Там ядовитая плесень на алтаре,
там паутиной затканы образа,
там ты торчишь, как пешка в чужой игре,
перед иконостасом (а кто там – за…).
Только подумаешь: «Черт меня побери!»
Вылезут мертвые руки и приберут…
Лучше не думай, а главное – не смотри.
Ты, брат, попал. Ты спалился, философ Брут.
Смрад запустенья, на стенах растут грибы,
ступишь неловко – хлюпанье, писк и хруст.
Это сильней, чем летающие гробы,
не сомневайся – храм не бывает пуст.
Он глядел, словно гладил, а я визави
изучала с прищуром, как сноску петитом.
Он облизывал губы в невинной крови,
непрожаренный ростбиф жуя с аппетитом.
Я бежала на встречу, как зверь на ловца,
предвкушая охоту, почуяв добычу,
чтоб весь вечер глядеть на него, наглеца —
как он пакостно чавкает, шею набычив.
Кто-то скажет: «Постой, где сюжетная нить?
Что за дичь ты несешь? Кто охотник, кто жертва?»
Да, все так… Но прошу вас меня извинить —
это жизнь, а она не имеет сюжета,
растекаясь, как постмодернистский роман,
заплетаясь причудливо, словно мицелий…
фокус-покус оптический – полный обман,
и приклад на плече, и объект на прицеле.
«Если у вас есть тайна – надо ее хранить,
если же нет – стоит ее придумать.
Но ненадежно зарытое станет гнить
и отравлять эфир, или, как в пруду муть,
с темного дна всплывет в неурочный час,
или как орган вырезанный заноет…
Вот и выходит – если сокрыта часть,
значит, ущербно прочее-остальное.
Спрятанное – изъятое из бытия —
попросту кража… Но мне сие до лампады.
Сделаю, как решила!» – думала я
ночью на кладбище, с фонарем и лопатой.
Маленькой тайне в коробке из-под сапог
будет просторно, словно в гробу на вырост.
И никаких свидетелей. Только Бог
знает, что я натворила, но Он не выдаст.
Мы созданы из вещества того же,
Что наши сны.
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.
Мы созданы из вещества того же,
что наши сны, и сном окружены
всю жизнь, и жизнь сама на сон похожа.
Нам кажется, что мы защищены,
что в мире нет прочней материала,
что утром мы проснемся, как всегда.
Закутаемся на ночь в одеяло
и вроде ничего… Не страшно, да…
Так спи спокойно, незабвенный друг,
в роскошном люксе, в дворницкой каморке —
спи, но memento mori – можно вдруг
зажмуриться и очутиться в морге.
Вот место, где не ночевал Творец!
Нет, правит бал не адский сатана там —
Сатурна Сектора суровый жрец
с ножом в руке – патологоанатом
пришел и хладнокровно обнажил
кишок замысловатые извивы,
волокна мышц и разветвленья жил.
А нам казалось, мы неуязвимы…
Он это заблужденье опроверг,
чудесный храм, великий дар господень
безжалостно вскрывая, как конверт,
который больше ни на что не годен.
И наклоняясь к мертвому письму,
строку он произносит за строкою.
Ну что ж, теперь он понял, почему
не бьется сердце под его рукою.
А кто гулял-погуливал в лесах моей души?
Что делать? Майский вечер тих и светел,
вот-вот завьет руладу соловей,
но лес моей души терзает ветер,
срывая листья мертвые с ветвей.
Кто виноват? Сама я, чадо мая,
сметаю чувств сухие лепестки.
Мне не хватает чуткого вниманья,
прикосновенья дружеской руки.
Настойчивый приятель ищет встречи.
В отчаянье все средства хороши —
а вдруг в ответ ручью учтивой речи
взыграет ключ в лесу моей души?
И вот уже лежит его рука
поверх моей, и чувства с поводка
сорвутся скоро, как собачья свора,
но обостренный слух уловит фальшь,
едва начнет давить словесный фарш
тугая мясорубка разговора.
Ну вас, други, в канаву, поросшую сорной травой
сонной памяти детства… Соратники, спите спокойно.
Вы мне больше не снитесь, и ладно. С больной головой
мне давно не до дум, а былое тем паче – на кой мне?
Будьте вы трижды счастливы, ныне и присно, пока
терпит почва, пока на бескрайних небесных экранах
можно видеть, как прямо в эфире бредут облака,
из пушистых ягнят превращаясь в овец и баранов.
Если в бокале твоем вина
только на полглотка,
цель, что, казалось, едва видна,
стала совсем близка,
если с утра встаешь, как на бой,
куришь назло врагу,
он же куражится над тобой,
сплевывая лузгу
планов потешных, пустых надежд —
Значит, все было зря?
Так и замрешь, не смыкая вежд,
выспренно говоря.
Время – бесшумный полет совы,
век – неприметный миг.
Не потревожив ночной травы,
мышкой-полевкой – шмыг.
Изредка даже последний лох,
как ни смурна нужда,
думает:
– Мир не так уж и плох.
Плох, но не так уж… Да —
главное, вся эта суета —
на острие пера.
Наискосок начерти: «Пора»,
И – поворот винта!
Оттого что нельзя о любви говорить в суете,
я годами молчала. Слова мои падают тяжко.
В небо пальцем попасть, если время и место не те —
продырявить эфир и остаться с кровавой культяшкой.
Оттого что нельзя в суете говорить о любви,
сочиняю пейзаж, где скупы и суровы красоты,
и, целуя в потемках поблекшие губы твои,
до утра запечатаю их, словно хрупкие соты.
Как сухую траву, огонь пожирает тело.
Лишь надежда жива, она же умрет последней.
Падает в грязь ничком, зажимая руками рану,
корчится в муках, за ней тянется красный полоз —
кровь, покидая тело, уходит в землю.
Плоть оплывает свечой, обнажая остов.
Травы, пронзая пустоты, тянутся к небу.
Это твой цвет, надежда, твой рай зеленый.
Расстреляешь обойму – и станет светло и легко!
Ничего, что дрожал с бодуна и попал в молоко.
Расстреляешь обойму – и сразу светло и легко.
Снова можно свободно дышать и гулять не спеша.
Жизнь свежа и нежна, как ромашка в стволе «калаша».
Можно ровно дышать и по парку бродить не спеша…
Можно снова с печальной улыбкой глядеть на людей,
и не важно, что ты прирожденный не-до-любодей.
Можно с мудрой и доброй улыбкой смотреть на людей…
А всего-то: бэнг-бэнг – и врагам окаянным назло
увеличишь собой миротворцев блаженных число.
Расстреляешь обойму, и станет легко и светло.
Суровый ментор, незваный лидер,
со школьной парты заклятый друг…
Пока он ног о тебя не вытер,
не привыкай кормить его с рук.
Ему сопутствуют визг и скрежет —
не жми, кондуктор, на тормоза…
он, как свинью, правду-матку режет,
а правда колет ему глаза.
Враги, как мухи, кругом роятся,
кишат, как черви, куда ни глянь,
и кто-то держит его за яйца,
сжимая нежно стальную длань.
Я с ним и в поле одном не сяду,
а он звонит и зовет на чай.
Ну что сказать ему?
– Выпей яду!
Приду на похороны. Прощай.
Ненависть разгорается жарче пламени.
Сердце упрямо выстукивает «люблю»
и отправляет шифрованное послание,
по кровотоку стремящееся к нулю,
в ушко иглы, куда и верблюд протиснется,
а мне не втащить свой невесомый крест.
И поделом – нечего было противиться
заповеди, торчащей, как Эверест.
Ненависть к ближнему – это любовь навыворот,
общей картины пульсирующий мазок;
взять бы себя саму и публично выпороть,
плача и умоляя:
– Еще разок!
Такой закат, что хоть ори: «Горим!»
Невольно мы свернули на дорогу,
ведущую не к дому и не в Рим,
а на пожар, пылающий без проку.
Обыденность – гори она огнем!
Мой выход от заката до рассвета.
Пожар, пожар! И я сгораю в нем,
не замечая ледяного ветра.
И мячики кровавые в глазах…
А спутник мой, в карманах руки грея,
советует спустить на тормозах
восторг и возвращаться поскорее.