Асфальт мокрый, в переливах и лунном прожекторе. Я срываюсь с места. Время бежать – под тематическую композицию к истории Викаса Сварупа. Jai Ho.
Аллилуйя!
Сегодня я – пародия на человека.
С территории университета на Бикон-стрит, а дальше Коммонуэлт-авеню по общественной аллее вперед и вперед. Мимо горящих вывесок, закрытых магазинов, и много ветра в легких, потому что я ускоряюсь и дышу ртом. Холодно и жарко.
Аллилуйя!
Людей, слоняющихся по улицам после двенадцати, трудно чем-то удивить, и, огибая редких прохожих в своем забеге, я ни у кого не вызываю недоумения. Песня начинается заново.
Аллилуйя!
Там, дальше, неоновый свет стелется по мерцающему асфальту, а после – фонарный красит желтизной автомобильную стоянку. А я несусь, и предметы скачут вместе со мной. Подошва резиновых сапог грузно бьет по каменной кладке – я слышу даже сквозь громкие голоса пружинами в перепонках. Но не торможу.
И даже любимый неудобный плащ не по погоде расстегивается снизу, позволяя сделать шаг шире. Песня начинается заново.
Аллилуйя!
Прыгаю на бордюр, отделяющий тротуар от шоссе, и умудряюсь не потерять равновесие, просеменив по нему короткими шагами.
Впереди цементно-бетонные плиты очередной каменной кладки и группа женщин в ярких переливающихся куртках. Они веселые. Они пьяные. Они добровольно расступаются, чтобы я промчался строго между ними, будто это полоса препятствий. А это она?
Нет. Это погоня. Песня начинается заново.
Аллилуйя!
Почти поскальзываюсь возле хостела, успевая схватиться за фонарный столб. Притормаживаю, ловлю взглядом свет на верхних этажах жилого дома, а выше него – небо.
Темный мир в легких пятнах белых и желтых красок – белки́ и желтки с вечным вопросом о том, что же появилось первым. Миллиарды сотен огней с высоты механических птиц, алмазы технического века, маркеры мастеров выживания.
Я думаю о том, как на затемненных участках лестничных клеток в этих заспанных камнях и кирпичах стоят одинокие люди, разглядывая улицу и меня, а может, с их высоты видно даже собак, поднимающихся в небо. Они, наверное, курят, сжимают сигареты под этими тусклыми никчемными лампами в центре высоких потолков.
Или плачут. По самым разным причинам.
За запертыми уснувшими дверями кто-то мирно спит просто так. Или лежит тихо, страшась утра или терзая себя за вечер.
Мне не видно, но там, на крыше, наверняка тоже кто-то есть. Смотрит вниз на всех семи ветрах, не ощущая пальцев, и мечтает не чувствовать не только их. Если он полетит вниз, я не поймаю.
А песня начинается заново.
Аллилуйя!
Мир темнее ночами, и только в этом цвете вспоминаю, что свободен жить и способен умирать.
Дышу, раскалывая ледяным воздухом горло, и часто-часто его глотаю. Оно не будет болеть завтра. Или послезавтра.
Аллилуйя!
Опускаю голову и оборачиваюсь назад.
Там оставленные бордюры, мокрые пятна зимней слякоти и чужак в грузных кроссовках. На нем куртка, и в свете фонарей она кажется черничной. Красный капюшон давно слетел, открывая лохматые волосы и порозовевшие щеки. Он стоит в десяти метрах прямо в желтых лучах ночных слуг и дышит, как я, и смотрит, пока вздымается грудная клетка и пытается восстановиться ритм.
Сколько стоял? Сколько ждал, пока я подсчитаю людей за кирпичами и стенами?
А песня начинается заново.
Мне нравится, что бежать от больше не хочется.
Через пару метров вход в общественный парк. Место, где мне не спрятаться.
Оба наушника падают в карман к смартфону, и мне доступна ночная тишина. Она обволакивает плавно, привычно здоровается шелестом редких машин, громкими голосами и обрывочным лаем где-то вдали. Где-то, где собираются все собаки, чтобы вместе попасть в рай.
Ночами мир измеряется звуками. Я знаю их все.
На мгновение снимаю кепку, чтобы встряхнуть слегка вспотевшие волосы, и надеваю обратно. Ухожу дальше.
Пешком по узкому бордюру, пару раз оступаясь. Постепенно вглубь, по тропинкам, вросшим между босых трав и оголенных скелетов деревьев.
Меня встречают туи. Пухлые короткие долгожители в вечнозеленых пуховиках. В середине января они еще усыпаны желтыми огнями по всей своей пышной оси. Отблеск от них небольшой, но на влажном асфальте отражаются карликовые галактики, а выше них – человек. Каменный Джордж Вашингтон, огороженный тонкой решеткой. Чтобы не утонул в этой звездной луже.
Позади – редкое шарканье кроссовок и шелест ягодной куртки.
Позади, конечно, куда больше, но я слышу только особенности чужой походки.
Голову задирать не нужно, и так видно: небо черно-синее, густое, насыщенное. И луна смотрит, и пара окон не спит: наблюдают тоже.
За тем, как я все-таки оборачиваюсь.
Между нами куда больше, чем два метра, но у него сейчас такой вид, будто есть что-то, чего я не знаю. Что-то, что известно только ему.
Я думаю, мы стоим несколько минут.
А сколько бежали? Больше пятнадцати? Двадцать?
Я знаю, сколько сюда идти, но бежал впервые.
Впрочем, какая разница, моя погибель, уже догадался, что «он» – это ты?
– Выбери карту, Чон Чоннэ, которого все зовут Джей.
Ты замер в статичной позе лицом ко мне и первому американскому президенту. Щеки еще розовые-розовые. А кожа яркая при свете фонарей.
– И ты скажешь, что меня ждет?
Мы говорим впервые.
Впервые заговариваешь ты.
– Я скажу то, что ты хочешь услышать.
Не глядя тасую карты: часть вперед, часть назад, слой по центру, чтобы толкались, завоевывая себе место.
– Как ты узнаешь, что именно я хочу услышать? Прочтешь мысли?
– Я не Эдвард Каллен.
– Это хорошо. – И спокойно руки в карманы. – Тогда кто?
– Мне обязательно кем-то быть?
– Необязательно. Но если ты кто-то, я бы хотел это знать.
У тебя громкий голос. А может, это вокруг слишком много тишины.
– Зачем?
– Ну, если ты, допустим, вампир, мне будет полезно обладать этой информацией.
– Боишься, что я высосу твою кровь?
– Боюсь, что состарюсь, и ты достанешься кому-то другому.
У тебя глаза мерцают. Может, отражают гирлянды, может, луну.
Может, душу.
Какая она у тебя. Какого цвета. Высохшая или во влажной акварели? Какой формы, как звучит на ощупь и какой оттенок у звука.
Знать не хочу.
Отворачиваюсь к жилому комплексу справа. Считаю горящие окна, стараюсь отвлечься.
– Прости. – В твоем голосе что-то меняется. Не хочу знать, что, – я не хотел так… сразу.
– Эльф.
– Что?
– Я не вампир. – Возвращаю взгляд. – Я эльф.
Ты впервые улыбаешься за ночь. Не той нелепицей, в какую обычно обращается твое лицо при сильном приступе смеха, когда морщишься и жмуришь глаза.
Просто слегка.
Немного милостиво.
Не понимаешь:
– Ты наверняка не в восторге от прозвища, которое тебе придумали, но, честно говоря, оно тебе чертовски подходит.
Они не придумали.
– Они не придумали.
Просто почувствовали.
– Просто почувствовали.
У людей есть дар интуиции. Они не знают, откуда и как им пользоваться.
Но он у них есть. Шепчет и внушает истину. Выбор каждого – принять ее серьезно или высмеять.
– Значит, эльф? Прям… – вынимаешь руку и вращаешь кистью, на мгновение отводя взгляд: думаешь, как сострить, – по рождению?
Хорошо. Чем быстрее уйдешь, тем лучше.
– А как еще можно стать эльфом?
– Я в курсе, что укусы тут не помогут, но мало ли. Тебе же лучше знать.
Молчу и жду.
Прочти по лицу, что я не шучу. Пусть тебя это спугнет или рассмешит. Пусть заставит уйти.
– Откуда у тебя способность знать будущее? Не помню, чтобы эльфы такое умели.
Не помню, чтобы мы с тобой так долго говорили.
– И много ты знаешь эльфов?
Опять улыбаешься. Иначе.
– Справедливо. – Легким движением вверх. Добродушие. – Расскажешь о них?
– Выбери карту. – Прекращаю тасовать, раскрываю веером в ладонях.
– Не хочу.
– Причина?
– Мне не нравится, что карты могут знать все лучше меня или за меня. Неприятно думать, что мной манипулируют.
– Любишь «Матрицу».
Легкий кивок – подтверждение.
Тогда все ясно.
Я убираю карты. Возможно, ты видел, как часто они оказываются у меня в руках, и знаешь, что обе стороны в рубашках.
– Выходит, ты все равно бессмертен? – Смотришь пристально и никуда больше. – Не будешь стареть?
– Буду.
– Тогда ты необычный эльф.
Вовсе нет.
– Я обычный. Просто про́клятый.
– За что и кем?
Коротко мотаю головой: все не так.
Исправляю:
– За кого и чем.
Ты молчишь в ответ несколько морозных секунд, пока ветер теребит пряди, разбрасывая по макушке.
Природа даровала тебе волосы прямые и черные, как у всех на условной родине. Но ты рожден в штатах и упрямо противишься однообразию. Немного по-детски и слегка самодовольно, но человеку иногда не хватает всей жизни, чтобы перестать печься о своем облике в глазах остальных.
У меня точно ушла не одна.
А сколько прожил ты, я не знаю.
В этом времени пряди у тебя волнами, и такой же эффект – будто мокрые, как после душа. Это не свое, это гель на ночь, всегда разный, какой попадется. Пальцами в волосы, пару движений – «и на утро морской рай для серфингиста».
Я умею подслушивать.
– У тебя есть кто-нибудь?
Скупая мимика не предает меня, но я почти на рефлексах щурюсь.
Что?
Ты покорно принимаешь мое молчание. Тебя не смущает, ты не смущаешься:
– Я имею в виду кто-то, кто касается тебя. Просто так. Не спрашивая разрешения. Кто-то, кому ты даешься. Кому позволяешь себя раздевать? Греть?
Смотришь прямо в глаза, выглядишь спокойно, серьезно. Но непонятно.
По твоему голосу и виду я не могу разобрать.
– Ты хочешь меня? – Пора разгадывать головоломку. – В этом причина?
– Причина чего?
– Того, почему ты всегда приходишь и следишь за мной.
Сбиваю твой взгляд. Наконец-то.
На несколько секунд. Падает вниз к космическим лужам.
– Ты давно знаешь об этом?
– Очень давно.
Киваешь. Видимо, самому себе.
А потом взглядом по моим коленям, вверх по мятой ткани плаща, мажешь по шее и находишь зрачки даже в тени козырька кепки.
Иглы колются под солнечным сплетением, но я научен игнорировать.
– Я прихожу не следить. – Слегка голову склоняешь в сторону, словно слишком велика масса.
– Зачем же?
– Я прихожу, чтобы побыть с тобой наедине. – Где-то вдалеке шипит резина, как при резком торможении. Кто-то лихачит на полупустых дорогах. А я не могу унять иголки. Держу лицо, но разве это считается, когда… – Ты нравишься мне, – когда вот… так. – Ты безумно мне нравишься.
Опыт должен помогать. Должен делать сдержаннее:
– «Безумно» – отличное слово. Оно должно объяснять, почему ты преследуешь меня больше года?
– Подойти нелегко.
– Почему?
– Потому что я обычный. – Короткая пауза на твоих губах сразу нагревает воздух. – Таким не достаются эльфы. Это же не Дисней.
– Эльфы никому не достаются.
– Даже другим эльфам?
– Никому.
В кармане колода карт шуршит под пальцами. Перебирается. Успокаивает, словно четки.
– Иными словами, у тебя нет того, кому ты позволяешь себя раздевать?
Скупость мимики позволяет машинально приподнять брови.
Вот и дошли. Вот и ответы.
– У меня точно нет кого-то настолько похотливого.
– Несдержанная похоть – это когда одежду рвешь или не заботишься о том, чтобы ее снять. – У тебя поразительно простой тон. – Просто берешь и… трахаешь. А раздевать – это совсем не о сексе, это о доверии и отдаче.
– Значит, хочешь меня раздеть?
Что мне еще остается, кроме уточнений?
– Хочу, чтобы ты мне доверял и давался.
– И дальше что?
Что мне остается, кроме уточнений!
– А дальше будем стареть, само собой. Как положено.
Пытаюсь отвлечься на колючие проволоки гирлянд. И карликовые галактики на влажном асфальте.
– Ты долго придумывал все это?
Усмехаешься. И взгляд чуть вверх – к первому президенту. Чтобы помнить, что мы здесь не одни.
– Самое интересное, – плавно спускаешься ко мне обратно, – я не сказал ни слова из того, что придумывал для первого разговора с тобой.
– Какие там были варианты?
– Слепая надежда и фраза на случай, если ты строго по девушкам.
– И как она звучит?
– Очень глупо. «Ты не мог бы попробовать сделать для меня исключение?» – И поджимаешь губы, предотвращая улыбку. А глаза смеются. Над самим собой. И теперь вижу, что волнуются. – Еще я был готов предложить переодеваться в девчонку, когда мы будем наедине. Но это когда совсем отчаивался.
– И часто ты отчаивался?
– Всегда.
Я в галактическом болоте по щиколотки с тех самых пор, как ты начал сниться мне под сотнями лиц и полов, играя в прятки и придумывая мне испытания.
Я узнаю́ тебя в каждом сне. И, когда касаюсь плеча, догоняя, только тогда с тебя стекает краска, густой массой с лица, плеч и к ногам, стирает костюмированность, являет тебя самого. С немного крупным носом, глазами самой ожидаемой формы, волевой линией подбородка и антонимичными губами: слишком тонкой верхней, достаточно широкой нижней. С густотой черных волн и спрятанных бровей, широкими плечами, нелепой улыбкой и самым неприятным смехом из тех, которые мне доводилось слышать.
– У меня есть тот, кому я доверяю и даюсь.
Мой золотой парашют раскрывается вовремя. Но я все равно разбиваюсь о выражение твоего лица.
Ты смотришь, припечатывая. Дергаются брови, сводятся к переносице, а грудь набирает воздух медленно и показательно.
Это выглядит напряженно. Я не должен, но сжимаю руки в карманах, наблюдая. За тем, как ты выдыхаешь звучно, не сводя пристального взгляда.
– И ты уверен, что этот человек – твоя судьба? – Голос спокойный, как будто с выправкой военного. Но я вижу: в тебе тьма тонов и оттенков.
– Ты вроде не веришь в судьбу.
– Я сказал, мне неприятно думать, что мной манипулируют. Но, если нужно было бы выбрать кого-то одного, кому можно будет мной манипулировать, я б…
– …ты бы выбрал меня.
– Предсказуемо?
– Слишком много «бы».
И вопросов.
Что тебе нужно? О чем думаешь?
Кем кажется полуночник, слоняющийся в резиновых сапогах каждую ночь с часу до трех? Этот полуночник для тебя чуть больше, чем чудак с философско-психологического, имя которого многие уже забыли, слишком привыкнув к прозвищу?
Или все куда более пресно. Экзотический трофей, гипоманиакальный порыв?
Следи за рукой, Чон Чоннэ.
Ночью мир одиноко бессмертный, как я и весь мой род. Бессмертно одинокий, подобно моим вековым прогулкам. Так всегда было. С постоянством, к которому я привык.
А потом появился ты.
Вопреки моему желанию и железному упрямству, разделяешь меня на два, превращая в пять десятых.
Ты – это по-прежнему целая единица. Участник и завсегдатай всех прочих чисел. Полиаморный. Часть другого народа. Другой картины мира.
А у меня есть небо, и оно гремит, предвещая дождь и яркие штрихи белой краски. Оно пишет кистью. На языке моего народа.
Говорит, что я уже убит.
– Я открытая книга. – Ты же коротко вздыхаешь и совсем по-детски покачиваешься на носках. – Если не понравился со стороны, у меня вряд ли получится завоевать тебя вблизи.
– Завоевать. – Я хочу поморщиться. Это слово – вечная ассоциация походов, после которых я сам себя проклял. – Интересное ты выбрал слово.
– А как ты хотел. Эльфы же никому не достаются. Тут только воевать.
И не улыбаешься. Перестал качаться на носках, теперь смотришь и смотришь. Упрямый.
– Не нужно воевать, Чоннэ. Ты мне не нравишься.
И это правда.
– Ты же ничего обо мне не знаешь.
А это не совсем.
– А ты ничего не знаешь обо мне.
– Так расскажи.
– Тебе не понравятся мои истории.
– Тем лучше для тебя, правда же? – Неправда. – Ты же теперь больше не заговоришь со мной?
Неважно, что и где колется и шипит. Неважно.
Я согласно мотаю головой.
Ты молчишь. Как будто что-то в тебе назревает, вот-вот даст ростки.
– Разреши подходить и задавать по одному вопросу в день. – Вот что. – Всего один.
– Нет.
– Почему сразу нет?
Потому что наступит день, когда вопросы прекратятся. Я не хочу его ждать и все равно оказаться неготовым.
– Потому что ты мне не нравишься.
Надо уходить. Надо прошлепать по этим космическим лужам прочь от Джорджа Вашингтона и черничной куртки.
Прочь.
У тебя древесный одеколон. Со свежестью улиц и запахом ночи слишком ласкает мне кожу, но отвожу взгляд и делаю шаг.
Потом легче. Мне больше необязательно на тебя смотреть. Просто мимо, просто обратно. Просто ск…
А вот это нельзя. Касаться меня без разрешения.
Я пытаюсь потянуть на себя: отпусти, но ты держишь крепко поверх локтя. Мне не больно. Не там, где твои пальцы поверх моего плаща. Отпусти.
Отпусти.
– Отпусти.
– Итан. – Больше, чем чудак с факультета психологии и философии. – Я полтора года не сплю ночами, чтобы побыть с тобой.
Мы плечом к плечу. Я спиной к президенту, ты – лицом. Профилем.
Остальное – ко мне.
Чувствую твое дыхание. Жевал арбузную жвачку. Куда она потом делась? Выплюнул где-то на ходу.
Я так же не хочу.
– И столько же преследуешь меня до Хингама каждую пятницу.
Бито.
Выпускаешь руку и отводишь взгляд. Теперь ко мне профилем, лицом – к президенту. Глаза мерцают, запирают в кольце огни гирлянд и влажность ночи. Опускаются к мокрому асфальту.
Стушевался.
Действительно думал, я тебя не замечаю, не знаю, что ты всегда наблюдаешь? В тени, среди толпы и в частотах шума.
– Как давно ты об этом знаешь?
Тихо, но смиренно.
Я вижу: этого стыдишься. Есть основания.
– Давно.
Твои блестящие глаза поднимаются от земли и теперь выше, снова к фигуре Джорджа Вашингтона.
Я чувствую, а потом оборачиваюсь. Чуть вперед – и могу коснуться носом смуглой в сумерках щеки. Она, наверное, холодная. И теплая тоже.
Вблизи ресницы у тебя пышные, как елочные иголки, – острые, а брови густые, открытые стараниями ветра. Мягкие, наверное, если провести пальцем.
– Из-за этого отказываешь?
Изо рта пар, и я смотрю на губы. Чуть обветренные, мокрые от слюны.
– Из-за твоих преследований? – Выдыхаю тоже. Теплый поток толкает тебя в щеку, побуждает обернуться. Я могу найти свое отражение у тебя в зрачках. – Нет.
– Тебя это не пугает?
– Ты меня не пугаешь.
– Я пытался так не делать. – Твой взгляд медленно поднимается к моим бровям, цепляет козырек кепки, и только после – снова к своему зеркалу в моих глазах. – Правда.
– Но?
Слышу, как ты дышишь. Вижу, как смотришь. Иначе чем на чудака в странных татуировках, бродящего по футбольному полю и срывающегося на бег, оттолкнувшись от трамплина собственных мыслей.
– Но я начинаю скучать по тебе.
Качаю головой.
– Это красиво. – И снова отворачиваюсь к шоссе. – Но это чушь.
– Один вопрос в день.
– Я сказал: нет.
– Слабо́?
Голова поворачивается на возмущенных рефлексах. Глаза опять в плену вместе с отражением.
У тебя на губах легкая улыбка. И смотришь в меня так, что я в звездной луже уже не по щиколотки. По губы.
На которые ты не опускаешь взгляд. Держишь зрительным контактом намертво.
– Ты боишься, – сам удивляешься своим же словам. Как будто лампочка зажглась в тебе. Осенило, – что тоже можешь начать скучать по мне.
Есть банальный ответ-защита. «Не льсти себе». Но это как раз то, что тебе следует делать.
Потому что я уже.
– Неверно.
– Чем докажешь? – И, довольный собой, разворачиваешься ко мне грудью.
Все еще легко, но беззастенчиво улыбаешься. Побеждаешь.
Забыл, что, будь я другой породы, твои нездоровые преследования не вызвали бы ничего, кроме щекочущего страха и механической неприязни. Не будь я другой сути, другой расы, уже бежал бы от тебя прочь, едва завидев в тени́.
– Ответами.
Не улыбайся так. Я же могу убежать. Пока ты меня окончательно не утопил. Пока я еще могу передвигать ногами. Хоть и с трудом.
– Можно, начну сейчас?
Ты, третьекурсник, выглядишь сейчас как ребенок. Это не желтизна фонарей и не теплые апельсины гирлянд. Ты сам… светишься.
Ну, давай, моя погибель.
– Такой, на который я смогу ответить коротко.
– Почему? Ты замерз?
– Это и есть вопрос?
– Нет. – И так мотаешь головой, что волосы закрывают брови и застревают в лабиринте ресниц.
И стоишь. Смотришь.
Хитрый.
– Я не мерзну, – поддаюсь.
– Я думал, не мерзнут оборотни.
– Это вопрос?
– Нет. – Ты снова улыбаешься. – Когда у тебя день рождения? Вот мой вопрос.
– Это так важно?
– Определенно. В этот день я буду будить тебя поцелуями и выполнять все твои приказы.
– Не будешь.
А руки погнули пару карт. Карты никогда не лгут.
– Окей. – Со всем согласен, наглец. – Так когда ты родился?
Ну, лови. Ты сам начал с этого вопроса.
– Семнадцатого августа тысяча первого.
– Тысяча… первого? – Морщишься. Думаешь. Как тебе думается? – Типа, нашей эры?
Улыбаешься. Не понимаешь.
Твои непослушные волосы привлекают внимание: машинально бросаю взгляд на вновь открытый лоб.
– Я же сказал, – отмечаю, как меняется образ и даже форма лица, – тебе не понравятся мои истории.
Тебе перестану нравиться я. Все лопнет скользким мыльным пузырем. Потому что это в вашей природе. Людской.
Непостоянные, полиаморные, эмоционально нестабильные иллюзионисты, чьи фокусы я знаю наизусть. И каждый могу разоблачить.
Следи за рукой, Чон Чоннэ, которого все зовут Джей.
В конце спрошу,
где наперсток.