В интервью после освобождения выжившие узники вспоминали, как прибывали на разгрузочную платформу в Биркенау[9]. Одни описывали тошнотворный запах; другие упоминали языки пламени в ночном небе от сжигания тел в печах лагерных крематориев. Третьим узникам запомнился лай собак, четвертым – звуки скрипок. Нацисты, как выяснилось впоследствии, формировали из заключенных музыкантов оркестры и заставляли их играть, когда их товарищи по лагерю маршировали на работу. В видеоинтервью 2002 года для Shoah Foundation Зигги так описывал свои первые впечатления: охранники в униформе с иголочки потрясают кнутами и дубинками и кричат на прибывших, чтобы те побыстрее выходили и оставляли в куче все свои пожитки.
С десяток мужчин и женщин из его вагона отказались оставаться без багажа. Охранники начали наносить им удары жесткими резиновыми прутьями, крича: Raus! Raus! Antreten! Те, кто не знал немецкого, не могли понять команду «Вон! Вон! Стройся!», и охранники избивали их за неподчинение.
В ту ночь, когда поезд Зигберта прибыл в Освенцим, шел снег, а на платформе станции Биркенау дул холодный ветер. Пытаясь вылезти из высоких вагонов для скота, многие пожилые люди теряли равновесие и падали. Грузовики, приехавшие, чтобы забрать узников в лагерь, проезжали прямо по ним, впечатывая в грязь их окровавленные тела. Потом подбегали узники в полосатых робах, грузили мертвые тела на тележки и куда-то увозили. Зигберт осматривал лица приехавших, но никого не узнавал. Где его отец и мать? Где братья и сестры? К нему подошел охранник в теплом зимнем пальто.
«Сколько тебе лет?» – прорычал он.
«Восемнадцать», – солгал Зигберт.
«Профессия?»
«Слесарь-инструментальщик», – солгал он снова.
Охранник толкнул Зигберта к очереди из узников слева, а девушку в зеленом пальто впихнул в правую очередь. Зигберт не знал ни того, что очередь справа состояла из узников, которых должны были сразу убить, ни того, что почти всех в возрасте до восемнадцати лет отправляли именно туда – вместе с детьми, пожилыми и больными, ни того, что направо посылали и всех, кто не мог похвастаться какими-то полезными навыками. Что побудило его солгать, объявив себя восемнадцатилетним слесарем-инструментальщиком? В ремесленном училище он действительно делал кое-какие инструменты, но так и не закончил обучение и не проработал инструментальщиком ни дня в своей жизни. Тайна этого импульса, который наверняка спас его от газовой камеры, преследовала его всю жизнь.
В правой очереди Зигберт заметил нескольких родственников, в том числе мужа его сестры Марты, который держал за руку их маленького сына. Они увидели Зигберта и жестами предложили присоединиться.
«Я не пошел, – вспоминал он полвека спустя. – Не знаю почему – может быть, я, как и другие дети в Западной Пруссии, привык подчиняться приказам чиновников. Как бы то ни было, я остался в левой очереди».
Зигберт указал на группу людей справа.
«Куда их ведут?» – спросил он узника, который укладывал чемоданы.
Тот печально посмотрел на него, поднял изможденный палец кверху и нарисовал в воздухе спираль, изображая дым от печей крематория. Но только что прибывший Зигберт понятия не имел, что значит этот жест.
«Еврей, выросший в те годы в Германии, – объяснял впоследствии Зигги репортеру, – мог ожидать, что его будут бить и унижать. Но газовая камера? Крематорий? К такому мы не были готовы. Смрад и дым из печей – и они делали это с детьми! Они делали это с детьми! Я до сих пор слышу крики детей, которых отрывали от родителей. Не могу ничего поделать с воспоминаниями. Я до сих пор говорю Всевышнему, что если перестану слышать эти крики, то буду чаще ходить в синагогу. Языки пламени, вырывающиеся из крематориев, омерзительный смрад – все это было невероятно».
Зигберт вновь осмотрел очередь справа и заметил девушку в темно-зеленом пальто. Как будто увидев ее впервые, он подумал: «Она выглядит такой юной и невинной». Когда охранники уводили ее от остальных, на платформу падал снег. Мгновеньем позже ее не стало.
Зигберта вместе с тридцатью другими узниками, признанными годными к работе, втолкнули в грузовик, который вскоре тронулся в ночную тьму. Не прошло и двадцати минут, как они приехали в Буна-Моновиц – отделение Освенцима, в котором находились фабрики рабского труда. Из ближайших зданий доносился запах синтетического каучука.
«Как только мы приехали, нас отправили под так называемый душ – в ледяную воду, – вспоминал он. – Потом нас заставили быстро одеться в полосатые робы, шапочки и рваные туфли с деревянными подошвами. Потом нам обрили головы и заставили бежать в другое здание, метрах в ста от первого, чтобы нам на руке вытатуировали лагерные номера. Несколько человек во время бега упали в грязь, но мы быстро научились не оглядываться: если охранник ловил тебя на этом, тебя избивали. Грязь была повсюду, везде были лужи, а те, кто упал и лежал в грязи и пыли, даже уже не казались людьми. Они выглядели как кучи лохмотьев».
Попав внутрь, Зигберт оказался перед узником, одетым в белую куртку поверх полосатой робы и штанов. Тот вонзил в левую руку Зигберта иглу, и кровь лилась струей, пока на руке татуировался номер 104732[10].
Отойдя, Зигберт безуспешно попытался высосать чернила. Тут к нему и остальным подошли капо – узники, назначенные эсэсовцами надзирать за принудительным трудом, – и погнали всех по баракам. Он в изнеможении опустился на деревянную койку, покрытую тонким слоем соломы. Сквозь деревянные стены барака он слышал выстрелы и крики людей. Впоследствии он узнал, что это расстреливали узников, пытавшихся сбежать. Другие, как он тоже выяснил позже, лишившись всех надежд на спасение, решали совершить самоубийство, бросаясь на колючую проволоку под напряжением, ограждавшую лагерь.
В три или четыре утра – времени никто не знал, но было еще темно – в барак вломился охранник, криками приказав заключенным строиться. Как только они выстроились в шеренгу, он завопил: Mützen auf! Mützen ab! Зигберт свободно говорил по-немецки и сразу понял слова и стоявшую за ними браваду. Ему доводилось сталкиваться с такими типами в Кроянке. Они требовали от евреев уважения, так что он встал по стойке смирно, щелкнул каблуками, сорвал шапку, отдал честь и пролаял: Jawohl, Herr Kommandant! – «Да, господин комендант!» Это был умный ход со стороны Зигфрида – психологически завоевать доверие охранника, сразу присвоив ему звание начальника лагеря. Охранник улыбнулся.
Некоторые из новоприбывших по-немецки не говорили и не знали, что Mützen auf! Mützen ab! – это «Снять шапки! Надеть шапки!»[11], поэтому шапок и не сняли.
«За неподчинение приказаниям охранник избил троих, – вспоминал Зигги, – в назидание другим узникам: дескать, вот что будет с ними, если не реагировать на приказы. Так-то нас встретили в первый день, и охранник повторял ту же процедуру с каждой партией новоприбывших. По любому поводу, если чья-то рука поднималась недостаточно быстро или недостаточно высоко – или не поднималась вовсе, он брал кусок резинового шланга, армированный медной проволокой, и избивал таких людей. Был у него и другой способ причинять боль: если недостаточно быстро реагировать на его команды, он бил тебя кулаком и потом добавлял локтем. Если ты переносил первый удар, второй тебя добивал. То же самое следовало, если узники не заправляли кровать так, как ему нравилось, – продолжал Зигги. – Это была всего лишь горсть соломы, измазанная мочой и фекалиями, наброшенная на деревянные доски и прикрытая бумажным одеялом, так что, казалось бы, заправить постель было несложно. Но охранники были садистами, которые готовы были убивать по любому поводу; особенно жестоким был этот первый. Он получал огромное удовольствие, избивая до смерти любого, кто носил очки или просто выглядел умным или образованным. Нацисты открыли все тюрьмы Германии и приняли на работу в лагеря закоренелых преступников, которых сделали надсмотрщиками над такими детьми, как я, а также над священниками, юристами, учителями и всеми, кого считали своими врагами»[12].
«Понимаете, – рассказывал Зигги интервьюеру, – я мог перехитрить охранников и поэтому чувствовал свое превосходство. Я ненавидел их. Я ненавидел их жестокость, их бесчеловечность. Я считал себя сильнее и умнее и с детства был уверен в себе. С детства я считал себя очень умным человеком. Так что, несмотря на их оружие и все эти убийства, я чувствовал свое превосходство. В этом, безусловно, была определенная наглость – частично оправданная, а частично нет, но даже в такой безнадежной ситуации я смотрел на них сверху вниз».
С 1933 по 1945 год в нацистской Германии было создано около 42 000 различных лагерей для заключения евреев и других «врагов рейха», собранных со всей Европы: концентрационные лагеря, трудовые лагеря, лагеря для военнопленных, пересыльные лагеря, а также центры убийств, именовавшиеся лагерями уничтожения или лагерями смерти[13].
Освенцим был не только крупнейшим концентрационным лагерем, но и самым большим лагерем смерти.
Чтобы дать место растущему числу узников, немцы освободили около 47 квадратных километров земли от местных жителей. После эвакуации жителей шести близлежащих деревень площадь Освенцима составила более 4000 гектаров. В трех километрах от главного лагеря находилась станция, куда днем и ночью приходили поезда с депортированными. В Освенциме было уничтожено от 1,1 до 1,3 миллиона человек, включая синти и рома («цыган»), советских военнопленных, политических заключенных и «антисоциальные элементы». Но девять из десяти жертв Освенцима были евреями.
Изначально убийства мужчин, женщин и детей, прибывавших в Освенцим, происходили в импровизированных газовых камерах, но вскоре их оказалось недостаточно, потому что число жертв постоянно росло. В начале 1943 года в Биркенау было построено четыре крупных и эффективных крематория, в каждом из которых была своя газовая камера. Эти новые газовые камеры были вместительными: в каждую можно было втолкнуть по 2000 человек за раз. К концу февраля, когда прибыл эшелон Зигберта, казни вручную в Освенциме были заменены конвейерными линиями, которые «производили» более 4000 жертв в сутки.
Более чем из миллиона евреев, отправленных в Освенцим за пять лет существования лагеря, всего около 200 000 были отобраны для принудительных работ, поселены в лагере и зарегистрированы в качестве заключенных. Обнародованные после войны документы свидетельствуют, что в одном эшелоне с Зигбертом прибыло около 3800 человек. Он стал одним из шести сотен переживших первый отбор, во время которого начальство лагеря решало, кто пригоден для рабского труда, а кто нет – и, соответственно, должен быть казнен. За последующие двадцать три месяца он пережил еще с десяток таких отборов, два из которых были проведены под руководством зловещего доктора Менгеле[14].
В Буне-Моновице Зигберт был одним из примерно 80 000 подневольных рабочих, трудившихся на немецкую военную промышленность. День начинался в половине пятого утра, когда узники должны были выбегать из своих бараков на Appelplatz, то есть площадь для переклички, где стояли по нескольку часов независимо от погоды, пока не завершится подсчет заключенных. Каждого, кто был слишком слаб, чтобы стоять, уводили на казнь.
Следующим пунктом в распорядке дня была сама работа. Узники должны были маршировать к рабочим местам, расположенным как внутри лагеря, так и за его пределами, подчас даже в десяти километрах. Рабочий день длился по двенадцать часов и больше; отдых не разрешался. Зигберт должен был копать дренажные канавы, укладывать кабели и таскать камни для мощения дорог[15]. Материалы привозили на грузовиках, и охранники бдительно следили за тем, как Зигберт пытается разгрузить мешки с цементом весом по полцентнера и длинные металлические арматурные прутья. Каждый из таких прутьев несли трое заключенных. При любой возможности Зигберт старался оказаться средним из них, что позволяло немного освободить плечи, так как основной вес приходился на более высоких мужчин по краям прута. Когда охранники велели ему становиться вперед или назад, грубые металлические прутья прорывали его ветхую одежду, отчего плечи начинали болеть и кровоточить. Зигберт ждал, пока охранники отвернутся, отрывал уголки от бумажных мешков с цементом и прокладывал ими плечи.
«Если бы охранники увидели, как я разрываю мешки, меня бы непременно избили, – объяснял он. – Но боль в плечах была ужасной, так что я решил, что можно рискнуть. Работа была очень тяжелой и рано или поздно доконала бы меня, так что мне надо было найти способ как-то спастись».
Однажды утром, по дороге на работу, он услышал, что эсэсовцы приказывают группе заключенных поступить в бригаду каменщиков. Зигберт вышел из шеренги, подбежал к ним, стянул шапку и отдал честь.
«Класть кирпичи? – сказал он, сжимая шапку. – Я шесть месяцев работал каменщиком».
Он понимал, что заключенный не должен смотреть в глаза офицеру СС, даже если он при этом вызывается сделать какую-то работу. После войны многие узники клялись, что даже не знали, как выглядят их мучители, и могли сказать лишь, что все они носили ботинки, поскольку не осмеливались поднять глаза и посмотреть им в лицо, а не то что заговорить с ними: это было запрещено и могло стать поводом для сурового наказания. Ложное заявление о владении какими-то особыми навыками несло еще больший риск[16]. Охранники смотрели на полумертвого наивного подростка.
«Почему бы и нет?» – сказал один из них, пожав плечами.
Зигберта перевели в бригаду каменщиков и приказали ему научить остальных каменщиков всему, что он знал сам.
«Мне стоило больших сил не улыбнуться, – смеясь, рассказывал он впоследствии. – Я знал о ремесле каменщика не больше, чем вы знаете о танце живота. Но я учился, работая с ними, и каждый день я узнавал что-то новое. Поэтому я учил одних каменщиков тому, что узнавал от других. В Освенциме можно было либо пойти в газовую камеру, либо Всевышний оказывался на твоей стороне и подавал тебе идею, как пережить еще один день».
Кирпичи клали на открытом воздухе под дождем и на холоде, так что здоровье Зигберта быстро ухудшалось.
«Я хотел попасть в больницу для узников в Буне, чтобы получить работу получше и в помещении, – вспоминал Зигберт. – Врачи больницы даже не пытались спасти пожилых заключенных – их сразу отправляли в газовые камеры. Лечили только молодых. Но я был не так уж болен, так что меня тоже, скорее всего, не приняли бы. Чтобы попасть в больницу, мне нужно было обладать нужными навыками. Однажды я проник туда и услышал, как один врач из заключенных разговаривает с кем-то по-польски. Я немного владел польским и спросил: “Нужна помощь? Я раньше работал медбратом”. В общем, этот врач взял меня на работу. Он не озаботился разобраться, знаю ли я хоть что-то о работе медбрата. Его просто впечатлило то, что я умею говорить по-польски… В первый день в больнице, – вспоминал дальше Зигги, – капо заставили меня грузить пациентов-евреев в грузовик. Я до сих пор не могу забыть, как эти пациенты проклинали меня за то, что я не лгал охранникам, не говорил: мол, вот этот здоров, вон тот здоров… Узники думали, что медбрат вроде меня может их спасти. Но у меня не было такой возможности. Я просто грузил их в грузовик. Я знал, куда их везут, но отказывался сознавать, что это я отправляю их на смерть. Поэтому я говорил себе, что грузовик перевозит их поправляться в другую больницу или, может быть, в другой лагерь. Через три часа грузовик вернулся с их одеждой. Все люди были мертвы».
В больнице восемь пациентов распихали по койкам, предназначенным для четверых. Эти койки представляли собой деревянные поддоны, покрытые соломой, смешанной с фекалиями, мочой и гноем. Пациентов не мыли неделями, от их тел пахло так, что вонь чувствовалась издалека. Канализации в больнице не было, и узники облегчались в ведра, которые быстро переполнялись, так что пол превращался в болото из человеческих испражнений. Во всех помещениях больницы было множество блох и вшей. У врачей из числа заключенных не было никаких материалов, и раны перевязывали самодельными бинтами из клочков бумаги и грязных лохмотьев. Страдающим диареей предлагали проглотить кусок угля, а часто единственным средством лечения было ободряющее слово. Каждый день пациенты умирали десятками, а в мертвые тела, которые долго не увозились, вгрызались крысы.
«Ни в коем случае нельзя считать, что это была настоящая больница, – предупреждал Зигги. – Не говорите своим друзьям: “Эй, там явно было не так уж плохо, Зигги говорил, что там даже больница была!” В этой так называемой больнице при лечении отдавали предпочтение христианам, но если уж ты был евреем, то вряд ли мог выбраться оттуда живым».
Физическое уничтожение было предопределено всем евреям, здоровым и больным, с момента попадания в Освенцим, а немногие спасшиеся, подобно Зигги, всю жизнь терзались вопросом, как им это удалось.
Однажды врач взял Зигберта в палату, где пациенты были уже при смерти. Оглядевшись, Зигберт увидел на одной из нижних коек своего отца.
«Предположим, что в Освенциме содержалось около сотни тысяч человек, – объяснял Зигги. – Найти среди них моего отца было маленькое чудо. Он был сильно избит, до такой степени, что…» Вспоминая этот момент, он прослезился, а затем продолжил: «Я понимал, что он не поправится. Последними словами отца были: “Сын мой, в Берлине и ты, и твоя мать соблюдали кашрут, даже когда из еды оставались только хлеб да брюква. Но здесь тебе понадобится вся твоя сила, и ты остаешься один. Кто о тебе позаботится?”»
«Не беспокойся, у меня есть друзья», – уверил его Зигберт.