральских краях[107]). В XVIII веке к пушнине прибавились хлеб, икра, лес и железо, но опять-таки серьезным образом переработанных (ремесленных или промышленных) товаров в российском экспорте практически не отмечалось. При этом сама внешняя торговля имела скромные масштабы, а казна зарабатывала на импортных, а не экспортных, пошлинах.

Ресурсы, разумеется, истощались – что прекрасно видно, в частности, на примере пушных промыслов. Жажда добычи пушнины гнала колонистов все дальше, но с начала XIX столетия отмечалось постоянное снижение числа добываемых шкурок: сообщалось, например, о сокращении поставок горностаевых шкур на ирбитскую ярмарку со 108 тыс. в 1850 году до менее чем 24 тыс. в 1870 году, а соболиных – с 43,6 тыс. до 5,1 тыс.[108] Подобные особенности российской экономики сформировали непреодолимое представление о тождестве территории и благосостояния; расширение пределов государства рассматривалось как основание для увеличения извлекаемых рент. Характерно, что даже М. Ломоносов, мечтавший о том, как будет «собственных Платонов и быстрых разумов Невтонов российская земля рождать», тем не менее не считал их таланты основой благосостояния страны, практично констатируя, что «богатство России прирастать будет Сибирью и Северным океаном»[109], в чем оказался прав. К началу ХХ века, когда возникал рынок нефти и Россия стала крупнейшим ее добытчиком[110], поставки отечественной продукции за рубеж на 95 % состояли из товаров, которые сегодня мы бы отнесли к ресурсным, – хлеба/муки, масла, скота, леса, нефти, руды, каменного угля, металлов, цемента и т. д.; в категорию «фабрично-заводских изделий» попадало лишь 4,7 % экспортных поставок[111]. Значимость территории оценивалась практически исключительно с точки зрения приносимой ренты: бесполезность в этом отношении Аляски стала основной причиной ее продажи в 1867 году Россия, таким образом, не неожиданно превратилась в сырьевую державу (как Иран или Венесуэла), а сформировалась как таковая за несколько столетий.

С другой стороны, серьезной особенностью России стало не то, что она эксплуатировала свои колонии, а то, какую роль эта эксплуатация играла в жизни страны в целом. Само по себе масштабное использование природных богатств завоеванных территорий было привычно европейцам: можно вспомнить о целом классе «колониальных» товаров – от специй до хлопка, от дорогих пород дерева до каучука, от сахара до кофе, – которые десятилетиями во все возрастающем количестве поступали в Европу с покоренной ею глобальной периферии. Однако российский случай отличался от европейских по целому ряду параметров.

Во-первых, продукция, поставлявшаяся из европейских колоний в метрополии, практически никогда не выступала значимым предметом реэкспорта (исключением можно назвать только привезенное испанцами золото, которое быстро попало в другие страны Европы, что привело в итоге к знаменитой «революции цен»). В большинстве же случаев колониальные товары использовались прежде всего в тех странах, куда они доставлялись (практически каждая европейская держава того времени имела свою компанию, которая располагала монопольным правом на торговлю с периферией или отдельными ее частями); даже продажи в другие европейские страны специй, которые в ранний период торговли с Ост-Индией вывозились голландцами в казавшихся огромными масштабах, составляли не более 20 % голландского экспорта, в основном представленного тканями, рыбой, сахаром, перерабатывавшимся тогда в стране, а также мануфактурными изделиями[112]. Обычно сырье ввозилось для переработки – как, например, хлопок и шерсть в Англию начала XIX века[113], а не для перепродажи. А уж по мере того, как и в остальных европейских странах началось бурное индустриальное развитие, стало ясно, что крупным экспортером сырьевых товаров остается на континенте только Россия – и это положение лишь укреплялось на протяжении всей последующей истории.

Во-вторых, специфическое расположение страны, которого мы уже коснулись в первой главе, порождало особенное понимание ее роли. Сколь бы много «колониальных» товаров ни завозили европейцы из завоеванных ими территорий и даже сколь бы активно они ни торговали ими, сырье всегда сохраняло именно колониальный статус. В России же, где «зоологическая», или «сырьевая», колония являлась составной частью государства, сырьевая специализация совершенно естественным образом воспринималась не как региональная, а как общестрановая, и поставщиком ресурсов считались не отдельные территории, а страна в целом. Наверное, не было бы ничего страшного, если бы Сибирь рассматривалась как источник пушнины в том же контексте, как Ост-Индия была источником пряностей, а Россия выступала бы перепродавцом первой приблизительно таким же образом, как Голландия – вторых; но ситуация полностью менялась от того, что Москва выступала в этой торговле не посредником, а основным субъектом. Власти в России намного больше зависели от сырьевых ресурсов своей колонии, чем в любой другой из европейских стран, – и так Россия начала восприниматься именно как ресурсная экономика.

В-третьих, осознанно или нет, но сырьевая специализация стала накладывать отпечаток на пространственное и политическое развитие страны. По мере того как наиболее значимым сырьем становились металлы, уголь и лес, требовавшие промышленной разработки в большей степени, чем добыча зверя или поиски золота, освоение территории стало принимать все более жестокий характер. Колониальные зауральские земли начали заселяться не столько теми, кто желал большей свободы, как это было в XVI–XVII веках, а подневольными людьми – ссыльными и каторжанами. Процесс достиг своего максимума к середине ХХ столетия, когда число заключенных и ссыльных в Сибири, на Крайнем Севере и Дальнем Востоке приблизилось к 3 млн человек, или пятой части населения этих краев[114] (при этом практически все они работали на производствах, так или иначе связанных с добычей сырья). Основные транспортные пути также решали задачи доступа к основным ресурсным базам или их обороны – тот же Транссиб связал центр страны не столько с тихоокеанским побережьем, с которого могли поставляться импортные грузы (торговля с Востоком была в те годы минимальной), сколько с основными районами разработки полезных ископаемых начала ХХ века и главными военными базами на Дальнем Востоке. Это состояние сохраняется вплоть до наших дней: на уголь, нефть, руду, удобрения, лес, а также металлургическую продукцию низких уровней передела приходится более ¾ грузов, перевозимых сегодня по российским железным дорогам[115]. Наконец, стоит отметить, что глобальная конъюнктура всегда была крайне благоприятна для России, которая реагировала на любые изменения потребностей развитых стран и поставляла (в основном в Европу) всё новые и новые товары – вместо пушнины лес, затем металлы, потом нефть и газ, и всякий раз ресурсная специализация воспроизводилась на более высоком уровне, сопровождаясь при этом последовательным снижением степени обработки экспортируемых товаров.

Важнейшим изменением, происшедшим за последние 300 лет, стало, я бы сказал, полное преодоление каких-либо «комплексов», связанных с такой ролью страны в мировой экономике. Даже во времена Петра I казалось, что великая страна не может быть поставщиком пеньки и леса – отсюда в значительной мере и происходит идея первой петровской модернизации; в то же время в XIX веке отношение к России как к европейской житнице и источнику зерна, льна и леса считалось нормальным[116], а в последние годы в России в политических и экспертных кругах стало не только прилично, но и престижно рассуждать о ней как об «энергетической сверхдержаве»[117], порой даже отмечая, что это не Россия является «сырьевым придатком Европы», а скорее весь совокупный Запад выглядит «технологическим придатком» самой России[118]. За этим неординарным подходом скрываются, на мой взгляд, два обстоятельства.

Прежде всего следует отметить, что Россия действительно является сокровищницей, содержащей в своих недрах огромные богатства. На нашу страну приходится, согласно международно признанным оценкам, около трети подтвержденных мировых запасов никеля, природного газа и калийных солей, до 30 % – золота и алмазов, 25 % – железа, кобальта и никеля, до 15 % – цинка, по 11–12 % – нефти и угля, не менее 10 % свинца, цинка, серебра и меди[119]. Почти 20 % всех лесов на планете находятся в пределах Российской Федерации, здесь также сосредоточено более 20 % глобальных запасов пресной воды, значительная часть которой отличается исключительным качеством[120]. По показателям обеспеченности основными видами ресурсов Россия с учетом численности населения в разы (а в ряде случаев даже в десятки раз) превосходит среднемировые значения. Поэтому запасы сырья кажутся поистине безграничными, а любые стратегии развития, основанные не на их использовании, а на ускоренной индустриализации или построении «экономики знаний», представляются в лучшем случае не слишком рациональными.

Кроме того, нельзя не признать, что эксплуатация природных богатств в российских условиях является одним из наименее затратных видов деятельности и таким образом открывает потенциально самый простой путь к повышению благосостояния народа и обогащению страны. Сегодня, согласно официальным отчетам крупных российских компаний, себестоимость добычи полезных ископаемых остается исключительно низкой и позволяет извлекать громадные прибыли: так, «Роснефть» определяет сегодня среднюю себестоимость добычи на своих месторождениях в $2,6/бар., что почти в 30 раз ниже текущих мировых цен на нефть; «Газпром» говорит об издержках в размере $13/тыс. куб. м, что ниже текущих цен поставок газа в дальнее зарубежье в 12,5–14 раз; «Норильский никель» сообщает, что все производство никеля по сути не стоит компании ничего, так как совокупные издержки полностью покрываются реализацией меди и металлов платиновой группы, выступающих побочным результатом основной добычи[121]. Именно поэтому после распада СССР сырьевой сектор прочно закрепился в качестве лидирующего в российской экономике: он давал стране и бюджету наибольшую отдачу, а ресурсные товары (вследствие давно устаревших технологий в промышленности) оказывались практически единственной российской продукцией, которая имела устойчивый спрос за рубежом, что было критически важно.

В результате легко увидеть, что на протяжении последних 200 лет в российском/советском экспорте доля сырьевых и сельскохозяйственных товаров устойчиво составляла более 50 %, в некоторые периоды приближаясь к 80 % (по итогам 2016 года, после значительного падения цен на нефть и газ, доля нефти, нефтепродуктов, природного газа, угля, черных и цветных металлов, леса и минеральных удобрений в российском экспорте составила 69,4 %[122]); при этом устойчивой тенденцией был рост собственно сырьевого компонента, постепенно вытеснявшего аграрный, который оставался значительным до середины ХХ века. Исключение из правила – крайне непродолжительный период 1950-х и первой половины 1960-х годов, который был обусловлен прежде всего существенным изменением приоритетных направлений советского экспорта вследствие появления стран-сателлитов в Европе и становления новых независимых государств на глобальной периферии: и те и другие стали крупными потребителями промышленной продукции, что позволило формально довести долю машин, оборудования (и вооружений) в экспорте до рекордных 21,5 % в 1970 году. Однако по мере того, как СССР стал уступать Западу в индустриальном соревновании, и в связи с открытием и последующим развитием нефтеносных и газоносных полей Западной Сибири тренды сменились на противоположные, и уже к 1980 году страна вернулась к своему обычному состоянию: на машины и оборудование приходилось уже 15,8 % экспорта, а на энергоносители – 46,9 %[123].

Следует подчеркнуть, что многовековое превращение России в сырьевую экономику происходило параллельно с развитием отечественной государственности и обусловливало ее специфику по крайней мере в двух аспектах.

С одной стороны, сырьевая экономика идеально сочетается с патерналистским характером власти, так как позволяет извлекать значительные доходы силами непропорционально малой (и даже постоянно сокращающейся) доли населения. Сегодня, по официальным данным Росстата, в нефтегазовой отрасли, которая обеспечивает 53,5 % экспорта страны и не менее 45 % доходов федерального бюджета, занято всего 1,1 % трудоспособного населения страны, или 0,8 % взрослых россиян[124]. Учитывая, что стоимость вывозимых из страны нефти, нефтепродуктов и газа составила по итогам 2016 года 12,2 % ВВП Российской Федерации, исчисленного по рыночному обменному курсу[125], можно утверждать, что сырьевой комплекс действительно кормит страну, а доходы большинства граждан непосредственно происходят из природной ренты, которая присваивается государством. В такой ситуации право «государства» на такое управление населением, какое власть сочтет нужным, вызывает мало сомнения, так как граждане выглядят сообществом иждивенцев, а не создателями общественного богатства и потому имеют куда меньше оснований претендовать на полноценное демократическое участие в управлении, чем в странах, чья экономика критически зависит от трудовых навыков, интеллекта и творческих способностей большинства жителей.

С другой стороны, ресурсная экономика прекрасно подпитывает такой критически важный для российского национального сознания элемент, как идею пространственной экспансии. Когда люди привыкают к тому, что на экономические проблемы существует только один ответ – расширение пространства, то, во-первых, усиливается приверженность к контролю над новыми территориями и усугубляется ностальгия по потере ранее удерживавшихся и, во-вторых, возникает пренебрежительное отношение к экономической (да и политической) эффективности. Когда Россия, а затем Советский Союз столкнулись с серьезными проблемами в аграрном секторе в начале, а потом в середине ХХ века, то ответы на эти вызовы, несмотря на принципиальные экономические и идеологические отличия правительств, были практически одинаковыми: освоение в первом случае Западной и Южной Сибири (при П. Столыпине), а во втором – Северного Казахстана (при Н. Хрущёве). И оба раза без долгих раздумий экспансию предпочли попыткам повысить эффективность аграрного сектора в центральных областях России. Когда в ресурсной экономике требуется еще больше ресурсов, никто даже не пытается задуматься об их сбережении (Россия сегодня, например, могла бы увеличить экспорт природного газа вдвое, если бы энергоемкость ее собственной экономики равнялась хотя бы показателям Польши) или разработке альтернативных продуктов и технологий, которые сделают тот или иной вид сырья ненужным, – сразу же возникает стремление к экспансии в направлении неприспособленных для жизни, но богатых сырьем территорий: как в 1960-е, так и в 2000-е годы, по мере того как государство ощущало свое могущество, основной целью становились «северá»[126]. Повторю еще раз: на долгом историческом горизонте сырьевая экономика не может не породить склонного к экспансии общества.

Сырьевая экономика, таким образом, прекрасно показывает всю степень несовременности России, которая, как хорошо видно, очень недалеко ушла от состояния, в котором пребывала в XVII–XVIII веках. В то время как большинство европейских стран не только не «подсели» на «наркотик» дешевых колониальных товаров, но, напротив, резко сократили долю торговли с самыми бедными странами и добились крайне высокой эффективности использования энергоносителей и сырья (в 2016–2017 годах на долю всех видов сырья и топливно-энергетических товаров приходится лишь 14,3 % совокупного импорта ЕС и 22,3 % импорта США[127]), Россия на самых разных этапах развития откатывалась назад и возвращалась к сырьевой ориентации каждый раз, когда сталкивалась с существенными сложностями в развитии. Такой поворот всегда оказывался спасительным – но при этом, обеспечивая решение сиюминутных проблем, он ни разу не выводил (и не мог вывести) страну на путь устойчивого развития. Более того; всякий раз, когда Россия возвращалась на новом витке своей истории к сырьевой специализации, возрождалось и традиционное авторитарное государство (характерно, что даже в Советском Союзе «оттепель» пришлась именно на период относительно «модернизированной» экономики и закончилась на фоне стремительного развития нефтегазового комплекса), спекулировавшее на способности умело перераспределять рентные доходы. Поэтому верить часто слышащимся риторическим заявлениям о «необходимости слезть с сырьевой иглы» совершенно бессмысленно: для российской власти это приблизительно то же, что для тяжелобольного отключить аппарат искусственного дыхания или гемодиализа. Сырьевое хозяйство, авторитарная власть и зацикленность на территориальной экспансии – взаимосвязанные факторы, делающие Россию неизбывно несовременной страной. Каждый элемент данной триады обусловливает приверженность двум другим, и выхода из нынешней ситуации не просматривается.

Между тем, чтобы не отходить от линии изложения, нужно обратиться к еще одной черте российской экономики, которая непосредственно обусловлена «ловушкой» ресурсного мышления – исключительной неэффективности отечественного народного хозяйства.

Неизбежность хронической неэффективности

Отмечая неэффективность российской хозяйственной модели, нужно сделать одно терминологическое замечание. В русском языке нет разграничение понятий effectiveness и efficiency, Effektivität и Effizienz – терминов, которые разделяют значения известного всем слова на подчеркивающее сам факт успешного решения некоей задачи и на указывающее на минимальные издержки, с которыми оно было достигнуто. Мне кажется, это говорит о немаловажном обстоятельстве: в российском сознании исполнение того или иного проекта самоценно; затраты в данном случае вторичны; последствия завершения его реализации несущественны; в общем, как часто подчеркивалось в нашей истории, «победителя не судят».

Именно в пренебрежении к чисто экономической стороне эффективности и проявляется несовременность России и как государства, и как общества. На протяжении многих десятилетий и даже веков Россия демонстрировала, что она может, столкнувшись с драматичными вызовами, стремительно найти на них ответ; сконцентрировав все свои силы, выдержать те или иные испытания; мобилизовав материальные и интеллектуальные возможности, решить уникальные по сложности задачи. Эта ее особенность, которой власти постоянно злоупотребляли, неоднократно спасала страну, порой даже выводя ее на передовые позиции в глобальной политике, но она так и не помогла России занять место в числе лидирующих экономик и превратиться в развитую современную страну. Причины этому довольно-таки очевидны.

Первая из них прямо сводится к ресурсному элементу в народном хозяйстве страны. На протяжении нескольких столетий Россия была самой большой по территории и населению страной Европы: если в 1500 году в Великобритании жило 3,9 млн человек, во Франции – 15,0 млн, а в России – 13,5 млн, то к 1913 году соотношение составляло уже 45,6, 41,4 и 156,2 млн[128]. Люди были самым доступным ресурсом практически на протяжении всей истории и использовались как материал, принадлежащий государству (а порой даже крупным собственникам). По мере экономического развития повсюду в мире человеческий капитал ценился все дороже – но только не в России. Правители страны увлеченно занимались гигантскими проектами – чего стоило (в прямом смысле слова) строительство того же Петербурга, – осваивали новые территории, инициировали гигантские переселения, не останавливаясь ни перед какими экспериментами. В ХХ веке, когда в подавляющем большинстве развитых стран народное хозяйство стало предельно «экономизированным», Россия ударилась в самую настоящую архаику: разорила и уничтожила миллионы крестьян, отправила не меньшее число людей на верную смерть на «стройках коммунизма», привила нескольким поколениям абсолютно рабскую культуру подчинения силе. Я уже не говорю про войны последних двух столетий, участие в которых всегда стоило нашей стране в несколько раз больших жертв, чем ее противникам. И если таким было отношение к людям, то отношение к материальным ресурсам было еще более пренебрежительным. Здесь возникал своего рода порочный круг: россияне боролись за новые территории, чтобы обрести больше ресурсов, но чем больше их становилось, тем расточительнее они использовались и тем бóльшим становился их дефицит (а в итоге – и дефицит остальных товаров). В условиях, когда ресурсы казались бесконечными, не существовало никаких причин экономить: в результате народное хозяйство СССР к началу 1970-х было самым энергоемким в мире, а количество производимых единиц техники в разы превышало любые разумные пределы[129]. Огромные производственные издержки, с которыми система даже не пыталась бороться, в большей степени ограничивали личное потребление, чем расходы государства на административные или военные нужды; недопотребление обусловливало пренебрежение к качеству, что опять-таки предполагало возможность производства чего угодно и с какими угодно издержками. Разорвать порочный круг так и не удалось: перемены потребовали полного демонтажа прежнего народного хозяйства и прежнего государства.

Экономика, как известно, начинается там, где возникает понятие редкости, которое во многом является фундаментальной основой любых экономических взаимоотношений[130]. Там, где фактор редкости не принимается в расчет, не существует экономики как таковой. Систему, которая возникает в этих условиях, можно – как это, кстати, скорее случайно, но проницательно, делали в Советском Союзе – называть народным хозяйством, но не экономикой (замечу: сам термин Volkswirtschaft [или Nationalwirtschaft] возник в Германии, где роль государства всегда считалась более значимой, чем в странах англосаксонской традиции[131]). Модель «народного хозяйства» – в отличие от традиционной рыночной экономики – допускает (и даже предполагает) возможность переброски любого количества любых ресурсов на любой «участок фронта», но не обладает встроенным механизмом, который подталкивал бы к ограничению издержек, что является основой рыночного механизма конкуренции. В свою очередь, отсутствие такого механизма делает бессмысленными технологические новации, так как их применение обычно обусловливается стремлением сократить необходимый для производства того или иного продукта объем труда или капитальных затрат. Поэтому не будет, на мой взгляд, преувеличением сказать, что именно ресурсный характер российского народного хозяйства приводил и приводит к невосприимчивости страны к инновациям – и в силу этого Россия обречена вечно ходить по одному и тому же «модернизационному кругу». Достигая с приложением всех возможных усилий передовых позиций в той или иной сфере, Россия никогда не была способна ни перевести производственные процессы из «аврального» режима в обычный, ни распространить достижения одной отрасли на всю экономику. Поэтому ее успехи были во многом иллюзорными; когда западные политики и эксперты в 1970-е годы всерьез рассуждали о том, что Советский Союз может составить конкуренцию Соединенным Штатам, они скорее действительно принимали cоветское «народное хозяйство» за современную «экономику» в собственном смысле слова, что было непростительной ошибкой.

Вторая причина связана, как и многое в России, с ролью «государства». Исходя из безграничности человеческих и материальных ресурсов, государство могло формулировать цели, которые воспринимались как достойные достижения, даже когда не имели никакого экономического обоснования. Масштаб этих задач, что характерно, со временем скорее не сокращался, а возрастал – так как был обусловлен исключительно объемом ресурсов, которыми власти могли распоряжаться. Два самых удивительных эксперимента пришлись, разумеется, на ХХ век.

Одним из них, наиболее известным, стала гонка вооружений, в ситуации Советского Союза не имевшая никакого разумного основания. Можно вспомнить, что СССР после Второй мировой войны сам запустил маховик нового противостояния, пытаясь поддерживать антиправительственные силы в Греции, организовав блокаду Западного Берлина и осуществив коммунистические перевороты в государствах Восточной Европы[132], – но важно даже не это. К началу 1960-х годов СССР имел в своем распоряжении ядерный арсенал и средства доставки, достаточные для неоднократного уничтожения противника. Признание в те годы «гарантированного взаимного уничтожения» очевидной реальностью[133] должно было стать точкой, после которой военные расходы могли быть радикально сокращены (тем более что Карибский кризис 1962 года продемонстрировал, что противник склонен вести себя рационально и не готов начинать новую мировую войну). Собственно с этого момента СССР мог бы сосредоточиться на экономическом соревновании с противостоящей системой – тем более что именно в 1960-е и по степени технологического развития, и по уровню образования, и даже по распространенности в обществе материалистических/постматериалистических ценностей[134] он максимально сблизился с развитыми странами Запада. Однако сделано было прямо противоположное: Советский Союз свернул «оттепель» и хозяйственные реформы, после событий в Чехословакии противопоставил себе бывших восточноевропейских союзников и продолжал наращивать военные расходы вплоть до середины 1980-х годов, доведя их, по оценке большинства западных специалистов, до 12,5–16,6 % ВВП[135]. На рубеже 1970-х и 1980-х годов бессмысленная военная авантюра в Афганистане окончательно подорвала силы страны, хозяйственные возможности которой, как к тому времени стало предельно ясно, базировались исключительно на ее нефтегазовом комплексе (с 1960 по 1985 год добыча нефти и газа в СССР выросла соответственно в 4,0 и 14,2 раза, а их экспорт с 1970 по 1985 год – в 1,75 [с учетом нефтепродуктов] и 20,8 раза[136]).

Другим примером безумного с экономической точки зрения решения было массированное освоение Дальнего Востока и Крайнего Севера, которое началось еще в 1930-е годы. Отчасти вписывавшиеся в коммунистическую утопию о покорении окружающей среды, воплотившуюся в знаменитом сталинском плане преобразования природы, эти планы стали реализовываться еще в начале ХХ века, и процесс шел «по нарастающей» вплоть до распада Советского Союза. Стремясь найти дополнительные источники ресурсов, государство ставило задачи, которые выглядели оправданными лишь в условиях замкнутой хозяйственной системы, ориентированной на полностью независимое от внешнего мира существование. В 1930–1960-е годы были построены крупнейшие промышленные предприятия Восточной Сибири и Крайнего Севера, проложен БАМ, проведены, как выяснилось, бессмысленные работы по подготовке к строительству железнодорожных магистралей вдоль Северного Ледовитого океана и на Колыме, сооружению туннеля на Сахалин, и т. д.[137] Следствием стал своего рода «уход страны на Север»: если сравнивать условия жизни среднего россиянина в 1930 и 2010 годах, окажется, что средняя январская температура в РСФСР/Российской Федерации за эти годы снизилась на 1,0 °С, с –11,6 до –12,6 ℃ (большее число людей стало жить в суровых климатических зонах, чего не могло компенсировать даже глобальное потепление). В Канаде, где существовала и существует экономика, а не «хозяйство», за это же время данный показатель вырос на 1,2 ℃: с –10,1 ℃ до –8,9 ℃ за счет постепенного смещения основных баз производственной активности к югу, в более пригодные для жизни климатические районы[138]. При этом освоение новых ресурсов немедленно оборачивалось их дополнительным расходованием, так как по мере продвижения в неблагоприятные климатические зоны все большая часть производственных издержек приходилась не на оборудование, а на строения и коммуникации, необходимые для работы предприятия. В среднем к концу 1980-х годов они оценивались в России в 78 % всех инвестиционных затрат, тогда как, например, в Соединенных Штатах около 52 % направлялось на технологии и оборудование и лишь 47–48 % – на строительство зданий и подведение к ним коммуникаций[139].

Иначе говоря, в советский период власти втянули страну не в одну, а скорее в две холодные войны: первой было военно-политическое противостояние с Западом, требовавшее огромных непроизводительных затрат на оборону и называвшееся холодным скорее условно; второй же выступала война с настоящими холодами, спровоцированная «потребностями» в освоении пространств и оборачивавшаяся страшной деформацией воспроизводственных пропорций[140]. Будучи реалиями жизни великой страны на протяжении десятков лет, эти «войны» внесли вклад в закрепление неэффективности как допустимой черты советского народного хозяйства. Трата средств стала своего рода навязчивой национальной идеей: предполагается, что в ней отражаются растущая мощь и возможности государства. Характерно, что такой подход полностью воспроизвелся и в начале нового столетия по мере «вставания страны с колен» – сегодня все планы и ориентиры, о которых говорят власти, определяются в чисто финансовых показателях: масштабы средств, которые правительство намеревается выделить на решение тех или иных проблем, неосознанно представляются намного более важными, чем само достижение поставленных целей.

Ни стремление к бессмысленной трате средств на сугубо иллюзорные цели, ни склонность к гигантомании не умерли с распадом Советского Союза, что подчеркивает их не коммунистическую, а сугубо российскую природу. Как только в стране ощутили, что финансовый кризис 1990-х остался позади, и сложились условия для относительно устойчивого хозяйственного роста, власть тут же обратилась к тем же «игрушкам»: несмотря на то, что в военном отношении Российской Федерации никто не угрожал и не угрожает (скорее она выступает фактором риска для сопредельных стран), военные расходы страны выросли с 2000 по 2016 год со 191,7 млрд до 3,78 трлн руб.[141] (т. е. с $6,8 до $56,3 млрд), или, по расчетам СИПРИ, с 3,6 до 5,3 % ВВП, превысив по этому показателю все страны НАТО и отставая только от Омана, Саудовской Аравии, Алжира, Кувейта, Израиля и Конго[142]. По итогам 2016 года Россия вышла на третье место в мире по военным расходам[143]. Параллельно снова началось освоение «северов»: было объявлено о реконструкции БАМа и Транссиба, о масштабных инвестициях в развитие Северного морского пути, в государственные программы развития были включены планы по созданию «Арктического пояса», строительству моста на Сахалин и многих других столь же необходимых объектов[144] (при этом транзитные перевозки грузов по СМП сократились с 1,26 млн тонн в 2012 году до 274 тыс. тонн в 2014-м и 39,6 тыс. тонн в 2015 году[145]). Более важной задачи, чем трата бюджета на неокупаемые проекты, в стране, кажется, сегодня нет.

Оценивая современную российскую экономику, большинство исследователей определяют ее как рыночную, хотя и с некоторыми оговорками. Предполагается, что в стране существуют определенные искажения механизмов конкуренции, серьезное влияние оказывает фактор олигархического владения крупными активами, рынок деформируется влиянием государственных компаний, но при этом остается возможность говорить о рыночной экономике[146]. На мой взгляд, мы сталкиваемся здесь практически с тем же подходом, который встречается при анализе российской политической системы: как бы ее ни критиковали, в определении почти всегда присутствует эпитет «демократия», хотя ни по одному сущностному параметру Россия таковой не является. В той же самой мере, говоря о российском народном хозяйстве, я бы не стал называть его не только рыночным, но даже экономическим в полном значении этого термина. Для трезвой оценки того, что происходит сегодня в стране, нужно беспристрастно взглянуть на нашу хозяйственную систему как на совершенно особый феномен.

Фундаментальной чертой сложившейся в России системы является четкое разделение всего народного хозяйства страны на «рыночный» и «нерыночный» сегменты. Единственным адекватным объектом для сравнения я бы назвал экономику… Римской империи времен ее расцвета, в которой также на поверхности наблюдались сугубо рыночные черты: процветала торговля, массово проводились ссудно-кредитные операции, денежное хозяйство было развито как ни в одной стране тогдашнего мира. Однако две тысячи лет назад все эти проявления были связаны с узким сегментом хозяйственной деятельности: кредитные схемы опирались на финансовые потоки, генерировавшиеся мизерной частью доходов от крупных латифундий, а товарный обмен сводился к торговле продукцией довольно специализированных рабовладельческих вилл и производивших ремесленные изделия эргастериев (некоторое место в нем занимали и мелкие частные хозяйчики)[147]

Загрузка...