Звонок шуршит из-под ладоней.
Я прихожу в себя, когда двор пустеет. Остаются только пьяные хлопья и колючий январский ветер. Убираю руки от лица и обнимаю себя за плечи – ладони приятно тонут в ворсистой малиновой ткани.
– Замерз?
Пьяные хлопья, ветер и ты. Упрямый, дотошный самодур. Сколько опять стоял, смотрел?
– Давай зайдем внутрь, – просишь совсем негромко.
– Иди.
– Я хочу с тобой.
Ты что, не в курсе, что желание – только вспышка, Чон Чоннэ?
– А я с тобой – нет.
Не хочу грубить, но, наверное, получается.
Глазами – в небо, ушами здесь – на земле. Прислушиваюсь, жду, когда шаги начнут отдаляться, как загремит дверь и спрячет тебя в помещении. Дышу и жду. Уходи. Греми ставнями, бей резиной о мокрый асфальт.
Подошвы шуршат, шаркаешь. Только звуки вперед, ближе, рядом… Я машинально реагирую, когда засовываешь забытый смартфон в мой задний карман джинс и возвращаешь на законное место второй наушник.
Аккуратно, но все равно задеваешь мочку пальцами. Почему ты всегда прикасаешься ко мне без разрешения?
– Каково было в Персии в одиннадцатом веке? – Встаешь рядом, руки в карманы джоггеров, и плечи вжимаешь, греешь самого себя. – Жарко?
Хватаюсь обеими руками за лямку рюкзака, как за что-то крепкое, вроде каната, который мне сбрасывает кто-то сверху – актом спасательной операции.
– Я помню только факты и события, – все не научусь молчать, когда ты спрашиваешь, – но не чувства, которые испытывал.
– Почему? – Ты смотришь вперед.
– Думаю, из-за фэа. – И я не буду. Отворачиваюсь. Впереди через метров тридцать дорога на фоне реки Чарльз и механические птицы низко-низко – к дождю со снегом? – Без хроа она не обладает эмоциями и чувствами. Когда умирает тело, с ним уходят все накопленные ощущения. Восстановить их нельзя.
– Фэа и как?
– Слишком много вопросов, Чоннэ.
Когда ты молчишь, я лучше слышу. Эти звуки шин и чьи-то очень далекие голоса. Зиму слышу. И, может, бормотания нетрезвеющих снежных хлопьев.
– Мне нравится, как ты произносишь мое имя.
А мне не нравится. Что я его произношу. И как. И что мне хочется произносить. И эти твои фразы. Глупые и дурные, а лезут в меня без спросу, вызывают… мурашки? Это же не от холода, я не намерен себя обманывать.
Кошмар… Я такой дуралей. Слишком удивлен самим собой, не замечаю, как начинаю качать головой: вторю своим возмущениям. А ты видишь все, ты все хочешь знать:
– О чем ты сейчас подумал?
О том, что ты меня погубишь.
– О смерти.
– Моей? – И улыбаешься. Я по голосу понимаю и вижу все тем же периферийным, как ты поворачиваешь ко мне голову.
– Своей.
Все еще слежу за шинами и механическими крыльями, генерируя быстро капитулирующий пар. А ты молчишь. Смотришь. У меня щека горит от давления твоих глаз. У меня все внутри горит.
От тебя.
Можешь сделать так, чтобы это прекратилось?
– Как долго ты был эльфом?
Не можешь. Упрямый. Тебе зачем-то все нужно знать. Неважно, что ли, что?
– Три с половиной века.
– Это не очень долго. Если сравнивать с твоим отцом.
– Верно, – киваю, чувствую, что рюкзак начинает съезжать, поудобнее забрасываю и снова цепляюсь обеими руками. – Совсем ничтожное число, которое я растягивал силой.
– Почему силой?
– Потому что остался один.
Один. Это не ноль. Но ближе к нему, чем все остальные.
– Что случилось с родителями?
– А что с ними обычно случается?
– Много чего, – спокойно принимаешь все мои словесные царапины.
– Верно. Вот и с моими случилось.
– Не хочешь говорить об этом?
Желание – только вспышка.
– Хочу, чтобы ты блеснул знаниями, Чон Чоннэ. – Через минуту может измениться. – Скажи мне, что такого значимого произошло в девяносто девятом году одиннадцатого века.
Ты, конечно, думаешь недолго. Ты, разумеется, знаешь правильный ответ:
– Первый крестовый поход.
Мне и не нужно помнить, что я чувствовал. Можно лишь пользоваться образами в голове: мечами, криками, огнем.
Умер Ибн Сина, мы ушли в Иерусалим.
Мы. У меня была очень красивая мать. С красивыми матерями размахивали не только мечами. У меня был очень решительный отец. Он убил мою красивую мать, а меня лишил сознания и спрятал. Когда я пришел в себя, у меня уже не было решительного отца.
– Неважно, эльф ты или человек. – Насколько мудр или сдержан. – Нам всем больно терять своих любимых.
Ты опять молчишь. Не отворачиваешься, а я пытаюсь не реагировать. Видеть птиц и рассматривать кусочки неба над рекой впереди.
– Как ты жил после их смерти?
А как остальные живут? Все живут? Или кто-то не может.
– Я не помню чувств, могу только сказать, как все было. Голые факты. Когда я о них говорю, кажется, что я хладнокровен.
– Что, если я все равно считаю, что ты самый чувствительный эльф, которого я знаю?
То ли подбадриваешь, то ли играешься.
– А ты знаешь много эльфов?
– Нет, – решительно так. – Но я читал Толкина.
Ох.
Снова машинально склоняю голову. И так же на рефлексах вздыхаю.
– Не вздыхай. – Твой пар врезается в пространство моего. Так же сокрушительно погибает. – Лучше скажи, во многом он был прав?
– Почти во всем, конечно, – я отвечаю и чувствую, как поднимается сильный ветер. Лезет мне под свитер, расталкивает нетрезвые хлопья, отбрасывая к стенам и окнам. – Толкин был умен, пытлив, хорошо знал скандинавский и кельтский фольклор, а откуда, ты думаешь, этот фольклор взялся? – Добирается до моих волос, сыпет пепельным песком на глаза. – И он, очевидно, в какой-то период времени был знаком с эльфом. Возможно, во время войны. Или после.
– Это… – это повод оставить меня одного, Чоннэ, – звучит как сенсация.
– Или как мое предположение.
– Знаешь, чего я не могу понять? Почему ты все помнишь? Это все могут? Эльфы, имею в виду. Это что-то вроде дара?
Знаешь, чего не могу понять я? Отчего ты такой неугомонный и зачем делаешь вид, что веришь всему, что я говорю?
– Это что-то вроде проклятия.
– То есть?
– Ты же читал Толкина, – напоминаю серьезно. – Должен знать, что бессмертие – не идеал. Эльфа может погубить великая скорбь или великая тоска. Он уязвим к физическим атакам, как и люди. Если его убьют обстоятельства, земной путь просто прекращается. – Как у всех. Обрывается. Отрезается. – Вечная же память при смертной жизни – удел тех, кто пренебрегает даром бессмертия. – Здесь мне нужно смотреть тебе в глаза. Оборачиваюсь. Подмигиваю, как это любишь делать ты. – Удел самоубийц.
Нужно ли быть чрезмерно драматичным, когда говоришь о суициде? Думаю, нет. Думаю, драмы будет предостаточно уже после него. И столько же до.
Ты разглядываешь мое лицо, рыщешь в глазах, наблюдаешь, как ветер перебирает пряди. А я смотрю за твоими. Смысла нет поправлять и убирать за уши. Им хорошо. Они свободны, веселятся.
– Ты убил себя? – уточняешь, а я думаю: как же странно все это.
Говорить про меня первого, сопоставлять со мной сегодняшним.
Эльф-самоубийца. Все странности вот с этого словосочетания. Отец успел научить меня выживать самому и лечить других. Я все время перемещался, зарабатывая на врачевании, но смерть все равно меня нагнала. Не так, как других.
Иначе. Числом и давлением.
Крестовые походы повторялись, детей продавали в рабство, люди умирали от болезней, названия которых в то время никто еще не знал. Отец говорил: все переменчиво, нравы меняются, и правила, и людская власть. И я все верил, что времена изменятся. Верил. Ждал. Как оказалось, пепел и трупы монголо-татар. Затем Черную Смерть. Два крошечных года из всех мучительно долгих, которые я выдержал.
Но тут не смог. Потерял всех близких друзей. Потерял веру в себя как врача. Не понимал, что это чума и что это вообще такое – ч у м а. Странное ощущение.
Несопоставимое с сегодня. Сегодня – это когда «не знаю» означает «узнать», «спросить», «найти», «зайти в интернет». А тогда «не знаю» почти всегда означало «бездействие» и «скорая смерть». Не было мест и вариантов, не было этого «куда-то», не было самого главного:
– Эльф ты или человек, надежду не наколдуешь.
А ветер дразнит, скачет, дурачится. Стискивает в объятьях. Щипается. Лямка сползает, я снова поправляю и отворачиваюсь.
Двор просторный, но кажется сейчас крошечным, сужающимся, предупреждающе негостеприимным. Вибрирует телефон, вынимаю, чтобы увидеть: это обновление в общем чате группы. Что-то про домашнее задание по антропологии.
– Сколько тебе лет?
Ты спрашиваешь сразу же, как я жму на блокировку смартфона и гаснет экран.
– Человеческих? – Поднимаю глаза, сжимая заледеневший корпус.
– Всех.
– Пятьсот шестьдесят пять.
Машинально склоняю голову к плечу – как мудрый пес, притворяющийся несмышленым щенком, – смотрю, жду, что ты мне на это скажешь. Нахмуришься или развеселишься.
А ты вынимаешь руки из карманов, натягиваешь длинные рукава на ладони и выдаешь почти сразу:
– Ты много кого убил за эти пятьсот шестьдесят пять лет?
Спрятал пальцы и ныряешь закутанными кулаками под мышки.
– Я участвовал в войне, – лови, упрямый человек. – И не одной. Так что много.
– И как с этим живется?
– У меня было много времени, чтобы свыкнуться и принять. В мире людей совсем другие уравнения. – Убираю телефон в карман и наблюдаю, как ты ежишься. Замерз. Даже нос выдает. – Иногда к убийствам склоняют сама природа и течение времени. Это не оправдание, но так проще ужиться с самим собой.
И это правда. Мало одной жизни, чтобы научиться мыслить. Мало даже тех, которые я уже оставил позади. Но можно попробовать освоить чувство вины. При должном усердии хватит трех.
– А скольких людей ты любил за эти годы?
И шмыгаешь носом. Что же ты за человек-то такой.
– У меня было много близких друзей, я всех их любил, – отвечаю честно. – Я это умею, если ты вдруг подумал, что любить нам не свойственно.
– Нет, – отмахиваешься, сбрасывая пряди волос со лба, – я хочу знать, сколько у тебя было тех, кого ты любил не так, как любят друзей.
Это самый легкий вопрос за сегодня.
– Ни одного.
Ты корчишь забавную гримасу – «ну да, конечно»:
– Это невозможно.
И снова пытаешься смахнуть движением головы челку. Только ветер – далеко не слабый противник: вынуждает все-таки вынуть руку из убежища, затем – указательный палец, зацепить наконец непослушные черные волны и разбить, спрятав за уши.
Понимаю, что улыбаюсь. Можно сказать, что дело в снисходительной иронии, с какой я готов отреагировать. Можно свалить на мое снисхождение в целом. Можно что угодно. Но лучше правду.
Правда в том, что я не улыбаюсь под действием какого бы то ни было снисхождения. Точно не так. Мне от своей же улыбки тошно и хорошо одновременно. Какая забава все это.
Все – это тема разговора и то, насколько обворожителен ты, когда корчишь свои гримасы и пытаешься разобраться с прической этими укутанными в рукава кулаками. У тебя широкие плечи, высокий рост и внушительный вид, но, если присмотреться, – а я делаю это давно и часто, – несложно заметить, каким трогательно волшебным ты можешь быть, чужой особенный человек.
– Для вас – да. – Пытаюсь убрать улыбку. Может быть, успешно. – Вы полиаморны. У вас вечно зашкаливает либидо и щекочется телесная необходимость. У эльфов другая природа. Мы влюбляемся, принадлежим и испытываем влечение лишь единожды и только к одному из представителей своего вида.
Мне нравится, как летят вверх твои брови и снова этот вид – будто тебя осенило:
– То есть вы как оборотни? Одна пара – и все?
– Я не знал и не знаю ни одного оборотня, но, насколько мне известно, до нахождения своей пары они могут желать других и утолять потребности организма, – я и впрямь хотел бы знать, как у них там все происходит. – У эльфов немного другая природа. Они не желают никого другого.
– То есть, – опять прячешь руки под мышками и странно как-то смотришь, – ты прожил шестьсот лет без… без интимной близости?
Не могу не оценить твою попытку заменить одно емкое слово на два деликатных.
– У людей самый высокий тип связи – кровный или условно родственный. – Стараюсь смотреть тебе прямо в глаза и не отвлекаться. Дурной подход. Словно в твоих глазах мне ничего не угрожает. – Поэтому вы всегда стремитесь к продолжению рода. Природа создала вас такими. А эльфов она задумала другими – долгожителями. Их первичные законы – от духа, не от тела. – Ты так смотришь пристально. Слушаешь. Я вижу. Каждое слово ловишь. От этого мне тоже хорошо и тошно одновременно. – Самый высокий тип связи для эльфа – брачный. У каждого фэа всегда есть аэф. Своя пара. Мы можем жить веками, равнодушные к половому влечению, пока не встретим кого-то… своего.
– Фэа – это дух?
И снова шмыгаешь носом.
А я перевожу взгляд на твою шею. Невольно. Замечаю россыпь мурашек – млечной тропой под воротник.
– Ты же читал Толкина, да, Чоннэ?
– Твоя пара может быть только среди эльфов?
– Да.
– Но ты ведь теперь человек? – И как-то мельком обводишь меня взглядом. Словно один мой внешний вид полностью разобщает меня с эльфами.
– Да, – смиренно признаю. – Но мое сексуальное самоопределение из жизни в жизнь показывает, что я не потерял эльфийской природы.
– В плане чего?
– В плане асексуальности.
Это одновременно: как ты снова приподнимаешь брови и прядь волос упрямо выбивается ветром, спрыгивая тебе на лоб.
– Ты не испытываешь полового влечения?
– Все верно.
А я говорил, упрямый человек, тебе не понравятся мои истории. Для вас, людей, они слишком. Скучные.
– Совсем? – и сам мотаешь головой, спрашивая.
– Совсем.
Ты даже волосы уже не поправляешь, только смотришь на меня во все глаза с этим своим раскрасневшимся носом. Когда ты удивляешься, у тебя ужасно детский вид.
– Но, может, ты просто, – высвобождаешь руки из укрытия и вертишь ладонью в воздухе – подбираешь слово, – грейасексуален? Тебя не все может возбудить и тому подобное.
А я вздыхаю. Наверное, получается разочарованно. Плечи поднимаются выше, а потом резко опускаются. Я поддеваю рукой вторую лямку рюкзака и надеваю его полноценно.
– Знаешь, что самое интересное? – Шаг назад непроизвольно, команда телу – расстояние. – То, что я рассказал тебе о жизни, смерти и самоубийстве, а разговор все равно перетек к теме секса.
Ты мотаешь головой. Наверное, хочешь меня перебить, возразить, оборвать. Только я закончил, Чоннэ. Глазами. Вздохом. Тоном. Заканчивать несложно, когда нет начала.
У тебя получается даже моргать трогательно, растерян немного, возможно, думаешь, что сказал что-то не то, скатился, лажанул. Я вижу, как ты смотришь. Но откуда мне знать, что ты думаешь этими своими глазами? Этими ресницами и интервалами взлетов и падений? Этой азбукой Морзе собственной точки зрения.
Ты обворожителен, но дело ведь не в обаянии? Я достаточно мудр, чтобы не поддаваться таким чарам. Мне не очень по душе ваша разновидность любви с ее кратковременной дешевой магией. Она похожа на остатки конфетти на асфальте наутро после Дня Независимости.
– Если дело с самого начала было в желании со мной потрахаться, это твоя самая бесперспективная задумка. – Я разворачиваюсь к дверям, а ты молчи и слушай. – Делай лучше то, что делал. Клей первокурсниц, ходи с парнями в стрип-клубы и пачкай свои губы.
Уйти несложно. Нужно развернуться и скрыться.
– Итан, подожди!
Так и делаю. Оставляю тебя на холоде, который ты совсем плохо переносишь. Оставляю я. Решение принимаю я. Последнее слово – за мной. А чувство внутри – предатель. Скребет, оставляет полосы от ногтей, лезет к ушам по всем внутренним лестницам и шепчет то же, что и небо каждую ночь:
Ты
уже
убит.