Опять Куры гортанный говор
мне снился.
Снова речь отца
я понимал,
и в окна бился
неведомых растений цвет,
и восседал угрюмый дед,
как изваянье, у крыльца
давно заброшенного дома —
но небо, тяжелей свинца,
опять решало по-другому,
и все смывал великий дождь,
и стыдно было просыпаться
и, унимая пальцев дрожь,
поспешно за перо хвататься,
чтобы развеять горький сон,
забыть гортанный тяжкий стон —
дед не узнать меня грозился…
Здесь, в беспощадной тишине,
иной язык доступен мне
и лишь молчанье – по-грузински.
Мне досталась всего только жизнь…
Словно льдинка на речке весенней,
убывает, искрится, дрожит —
и смертельное это веселье
может вызвать безжалостный смех,
ну а может и чистые слезы.
Я не буду счастливее всех
и несчастней не буду, но все же
не забудьте, что я – это я,
пусть важнее имеются лица.
Эта льдинка – ведь жизнь моя…
Этот лед еще выдержит птицу.
Пусть несет меня жизни река,
пусть швыряет о камни и в омут —
знаю: льдинкина жизнь коротка,
но я жить не могу по-другому.
Даже если слеза задрожит,
улыбаюсь я белому свету…
Мне досталась всего только жизнь —
и прошу, не забудьте об этом!
Я жизнь освобожу от штор
и сердце для нее открою —
и зазвучит в душе мажор,
и крылья вздрогнут за спиною…
Жизнь улыбнется мне сквозь дождь,
и губ моих коснется ветер —
и я отдам последний грош
за счастье просто жить на свете…
У окна
От штор освобожу экран окна —
и явится мне фильм документальный,
и станет мне отчетлива видна
жизнь улицы моей провинциальной.
Провинциально светится каштан,
кот восседает у молочной лужи —
наверно, грузчик Вася снова пьян,
а впрочем, он и трезвый неуклюжий.
И утро будет превращаться в день,
и люди будут пробегать поспешно —
им нужно сделать столько важных дел:
жениться, хлеб купить, прибить скворечник.
А я, бездумный зритель, им вослед
смотрю, курю в окно – и забываю,
что предо мной не кадры прошлых лет,
а день сегодняшний, и я в нем проживаю.
Я забываю, что проходит день,
проходит жизнь – а фильм совсем недолог,
и черно-белый близится предел,
и нужно в кадр попасть, пока я молод.
Ничему не научился,
только время промотал —
без веселья веселился,
без печали горевал.
Порастратил все авансы,
все ошибки совершил,
с нелюбимой целовался,
с неприятелем кутил.
Я былое не исправлю,
за него мне бог судья,
я лишь крест на нем поставлю,
раз уж так легла судьба.
У разбитого корыта
я не стану горевать,
все мы были жизнью биты —
я хочу ей сдачи дать.
Я еще чего-то стою,
что-то есть еще в груди…
Пусть полжизни за спиною,
но полжизни – впереди!
День рождения
Я каждому обязан декабрю
таким окном обыденно морозным,
что даже снег, упавший на березы,
я за контраст цветов благодарю.
Все повторилось, все случилось вновь,
все в зеркалах бессчетных отразилось,
и светится усталое вино,
как год назад, свою даруя милость.
И я опять всю ночь рассвета жду…
Рассвет придет – окно ему открою
и старую впущу к себе звезду —
мой новый год по старой мерке скроен.
Вот старая тропа уткнулась в дом,
вот старый снег ночует в птичьих гнездах,
вот старая клубится за окном
земная пыль – затменье пыли звездной.
Спой, мама
Спой, мама, дочке моей колыбельную,
помнишь, как пела мне…
Пусть позабудутся волосы белые,
словно в счастливом сне.
Пусть это будет самое малое,
чем я тебе воздам —
детское снова услышать «мама»
наперекор годам.
Так же когда-то ты мне пела, помнится,
на руку опершись…
Время уснуло навек в этой комнате —
миг пролетел или жизнь?
Мама, когда я не знаю, как выстоять,
я прихожу к тебе —
каждый глоток твоей песни бесхитростной
равен моей судьбе.
В песнях твоих моя малая родина,
в тихих твоих руках —
здесь, побежденный нехитрой мелодией,
детский стихает страх.
Здесь оживают твои «Коробейники»,
«Синий платочек» твой…
Спой, мама, дочке моей колыбельную,
спой, моя добрая, спой…
Отец
Владимиру Винокуру
Зажгу свечу, в стакан плесну,
и фотографии коснусь,
беззвучно прошепчу: «Отец…» —
и улыбнешься ты с небес.
Ты был седым – я стал седым,
и рядом мы с тобой сидим —
но между нами бездна дней
и воды тысячи дождей…
Сорву я простыни с зеркал —
как на тебя похож я стал:
я узнаю твои черты —
и все я делаю, как ты.
Ты научил меня ходить,
и ненавидеть, и любить —
лишь одного не знаю я:
как жить на свете без тебя…
Вижу бога
Когда молчит моя свирель,
приходит сон в мою обитель:
качает мама колыбель,
как ангел мой, как мой хранитель.
Жаль, тех минут вернуть нельзя —
часы считают время строго —
но я смотрел в ее глаза,
смотрел в глаза – и видел бога.
Кружила музыка меня
по нашей матушке России,
и освещалась жизнь моя
ее бездонным взглядом синим.
бываю я порой в слезах —
она судить умеет строго —
но я смотрю в ее глаза,
смотрю в глаза – и вижу бога.
Мы ищем свет среди теней
в дыму соблазна и обмана —
и не сомкнув своих очей
хранят нас Родина и мама.
Словами это не сказать,
но у последнего порога
я снова им взгляну в глаза,
взгляну в глаза – и встречу бога…
Мой старый кот
на Новый год
глядит с тревогой и надеждой:
«Хорошее пусть будет прежним,
плохое – в прошлое уйдет».
И столько мудрости в его
таких простых кошачьих мыслях
и человеческого смысла,
что не добавишь ничего…
Ну что ж, двенадцатый, ударь —
с котом зевнём мы по привычке
и, песенки свои мурлыча,
откроем новый календарь!
Кот замурлыкает свою,
в которой не пойму ни лыка,
а я свою начну мурлыкать,
вернее, кошке подпою!
Я был физическим лицом,
жил, уклоняясь от налогов,
и скучен был, как управдом
(простите мне нехитрый слоган)…
Но вот ко мне вломился Логос —
и жизнь моя пошла на слом
и покатилась кувырком,
в чертополох вплетая лотос —
и было это как погром,
но это понял я потом,
а в тот момент я слышал ГОЛОС!
И, словно Ева, я вкушал
запретного плода кислинку
и, в новый мир открыв портал,
сыграл по старому поминки —
конкистадор, надувший инку,
наверно, меньше ликовал,
меняя бусы на металл,
чем я, попавши в серединку
мишени слов своим пером —
и пусть не нажил я хором,
но, у небес подслушав гром,
его на русский перевел —
и счастлив был, как новосел,
мурлыча что-то под сурдинку,
когда переплетенье слов
из полуяви, полуснов
рождало новую картинку.
Я умирал и воспарял,
я убивал и воскрешал,
я жил роскошно и убого —
и в мире, что открылся мне
в слезах, в сомнениях, в огне,
я стал создателем, отцом,
а не физическим лицом —
простите мне и этот слоган.
Ну привет, пустота…
Разбрелись по дому тени,
вечер ткнулся мне в колени
когтем бывшего кота.
Эта жизнь, а может, та
шепчет: «Досчитай до ста,
чтобы не искать решений
бесконечных уравнений:
небоскрёб и муравейник
всё для неба – суета».
Поменяешь икс на игрек,
некролог на панегирик,
штиль на вихри урагана —
из горла́ или стакана
жизнь почти что допита…
Так, на донышке осталось
всё, что билось и металось,
но ныряя в эту малость,
в дуновение, в глоток,
в недописанный листок,
понимаешь: жизнь проста,
как больничного листа
окончательный диагноз,
а потом последний адрес
всё расставит на места…
…Но пока что куст сирени
притаился за окном,
вечер отпустил колени,
и не так темно кругом:
кот живой, вино в бокале
и гитара на рояле
стала явью, а не сном.
И пускай уже не солнце,
а луна в моих глазах,
я меняю «Ох» на «Ах»,
допивая жизнь до донца
из небесного колодца —
и звезда в моих горстях!
Вот я немолодой уже,
вот я уже почти что старый,
и дека желтая гитары,
как лист дубовый неглиже,
сорвав зеленые одежды,
бессильно падает из рук,
вплетая похоронный звук
в былую музыку. А между
еще недавно пылких нот,
где я купался в нежных взглядах,
мне улыбается цейтнот,
безжалостно и плотоядно.
И замолкает тишина,
и ночь бессонней с каждой ночью,
и убеждаюсь я воочью,
как эта ноша тяжела…
А раньше тишина шептала,
порой переходя на крик,
и я записывать привык
все, что она наколдовала…
И всё летало кувырком,
и плакало, и хохотало,
а мне казалось – мало! мало!
и уповал я на ПОТОМ,
которое не наступало…
Ну вот, теперь оно пришло —
и будущего стало меньше,
но больше вдруг красивых женщин,
да что там «больше», как назло
куда не глянешь, все вокруг
как Афродиты стали вдруг,
но только я, как старый шершень,
летать и жалить не могу,
и крылышки мои в снегу,
а в волосах не скрыть проплешин.
…Как это грустно, боже мой,
смотреть, как меркнет это чудо
и уплывает шар земной
туда, где я уже не буду,
и ведать, как никто другой,
что жар в душе моей стихает,
и лишь случайными стихами
в себе поддерживать огонь.
…А я не успел умереть молодым,
теперь умирать уже поздно,
осталось на время накладывать грим,
и морщатся дни, словно гроздья,
когда виноград перезрелый висит,
в изюм на лозе превращаясь,
но видимость, нет, не заменит мне вид
и сладкой не станет слащавость.
Прощайте, друзья, мои! Вас уже нет,
успели растаять в тумане
тех ранних и раненных юностью лет…
Но память нет-нет, да помянет
то имя, то взгляд, то рассветную даль,
то губы, больные от счастья…
Я в очередь стал, и спешит календарь,
Туда, Где Не Надо Прощаться.
Еще мне предстоит быть стариком,
жить, опасаясь смерти скорой,
воспоминания тревожить шепотком,
в словах детей выискивать укоры.
Смотреть в окно – и думать ни о чем,
не отличая золото от меди,
и каждый раз на дереве пустом
последний лист считать за предпоследний.
Трясущейся рукой нести огонь
из кухни в комнату, чтоб печку затопить,
и долго-долго не согреть ладонь,
и вспомнить что-то, и опять забыть.
Прислушиваться, проверять замки,
остерегаться сотен разных бед
и, ощутив бессилие руки,
не верить, что иной развязки – нет.
Проводы
Спасенный эхом, звук вернется,
но здесь его уже не ждут —
уже захлопнуто оконце,
и лишь ольхи недужный прут,
быть может, на ветру качнется…
Следы к дороге приведут.
Уже телега отстучала,
и безразлична вновь трава,
лишь у дощатого причала
волна качается едва.
Потом и речка замолчала,
отговорив свои слова.
А там и лодки след растает,
и, завершая долгий круг,
звук, ставший эхом, перестанет
тревожить, наконец, мой слух…
А дальше – тишина пустая.
Да время валится из рук.
Я предал все, о чем не написал,
что называл не бытием, а бытом —
прокисший запах коммунальных битв,
раздор трамвайный, уличный скандал.
Нет пустяков – есть пустота души,
На родине – забвенье об Отчизне.
Как будто в этом есть особый шик:
взглянуть в окно – и не заметить жизни.
Признанье это что-нибудь да значит…
Так дай судьбы преодолеть межу
меж бытием и бытом. А иначе
я все предам – о чем ни напишу.