Времени было три часа ночи – я как раз незадолго до этого слышала, как били часы на старой башне… Она стояла над Свией, но удары колокола разносились в ночной тиши через весь город, даже до тюрьмы достигали, хотя услышать их можно было только таким настороженным слухом, какой был у меня тогда. И вот лишь только стих последний глухой удар, как я услышала эти шаги, возню в коридоре, и также женский плач, жалобный такой плач, ну просто детский. Вот, подумала, уже и детей начали хватать!
Шаги остановились у нашей двери. Я едва успела откатиться от порога и вскочить на свои нары, вернее, на их краешек (спала я рядом с одной из воровок, с самого краю нар), как загремел засов, дверь открылась, из коридора легла полоса света. Надо сказать, что одним из немногих электрифицированных зданий в Свийске была именно тюрьма, и первое, что сделали большевики, взяв город, это восстановили работу электростанции, поэтому и днем, и ночью в коридорах тюрьмы горел свет, а в камерах его, слава богу, на ночь выключали, может быть, экономили мазут или солярку, или на чем там работал электрический движок! Так вот в полосе света я увидела две фигуры охранников, которые, зажимая под мышками винтовки, волокли в камеру какую-то женщину. Она молчала, лишь, изредка громко всхлипывая, билась между ними, пытаясь вырваться, а они, тоже молча, силились ее удержать и перетащить через порог. Какое-то время длилась эта борьба, потом, конечно, охранники заставили пленницу перешагнуть порог, толкнули, захлопнули дверь, заложили ее засовом и ушли. И все это – не проронив ни слова. Но за те мгновения, пока женщина еще билась на пороге и была освещена, я успела увидеть ее – и до глубины души поразилась странности ее облика!
Она была босиком и одета в смятый розовый шелковый пеньюар. Волосы, которые сначала показались мне черными, были распущены. Поверх пеньюара напялена крестьянская безрукавка овчиной внутрь, крытая черным сатином. Поскольку я потом несколько дней носила эту безрукавку, я ее очень хорошо запомнила. Так же, как запах странных духов, которые источала овчина… На самом деле овчины всегда пахнут кисло и довольно противно, а эта хранила запах духов, которыми ее некогда полили, вдобавок очень щедро. Вид, словом, у новой постоялицы нашей камеры был более чем странный!
Но вот ее втолкнули в дверь, прогремели засовы, воцарилась темнота и тишина.
Какие-то мгновения я ничего не видела и не слышала. Женщина стояла, тоже ничего не видя со свету, очень тихо, почти не дыша. Потом из ее горла вырвался всхлип, затем еще один, еще… и она заплакала, да так жалобно и горько, что если бы я не видела только что ее зрелой, стройной и статной фигуры, я могла бы сказать, что плачет ребенок. Чувствовалось, что бурные рыдания рвались наружу из ее груди, но она сдерживалась, словно была брошена в клетку к неведомому спящему чудовищу и боялась разбудить и обозлить его своими стенаниями.
Тем временем глаза мои привыкли к темноте. Вдобавок на улице сбоку от нашего окна стоял фонарь, который освещал тюремный двор и давал какое-то количество света в камеру. Обычно этот свет мешал мне спать, но сейчас я радовалась ему, потому что он освещал странную женщину и позволял видеть то, что она делает.
Хотя, честно говоря, ничего такого особенного она не делала: просто стояла, всхлипывала и вглядывалась в темноту, пытаясь понять, куда попала.
Наша камера продолжала спать тяжелым, крепким, каменным сном. Одна я бодрствовала, но лежала тихо, почему-то даже задерживала дыхание.
Тем временем женщина сделала несколько осторожных шагов по камере. Легкий шелест сопровождал каждое ее движение – это шелестел дорогой шелк пеньюара. Я невольно улыбнулась – давным-давно не слышала таких мирных, таких женских звуков! Новая обитательница нашего узилища тихонько продвигалась между нар, и я поняла, что она выискивает место, где можно прилечь. Но камера была переполнена, и мы спали на нарах по двое. Единственное, повторяю, свободное место было рядом с убийцей тирана-мужа. Другие женщины как-то все разбились по парам, ей пары среди нашей сестры не нашлось, ну а мужчины до смерти ее боялись, оттого предпочитали тесниться по трое, только бы не оказаться вместе с ней. Вдобавок от нее шел какой-то невыносимый, почти звериный дух, и даже в том спертом воздухе, который царил в месте нашего заточения, он был отвратителен. И вот я увидела, как новая обитательница камеры в поисках свободного места направляется прямо к этим нарам!
И тут меня что-то словно бы толкнуло.
– Погодите, – шепотом сказала я, – не ходите туда, ложитесь вот здесь.
И встала с нар.
Как подумаю, что вся моя жизнь сложилась бы иначе, если бы я промолчала тогда… Может быть, я была бы уже мертва, а может быть, жива, но не испытала бы столько горя… счастья… Не знаю! Это была бы уже другая жизнь, и что толку думать о ней, какой смысл гадать.
Даже сама не пойму, что заставило меня заговорить. Жалость, наверное, что эта бедная женщина, и так настрадавшаяся (весь ее растерзанный, странный облик говорил о перенесенных страданиях), принуждена будет провести ночь бок о бок со звероподобной убийцей, а утром увидит рядом с собой ее тупую, жуткую образину. Жалость, да… Я вспомнила, как сама попала сюда, как мне было тяжело, как никто не обращал на меня внимания и не сделал даже попытки помочь прижиться на новом месте.
Словом, я встала с нар и показала ей, чтобы она ложилась на мое жалкое ложе.
– А где же ты станешь спать? – пробормотала она чуть слышно.
В голосе ее чувствовался легкий акцент. Так могла говорить по-русски иностранка, но я не могла понять, какой это акцент.
– Ничего, – прошептала я в ответ. – Я лягу на полу, там дышать легче. Я люблю спать на полу.
И я снова бросила на пол свой пыльник, который заменял мне матрас и одеяло.
Глядя, как я устраиваюсь, женщина стащила свою безрукавку, легла на нары и накрылась ею. Потом чуть приподнялась на локте и шепнула мне:
– Дзенкуе бардзо!
Так она полька… Я мигом вспомнила, как еще девочкой гостила в имении у моих дальних-предальних родственников с материнской стороны, поляков. Не кровных родственников, а свойственников. Вспомнила те несколько польских слов, которые врезались мне в память, и прошептала в ответ:
– Не ма за цо!
Это означает – «не за что».
Ох, как она встрепенулась! Даже на нарах подскочила!
– Чи пани польска? Чи пани муво по-польску?!
– Нет, – ответила я чистую правду, – я не полька, и я понимаю по-польски только несколько слов.
Она тяжело-тяжело вздохнула:
– Бардзо шкода!
– Бардзо шкода, – повторила я, потому что мне и в самом деле было очень жаль, что я не знаю ее языка. Мне было жаль эту залетную шелковистую пташку, хотелось хоть чем-то ее утешить…
Она уронила голову на локоть, который ей, как и всем нам в камере, был вместо подушки.
Я видела, как блестят ее глаза в темноте, и вдруг шепнула:
– Меня зовут Зоя Колчинская. А вас?
Почему-то я думала, что она отмолчится, однако она ответила так охотно, словно только и ждала моего вопроса:
– Малгожата Потоцкая. Маргарита по-вашему.
– За что вы здесь? Почему вы так одеты?
– Так с постели ж взяли, пся крев! – вздохнула она. – Пришли о пулноцы, вынули из постели. А за что… Вот уж верно: не ма за цо! За то, что дурой была доверчивой.
– Кто вы? Ваш муж офицер?
– Так не! – хмыкнула она. – Я незамужняя, я акторка. Ехала сюда из Петербурга с кавалером, да беда – убили его в пути какие-то бандиты, не то красные, не то зеленые, але даже и синие, один Езус ведает. Меня военные подобрали, привезли сюда. Ходили ко мне, давали деньги да продукты. А как подступили коммуняки, прибег до мене едэн пулковник – он давно уже за мной ухаживал, да я на него не глядела! – и говорит: у меня драгоценности покойной жены есть, все тебе отдам, только поезжай со мной! Я согласилась, а что делать: хоть не мил он мне, да шибко не хотела у тех красных лайдаков, бездельников, оставаться. Ну, он мне отдал узелок с камнями да еще дал злот перьценэк. Приеду, говорит, через час, вещи собери. А какие у меня вещи? От всего гардероба каких-то дзесенць платьев и осталось. Ну, увязала их, сижу, жду… Да так и не дождалась никого! Лучше б одна ушла. День – не пришел, два – не пришел. Неужели убили моего пулковника, думаю? Платья снова в шкаф повесила, надо жить дальше. Думаю, когда край придет, стану камни по одному продавать, как– нибудь продержусь. А коли объявится пулковник, верну ему, что останется, да повинюсь. Эти дни, что красные вошли в город, я тихо жила, носа никуда не высовывала, уже думала: минует меня чаша сия, а нынче в ноцы грохот: «Отворяй, бела кость!» Я открыла – ворвались эти пшеклентные, проклятые: «Где камни шляхэтны, где казна полковая?» Я им: «Не розумем панов!» А они хлесть по щекам: «Не розумем?! Сейчас уразумеешь!» Открывают дверь и входит… мой пулковник!
– Жив? – ахнула я изумленно.
– А как же! – прошипела Малгожата. – И говорит: «Ну да, это та самая женщина, у которой оставлена была наша полковая казна для поддержки подпольных контрреволюционных организаций». Я чуть без памяти не грянулась: какая казна? Казна – то деньги, а он мне дал всего лишь горстку камней. Дамское счастье! А он так и сыплет словами, так и сыплет: она-де должна явки организовать, документы фальшивые покупать… Нет денег, ничего? Значит, уже в ход пошло, значит, уже действует белое подполье! О, говорят краснопузые лайдаки, это птица высокого полета, а раз так, надобно ее в тюрьму отвести, там допросят и разберутся. Стащили меня с постели в чем была, босую потащили, я только и успела, что в сенях с гвоздя старую камизэльку сдернуть. Ну и вот…
Она вздохнула.
Слова «камизэлька» я не знала, но нетрудно было догадаться, что это безрукавка по-польски.
– А вы, пани Зоя, за какие грехи здесь? – прошептала Малгожата и вдруг сладко зевнула.
– Спите сейчас, у нас еще будет время поговорить, – сказала я. И сама ужаснулась своим словам. Получается, я предрекла ей долгое заточение! Мне надо было утешить ее, убедить, что в обстоятельствах ее дела разберутся, что обвинение ее вздорно, что это провокация чистой воды… Совершенно непонятно, за что так поступил с ней этот «пулковник». Неужели месть за то, что она его некогда отвергла? Тогда он подлец, вот и все. Но зачем он оставлял ей драгоценности? Вдруг бы она сбежала с ними… Хотя откуда Малгожата знала, может быть, в том узелке лежали какие-то подделки, а ненастоящие камни? Темная история. Несправедливая! Хотя… кто из нас мог ждать от красных справедливости?
Малгожата молчала, я тоже. Я думала, она уже спит, как вдруг она слабо выдохнула:
– Добраноц!
– Добраноц, – пожелала и я. – Доброй ночи.
Больше я ничем не могла облегчить ее участь, только надеждой, что первая ночь ее заточения будет доброй!
Дыхание Малгожаты моментально стало ровным, тихим – она уснула, словно рухнула в сон. А через мгновение и я, которая давным-давно уже отвыкла спать спокойно, тоже уснула.
Таких каруселей в Париже довольно много: кругленькие, нарядные, в стиле не то барокко, не то рококо, с сентиментальными каретами в виде морских раковин и множеством разномастных лошадей. Но у каждой карусели своя особенность. Например, у той, что в парке Аллей, в числе ездовых животных имеются не только лошади, но также мулы, коровы и даже хрюшки. Причем коровы периодически мычат, а поросята хрюкают. Движение сопровождается народными детскими песенками, совершенно прелестными, – про лодочку, которая качается на речных волнах, про маленьких рыбок, которые плавают совсем как большие, про день, который уходит в тишине, как по бархату, – и все такое в том же роде. Карусель в Тюильри, как ни странно, самая простая из всех. Вид у нее довольно блеклый, мелодии играются какие-то незамысловатые, в одно ухо влетающие, в другое вылетающие, зато здесь можно покататься на слонах – само собой деревянных, а не настоящих. С другой стороны, лошади, мулы, коровы и поросята ведь тоже неживые, слава богу… На карусели около знаменитой городской ратуши Алена с Лизочкой не катались ни разу: как-то ноги до нее не доводили. Любимой их каруселью была та, что на Монмартре, у подножия холма Сакре-Кер, на котором возвышается знаменитый, немыслимо, фантастически красивый храм Священного Сердца – место восторженного паломничества туристов, место, куда настоящие парижане не ходят практически никогда… ну вот разве что надо ребенка на карусели покатать.
Почему-то в Париже вот уже почти сотню лет считается хорошим тоном при упоминании этого храма скептически пожимать плечами. Алена парижанкой не была, поэтому Сакре-Кер считала шедевром архитектуры, а двухъярусную карусель обожала за ее совершенную красоту, за то, что здесь была красная лошадка под удобным седлом, и сажать на него Лизочку можно было совершенно без опаски. А главное, за то, что здесь целый день без остановки игрались лучшие в мире мелодии – мелодии аргентинского танго, причем большей частью подлинные, начала минувшего века, когда это танго только родилось и еще не было испорчено чеканной, несколько милитаризованной ритмикой, из которой позднее вылупилось танго классическое… (впрочем, комплименты этому виду танца мы уже отпускали, поэтому не станем повторяться). Звучал здесь, конечно, и несравненный Пьяццола с его бандонеоном, куда ж без него, и настроение у всех, кто садился на эту карусель и начинал кружиться в ритме старого танго (очень напоминающего вальс, даже если это была «La Cumparsita»), мгновенно делалось самое благостное и романтическое. Лица всех без исключения – и детей, и взрослых, катающихся и просто наблюдающих со стороны, – расплывались в улыбках, и Алена точно знала, что сейчас на ее губах играет точно такая же мечтательная улыбка, как на всех прочих лицах.
Наученная прошлогодним опытом общения с Лизочкой, она сразу покупала целую пачку билетов. Во-первых, так выходило дешевле, чем платить за каждое отдельное катание (оно стоило два евро, а оптом за тринадцать билетов следовало выложить всего десять), во-вторых, Лизочка никогда не ограничивалась меньше чем пятью кругами и уходила с карусели только после слезных молений Алены, у которой уже начинала мутиться голова и желудок подкатывал к горлу. У Лизочки голова не кружилась никогда, с вестибулярным аппаратом у нее все было как надо, и это означало, что и в вальсе она в свое время сможет кружиться без устали… Алена такими талантами, увы, не отличалась!
Ну вот, значит, они катались, катались, катались… Под балюстрадой лестницы, ведущей к Сакре-Кер, стояли скамейки, и лица сидящих на них уже успели примелькаться Алене.
Вот две неряшливые, толстые, громко ржущие молодые американки, выкрики которых перекрывают сладкие звуки «Sentimiento gaucho». Жуткая это все– таки вещь – американский язык! Раньше Алена считала, что самый грубый язык – немецкий. Но это было до того, как она услышала в Париже настоящую американскую речь, которая здесь режет слух на всех углах.
Рядом с американками два томных, пухленьких латиноса пожирают друг друга страстными взорами и что-то шепчут на ушко, иногда принимаясь заливисто хохотать и гладить соседа по щечкам и коленкам. Тоже распространенное явление в Париже, увы.
Молодой красивый араб задумчиво вертит в руках зонтик. И кому нужен зонтик в такую погоду, как сегодня, тем паче что она, по прогнозам синоптиков, продлится до конца августа? Кстати, так, вероятно, и будет, потому что парижские синоптики никогда не врут!
Толстенная и чернющая нянька-негритянка с двойной коляской, в которой спят две беленькие хорошенькие девчушки (судя по розовым одежкам), бдительно смотрит на их ангелоподобного братца лет шести, который меняет одну карусельную лошадь за другой.
Благостная еврейская семья – он с животиком, в пейсах и ермолке; она очень красивая, но устрашающе толстая, и дети уродились в маменьку.
Элегантная дурнушка (значит, явно француженка) смотрит на круговерченье лошадок, но видит что-то свое, что-то далекое отсюда, что-то вовсе не веселое…
Кружится карусель, кружится плакучая береза с причудливой кроной, которая здесь, около Сакре-Кер, смотрится как некое странное, экзотическое растение, что-то вроде вот этого дивного дерева с тонкой ажурной листвой и разноцветными хохолками цветов. Чудится, будто стая тропических птиц присела на него отдохнуть – да так и осталась, зачарованная музыкой старого танго. Теперь звучит «El Choclo». Пронзает сердце музыка, летит карусель, кружатся скамейки…
На одной из них лежит какой-то длинноногий человек в вылинявших до белизны джинсах и черных носках. Вот все, что видно из-под синего тонкого одеяла с бахромой, которым он укрылся с головой. Расшнурованные кроссовки стоят под скамейкой. Наверное, это какой-нибудь клошар образца нынешнего года, парижский бомж, который спит и ест где придет охота. Правда, на жесткой скамейке спать не слишком-то удобно. С каждым новым кругом карусели я вижу, как клошар меняет позу: лежит, то свернувшись калачиком, то на спине, согнув ноги, то вытянувшись по стойке «смирно», так высоко натянув свой плед, что открывается его впалый смуглый живот с волосатой дорожкой, убегающей в по-модному полурасстегнутые джинсы. Ну что ж, наверное, среди клошаров тоже бывают красивые и сексапильные… А впрочем, с чего Алена взяла, что он красивый? Может, там и смотреть-то не на что!
На соседней лавочке дремлет джентльмен в черных джинсах, белом пиджаке и таком же черном фетровом «стетсоне», как у карусельщика. Он опустил голову так, что поля шляпы прикрывают лицо, и, похоже, тоже дремлет, не обращая внимания ни на что на свете, даже на то, что рядом с ним тощий длинноволосый юнец неотрывно целуется с изящной, хорошенькой, похожей на куколку, негритяночкой. Карусель пробегает мимо снова и снова, а они все целуются да целуются. И как только дыхания хватает? Или они переводят дух, когда Алена их не видит?
Еще одна молодая пара: он похож на кавказца, правда, весьма цивилизованного, даже где-то утонченного, а может, и на турка (Алена плохо разбиралась в восточных тонкостях, ну, конечно, негра от белого могла отличить без ошибки). Он, значит, человек восточный, она – белесая, на редкость бесцветная, плохо одетая, сияет бессмысленной улыбкой, однако глаза похожи на осколки стекла – так и царапают все, на что смотрят… Алене кажется, что царапают они именно ее.
Из-за этой пары Алене сегодня никак не удавалось испытать хоть каплю удовольствия от катания и созерцания белых куполов Сакре-Кер. Едва они с Лизочкой подошли к карусели, как рядом вдруг возникли эти двое.
– Здравствуйте, – картавя, сказал молодой человек. – Вы русская?
Он тоже говорил по-русски, только с акцентом. Догадливость его объяснялась просто: Алена с Лизочкой только что громогласно обсуждали, что будут делать после катания на карусели: кататься с горки или есть мороженое? Лизочка требовала того и другого сразу, Алена думала, как бы от того и другого ускользнуть и сразу пойти домой: Марина наказала не опаздывать к обеду и аппетит ребенку не портить.
– Да, – ответила она. – А вы?
– Меня зовут Руслан. Я тоже из России, – ответил он с лучезарной улыбкой и еще более сильным акцентом. – А Селин, – указал он на свою блеклую подругу, – она париз… то есть парижанка.
Наверное, Алене тоже следовало назвать себя, однако это ей как-то и в голову не пришло. Она просто кивнула – мол, очень приятно, и что дальше?
– Вам нравится Париж? – завел парень светскую беседу.
– Неня, – нетерпеливо сказала Лизочка, – пойдем на кисель!
– Извините, – сверкнул молодой человек улыбкой. – Мы не будем вас задерживать. Мне просто хочется дать вам почитать… – Вроде бы в руках у него минуту назад ничего не было (впрочем, клясться Алена не стала бы по уже упоминавшимся причинам), но тут вдруг откуда ни возьмись появился разноцветный, зеленовато-сиренево-белесый листочек, который он и протянул Алене.
Она машинально взяла, а потом спросила:
– Что это?
– Мы – свидетели Иеговы. Слышали о такой организации?
– Да, что-то такое слышала, – кивнула она, испытывая почти неодолимое желание разжать пальцы и выпустить листочек и сдерживаясь исключительно из вежливости. – Но, знаете, я скоро уезжаю, так что едва ли я смогу приходить на ваши собрания… и все такое.
– Никуда не надо приходить, – ласково улыбнулся молодой человек. – Вы просто прочтите, что здесь написано.
– Хорошо, спасибо, – сделала Алена любезную улыбку. – Всего доброго, до свиданья.
И она, подхватив Лизочку на руки, ринулась к кассе, из которой ей лихо улыбался знакомый по прошлому году карусельщик с мушкетерскими усами. Нет, судя по черному фетровому «стетсону», это был не Д’Артаньян сорок лет спустя, а какой-нибудь мачо… может быть, тот самый сентиментальный гаучо, которому посвящено чудесное танго. Расточая ему улыбки и беря билеты, она незаметно опустила листок, на который даже не взглянула, в урну, а когда отошла от кассы, увидела, что Руслан и Селин пялятся на нее с теми же приклеенными улыбками. Конечно, они видели, как Алена выбросила листок. У Руслана взгляд вроде бы снисходительный, но у Селин улыбочка слегка отклеилась… Ох, какой ведьминский оскал виден!
А может быть, Алене все это кажется? Ведь она, строго говоря, ничего не знает о свидетелях Иеговы, кроме того, что они не считают Иисуса Христа одним существом с Иеговой, Богом-Отцом, а уверены, что он – земное воплощение Михаила Архангела; у них нет церковной иерархии, каждый из верующих является проповедником. Еще Алена читала где-то, что, по их мнению, существует особый класс людей: «помазанники», или «малое стадо», число которых ограничено 144 тысячами и которые после смерти отправляются на небо, и «другие овцы», или «великое множество», не ограниченное числом, которые после Армагеддона останутся жить на земле. И еще свидетели Иеговы отказываются от любых видов переливания крови (кроме искусственных кровезаменителей и фрагментов крови, лишенных плазмы). И они полностью против участия в политике, военном деле и спорте. Никаких государственных праздников и даже собственных дней рождений они не признают, верят в устранение существующей сейчас системы порядка и восстановление рая на земле.
Вроде бы ничего страшного, ну, верят люди во что-то свое и верят… Хотеть не вредно. Однако у Алены с первого мгновения, лишь только она коснулась листовки, вдруг возникло жуткое ощущение неуюта и непокоя. Поэтому она ее и выбросила немедленно. Ну а когда обнаружила, что Руслан и Селин сидят на скамейке около карусели и смотрят на нее, Алену начала бить дрожь. Господи, да вовек бы с этими свидетелями не видеться! Воображение у нее всегда было буйное, неуемное, а сейчас оно стремительно рисовало сцены каких-то преследований, нападений, похищения ребенка… кадры из какого-то голливудского фильма ужасов… От этого мурашки стадами забродили по ее похолодевшей спине, и Алена решила, что ни за что не сойдет с карусели до тех пор, пока неприятная парочка не уберется отсюда. Даже пусть у нее всего лишь разболтались нервы, пусть она психопатка, пусть сектанты преследуют добрых людей только в криминальных романах и вышеупомянутых фильмах ужасов, но какое счастье, что было куплено целых тринадцать билетов на карусель! Правда, теперь от них осталось только шесть… Неужели они с Лизочкой совершили уже семь карусельных туров?! Как это Алена еще жива? А ребенок что-то притих. Неужели этого даже для нее достаточно? Хоть бы не стошнило бедняжку…
Карусель остановилась.
– Ну что, Лизочек, пора домой, а? Головка кружится?
Надо быстро сойти и затеряться вон в той толпе туристов, чтобы мерзкие Руслан и Селин не успели заметить и прицепиться… Может быть, Алена, как всегда, нагоняла на себя пустые страхи. Она вообще была жутко мнительна, часто принимала и желаемое за действительное, и нежелаемое тоже, но сейчас ничего не могла с собой поделать. С одной стороны, вроде пора уходить. С другой – лучше этого не делать.
– Пойдем домой? Или еще раз прокатимся?
– Encore! Еще! – радостно вскричал русско-французский ребенок. – Еще, Неня!
– Ну, анкор так анкор.
На этот раз кружились под «A Media Luz», причем не просто в оркестровом исполнении, а со знаменитой в незапамятные времена Анитой де Сильва. И Алена невольно улыбнулась, слушая вызывающий голос, свысока и в то же время униженно признающийся в смертельной любви. Она никогда не могла сдержать эмоций при звуках хорошей музыки, особенно такой, как танго «A Media Luz», которое ну просто за сердце берет. А потом улыбка ее стала еще шире, потому что Руслана и Селин на прежнем месте не оказалось. Ура!
И вообще, среди зрителей произошли подвижки. Исчезли голубки-латиносы. Ушел араб, так и не раскрыв свой зонтик, ушел и черно-белый джентльмен. Черная нянька увозила коляску, ангелоподобный мальчишка плелся следом нога за ногу. Укатали сивку крутые горки!
«Вот и мы так же пойдем, – с мрачным юмором подумала Алена. – Если я вообще смогу сдвинуться с места!»
Целующая парочка и спящий под синим одеялом человек остались на месте. Те двое предавались прежнему занятию, но в позе лежащего появилось что-то новое. Что-то странное… Но на первый взгляд Алена не смогла понять, что именно. Поплыли мимо следующим кругом. Ага, одеяло почему-то скомкано у клошара на груди, и оно уже не синее, а какое-то темное…
– Blood! Blood! Кровь! – послышался истошный американский вопль.
Алена резко обернулась на повороте карусели. Американки вскочили и кинулись: одна прочь – другая – к телу. Поцелуйчики наконец-то разомкнули объятия. Еврейская семья улепетывала со всех ног, то же делала и элегантная девушка, мигом забывшая все свои выдуманные печали перед суровым лицом реальности. А карусель все кружилась, кружилась, и перед Аленой мелькали люди, которые со всех сторон спешили к скамейке, где неподвижно замер человек под синим, набухавшим кровью одеялом… Пробежали трое полицейских в черно-синей форме и смешных касках, всегда напоминавших Алене головной убор Меркурия с известной статуи. Один что-то взволнованно говорил в трубку радиотелефона… Сверху, с балюстрады, перегибались негры, торговавшие там поддельными сумками («Настоящая «Соня Ракель», настоящая «Шанель», но даром, мадам, даром!») и вплетавшие в длинные волосы хорошеньких туристок разноцветные нитяные косички.
Карусель наконец-то остановилась.
– Encore! Еще! – требовала неутомимая Лизонька, но Алена уже стащила ее с карусели и в сопровождении звуков «Adios, muchachos!» ринулась к воротам в ограде, снизу окружавшей знаменитую лестницу на Сакре-Кер. Однако на пути образовалось небольшое столпотворение: гражданская сознательность разноплеменных туристов была явно не на высоте, все спешили как можно скорее покинуть место происшествия. Алена оглянулась: не легче ли будет обойти толпу и пройти мимо фуникулера, и тут взгляд ее упал на… Руслана. Парень стоял около кассы карусели и – Алена просто глазам своим не поверила! – рылся в прозрачном зеленом пластиковом пакете, которыми заменили все монументальные урны Парижа несколько лет назад, с тех пор, как террористы начали подбрасывать в них взрывные устройства.
В это мгновение кто-то сильно толкнул Алену, и она чуть не упала, едва удержав на руках Лизочку. Пришлось отвернуться, и она так и не поняла, почудилось ей или Руслан в самом деле выдернул из груды мусора зеленовато-сиренево-белесую листовку, которую Алена туда бросила несколько карусельных кругов, несколько танго тому назад.
Тут уж нашу героиню охватил самый настоящий неконтролируемый ужас, и она кинулась со всех ног через боковые ворота, помчалась вниз, вниз, к бульварам, не обращая внимания ни на лотки с мороженым, ни на промелькнувший мимо скверик Анверс, в котором такие чудесные горки, и песочницы, и качели, и все, что детской душе угодно… На ее счастье, укачавшаяся-таки Лизонька мало обращала внимания на жестокий обман – лишь сонно глазела по сторонам, а потом склонила голову на плечо Алене и уснула, проснувшись лишь около самого дома.
Так что к обеду они не опоздали.
Лизонька так устала, что даже не заметила, как съела две котлеты и снова уснула – на сей раз в своей кровати. Прилегла и Марина. Алене до смерти хотелось последовать их примеру, однако на золоченых антикварных часах в гостиной пробило два, и она засуетилась: как бы не опоздать в библиотеку!