Я никого, кроме себя, не люблю, и никого, кроме себя, не жалею. Мне никто всерьез не интересен, и ничего я так сильно не желаю, как чтобы мне было хорошо. Это вытекает из моих поступков. До поры до времени они предсказуемы, но стоит мне нагрузить себя выше невидимой черты или ограничить, или обмануться в каких-то надеждах, моментально начинает переть грязь, скрытая где-то внутри. Если я иногда притворяюсь любящим, это вытекает либо из хорошего настроения, либо из каких-то соображений, либо из желания комфорта, либо в надежде получить что-то. Истинной же любви, т. е. безусловной, постоянной и не требующей ничего взамен, у меня нет ни к кому.
Подушка, кувыркаясь, врезалась в стену и жалобно пустила перо.
– Если ты не положишь свой планшет – я тебя убью! Ненавижу, когда на меня все время смотрят через планшет! – заорала Фреда и урча, как голодный вурдалак, вернулась к круглому пластиковому столику. Он был завален черновиками анкет и тестов, которые Фреда скачивала с сайтов крупных европейских университетов. Эти тесты вечно переводились, трижды перепроверялись, заполнялись и отправлялись по одной Фреде ведомым адресам. Порой они исчезали с концами, а иногда возвращались в виде новых тестов или приглашений. И снова Фреда что-то сканировала, отсылала, переводила и доказывала. Ее острое лицо становилось еще острее, а выпуклый лоб еще упрямее.
Каждая неделя начиналась с того, что Фреда собиралась уходить из ШНыра, и заканчивалась тем, что она, из величайшей милости, оставалась еще на неделю.
Лара лежала на спине и критически разглядывала ногти. В комнате до рези в глазах пахло жидкостью для снятия лака.
– Можно неприличную просьбу? – пропела она.
– Ну… – откликнулась Рина. Она знала, что, если не отзовется, Лара будет повторять про «неприличную просьбу» до бесконечности, на всяком новом витке добавляя в голос жалобности.
– Спасибочки! Напомни мне завтра, чтобы я напомнила Кириллу, чтобы он не забыл сказать Улу, чтобы тот напомнил Максу, чтобы тот починил мне шнеппер!
Рина оторвалась от ноутбука. Вчера вечером в полутемной пегасне она случайно погладила ослика Фантома, приняв его за жеребенка, и теперь ее прошибло на творчество.
– А чего с твоим шнеппером? – спросила она.
– Зефиром забило.
У Рины дыхание перехватило от такого надругательства над оружием.
– Зефиром?
– Я, конечно, помыла, что могла, но там, где всякие детальки, все равно застряло, – прощебетала Лара.
– Помыла? Чем?
– Водой, конечно. Подсунула под кран ну и… А, да! Пыталась жидкое мыло ватной палочкой пропихнуть, но получилось еще хуже.
– Ты понимаешь, что шнеппер – это…
– Да-да, – торопливо ответила Лара. – Шнеппер для шныра – это как нерпь, пчела, ну и все такое. Поэтому и передаю по цепочке, чтобы Макс меня не убил.
Рина задумалась.
– Какая разница по цепочке или нет? Макс все равно узнает, чей это шнеппер! Он их с закрытыми глазами отличит.
Лара перестала полировать ногти.
– Ты не понимаешь, мать моя женщина. Тут психология! – сказала она снисходительно.
Рина с минуту поискала психологию, но нашла одну дурь. Если суешь зефир в один карман со шнеппером, хотя бы следи, чтобы он был во что-то завернут. И вообще она никогда не подозревала, что Лара знает такое слово, как «психология». Хотя почему не знает? В женских журналах, которые она глотает пачками, это слово любят и лелеют. Типа вы с мужем не потому грызетесь, что оба жуткие эгоисты и не умеете терпеть несовершенств друг друга, а просто у вас биоритмы не совпадают, и вообще Овны с Тельцами не уживаются.
– А почему с Кирилла-то начинать цепочку? Он же… – осторожно начала Рина.
– Да-да-да, – закивала Лара. – … трепло страшное! Не удержится и все переврет, сделает меня совсем идиоткой. Улу не нравится, когда из кого-то идиота делают! Он будет меня выгораживать, и Макс вообще не поймет, кто виноват. То есть он, конечно, сообразит, что шнеппер мой, но кто зефира натолкал – не разберется.
Рина посмотрела на Лару с удивлением. План был блестящий. Даже не верилось, что он мог родиться в голове, где все место занимали зубы, корни волос и нервы, управляющие громадными глазами.
– Так ты напомнишь мне, чтобы я напомнила? – озабоченно спросила Лара.
– Да не вопрос. Только ты мне напомни, когда я должна напомнить! – сказала Рина и начала быстро печатать.
Ослячье вдохновение бурлило в ней.
«Маркиз дю Грац выключил бензопилу.
– Вообще-то я планировал дуэль на шпагах! – сказал он.
В зубах наемного убийцы все еще был зажат кинжал».
Рина перечитала и осталась недовольна. Дешевая брутальность, самоповтор. Забавно, конечно, но хочется большего. Она все стерла и начала печатать другое:
«О, у меня все прекрасно! Вокруг одни друзья, ведут со мной культурные разговоры! Тебя вот тоже в гости зовут, – бодро сказал барон де Лбуш. – Кстати, хотел тебя попросить: когда поедешь, захватишь том Чехова?
– Какой именно?
– Какой хочешь. Но лучше третий. Мой любимый.
Донна Ринья дель Пегги отыскала собрание сочинений Чехова, взяла третий том и сунула под мышку. Пошла было к лифту, но остановилась и ради любопытства открыла Чехова. Внутри книга была прорезана. Там лежали новенькая «беретта» с рукояткой, инструктированной слоновой костью, две запасных обоймы и осколочная граната.
Донья Ринья дель Пегги усмехнулась. Вечер обещал быть интересным».
Рина допечатала до точки, мельком просмотрела и нахмурилась. Проклятый барон де Лбуш возникал в ее прозе все чаще. Он почти вытеснил маркиза дю Граца, которому все чаще доставались невзрачные роли второго плана. Маркизу дю Грацу это не нравилось. Он злился, ревновал, лез в драку и однажды уже получил по затылку зонтом с загнутой ручкой.
Рина захлопнула ноутбук, посмотрела на часы и стала быстро одеваться – вдруг мучительно захотелось увидеть Мамасю. Ей важно было доказать себе, что она ее по-прежнему любит. Не абстрактно, как негров в Африке, а просто любит и все.
– Ты куда? – спросила Фреда, отрываясь от анкет.
– В город. На электричку еще успеваю.
– А Кавалерии что сказать?
– Ничего. Завтра утром вернусь, она и не заметит! Если, конечно, никто не накапает.
Фреда сложила руки подзорной трубой и сквозь подзорную трубу посмотрела на Рину как на нечто мизерное, но довольно любопытное.
– Обратно, конечно, телепортируешь? Да мне, в общем, наплевать. Залипнешь в стене и ладно. Как по-немецки «работоспособность»? Leistungsfahigkeit? Простое такое коротенькое слово.
Рина выскользнула в коридор. Там бегал Витяра, спрашивал у каждого: «Позвольте вас надуть?» и, получив положительный ответ, дул в ухо. Рина, чтобы не оставаться в долгу, хотела ответить тем же, но Витяра увернулся, крикнул: «От ты, дуся!» и убежал с громкими воплями.
Он вечно отчебучивал что-нибудь такое. Пытался сесть на диету, состоящую из одной соли, выводил угри пятновыводителем, мастерил из пластиковой трубы базуку, намереваясь пугнуть ею ведьмариков, или собирался вырезать одежду из цветной бумаги и пройти так по городу.
Рина любила Витяру. Он был не человек, а ходячая совесть ШНыра. Романтик, благородный мечтатель. С тонкими слабыми руками, нелепый, он один мог выйти на пять человек, если считал, что кого-то обижают. Его, конечно, били, но он все равно оставался победителем. А ведь даже не умел правильно сжимать кулаки. Сжимал их, не убирая большой палец, и он так и торчал вперед, дожидаясь, пока вылетит сустав.
Во всем ШНыре только Витяра способен был ляпнуть про себя: «У меня сейчас просто-навсего грустный момент в жизни. Письма мне пишут только спамовые боты, а я им подробно отвечаю».
Даже Афанасий, гибкий в своем уклонении от всякой нетворческой работы, говорил про Витяру:
– Я всегда под ним чищусь.
– Это как? – спрашивали у него.
– Ну вот, он какие-то вопросы задает наивные, например: «Ты пойдешь гнилые доски выбрасывать?» И так искренно спрашивает, без всякого подтекста, с такой уверенностью в моем благородстве, что я непременно это сделаю, что я понимаю, ведь действительно не собирался ходить.
Витяра не возвращался, надувая, как видно, уже кого-то другого, и Рина вышла во двор. Там умирал последний день февраля. Или передпоследний. Февраль умирал, но не сдавался, явно собираясь натянуть одеяло зимы до самого апреля.
Рина вышла из ШНыра по-скромному, как пай-девочка, через асфальтовую площадку, на которой стояла заметенная, похожая на громадный сугроб машина Кузепыча. Временами Кузепыч ее откапывал, сидел внутри и гордился наличием автомобиля. Микроавтобусом он, впрочем, временами пользовался, когда удавалось договориться с трактором и дорогу до ШНыра расчищали.
Когда Рина покидала ШНыр, ветра вообще не было. Она спокойно шла и добралась уже до леса, как вдруг увидела, что огромные железные ворота, стоявшие в поле невесть зачем и невесть куда закрывающие проход, надуваются, точно парус, и тонко, жалобно гудят. Рина остановилась в полном недоумении. Что это с ними? Взбесились? Нет, это все же был ветер, но странный, медлительный и могучий, как проснувшийся богатырь. Он дул не порывами. И вообще, кажется, не умел дуть. Это были какие-то неуловимые, огромной силы нажатия, идущие по всему фронту.
Внезапно ворота замолчали и – тишина, снова тишина. Снежинки не шелохнется. Успокоившаяся Рина прошла еще метров двести и заметила, как сосновый лес стонет, скрипит и клонится вершинами к земле. Низко клонится, как те деревья, которыми древляне разорвали князя Игоря.
И опять тишина. Она сделала еще несколько шагов, сомневаясь уже, надо ли куда-то идти. Лес продолжал стонать и гнуться сам по себе. А потом снежное поле вдруг всколыхнулось, как огромная волна, вздыбилось на десяток метров и его понесло на Копытово. Где-то внизу этого клубящегося потока, пригнувшись, бежала Рина, потерявшая дорогу, ослепшая, оглохшая.
Раз десять падала, вскакивала, снова бежала. Пыталась вернуться к ШНыру, но поняла, что не знает, где ШНыр и есть ли он вообще. Наконец она перестала вскакивать и осталась на земле. Рина лежала и чувствовала, как ее медленно заносит снегом.
«Выкопаю себе пещеру! А что? Снежное убежище!» – подумала она и начала уже копать, как вдруг поняла, что копать-то, в общем, нечего. Снега самое большее выше колена, все остальное унеслось куда-то.
Рина осторожно встала. Ветра не было. Точнее, того, первого, не было. Он ушел громить Копытово, ломать там деревья, отрывать жесть от крыш и опрокидывать заборы. На смену этому могучему дебоширу явился какой-то ветерок-шестерка, писклявый, слабый, но приставучий. Он и поднимал метель. Казалось, у сугробов вырастает снежная борода. Борода эта трепетала, простираясь в сторону, противоположную строениям, к дороге.
Рина из упрямства добралась-таки до станции. На полдороге ветерок-шестерка умчался куда-то, в небе снова что-то поменялось, и повалил снег. Падал он, казалось, во всех направлениях – снизу вверх, сверху вниз и еще откуда-нибудь. Видимость исчезла. Даже собственная вытянутая рука казалась ей мифом. Изредка из снежной пелены выныривало нечто вроде дерева, или мокрого забора, или гаража, но сразу скрывалось. Дорога, и без того почти заметенная, исчезла окончательно. Опасаясь заблудиться, Рина свернула к шоссе. Она уже сомневалась, ходят ли электрички.
На станционной площади было весело. Подмосквичи, недавно ноющие: «Зимы бы нам, бедным! Зимы!», слепо тыкались в метели. Машины всматривались фарами в белое месиво, но видели только самих себя и стремительно бегущий снег и от злости останавливались. Где-то между торговыми павильонами метался, ворча мотором, маленький красный трактор на крепких колесах.
Таджик в рыжей дорожной жилетке упорно гнал куда-то на велосипеде «Кама». Снег мешал маленьким колесам. Велосипедист, по всем законам, должен был бы свалиться, но он лихо выкручивал руль и несмотря ни на что ехал. Руль был обмотан цепью, она звякала и стучала замком. Вид у таджика был уверенный и даже лихой. Рина остановилась в удивлении. Она почему-то была убеждена, что таджики – народ вечного лета. При виде снега они должны долго охать, бросаться за фотоаппаратами, а затем падать в благоговейные обмороки.
Электричка ходила, циклопическим глазом прожектора высверливая метель. Под влиянием тепла все живое в вагонах спало, а неживое, напротив, выглядело ожившим. Хлопал открывшийся щиток кондиционера. По проходу каталась пустая бутылка. Рина ехала в электричке, смотрела в окно, в котором ничего не отражалось, кроме ее лица, и думала про «Даму с собачкой» Чехова. Что было бы с дамой в 1918 году? Ведь она где-то 1877 года рождения, эта дама, если немного включить математику. Значит, в 1918-м ей 41 год. Не так уж и много. Шпиц, конечно, околел. Дама завела себе псину попроще. С ней вместе она ходит отоваривать продуктовые карточки. Гурову – шестьдесят с кепкой. Он остался в России. Большевики отобрали у него оба его дома, он поседел и сдал. У него трясутся щеки. Чтобы получать дополнительную крупу, он работает библиотекарем при клубе технической молодежи, но все так же целует дамам ручки. Жена Гурова уехала в Париж. Она одна, по сути, не изменилась. Все так же в письмах зовет мужа Димитрием и посещает интеллектуальные спектакли…
К Мамасе Рина приехала в начале второго. Артурыча как всегда не было. Это Рина поняла еще на улице, не увидев на привычном месте его автобуса. Должно быть, Артурыч снова укатил за ватными дисками, детскими кремами или краской для волос. Увидев Рину, Мамася привалилась к стене.
– Ты с ума сошла! Ты знаешь, который час?
Та посмотрела на телефон.
– Уже знаю. А что? Метро еще ходило.
– А маньяки?
– Все были заняты. Весна на носу. Работы невпроворот.
– Все равно ты больная, – грустно сказала Мамася и пальцем наметила на щеке место для поцелуя. Этим она сильно отличалась от Рины, которая, под влиянием Гавра, любила целовать во все попало: попадется глаз – так в глаз, попадется нос – так в нос. Хотя, может, потому и отличалась, что знала за Риной эту привычку.
Они пошли на кухню, в которой – по звукам – кто-то был. Кто-то оказался Элей. Рину Эля узнала, но отнеслась к ней без интереса, точно они расстались пять минут назад. Взглянула на нее и снова занялась игрушками.
– Она весь день спала, – сказала Мамася, точно извиняясь за свою непутевость. – И я, признаться, тоже. А теперь вот чай пьем… Присоединяйся!
Рина присоединилась. Кухня была все та же, но уже какая-то неприрученная. Чашки, цветы на окнах, шкафчики – все это успело от нее отвыкнуть и посматривало теперь с подозрением. Наша ты, не наша или просто мимопробегающая какая-то.
Мамася бродила от плиты к холодильнику и хлопала шкафчиками, отыскивая печенье, или сушки, или зефир – хотя бы что-то. Манася и чай всегда были неразрывны. Она могла пить его с лимоном – без лимона, с сахаром – без сахара, с молоком – без молока, с конфетами – без конфет и даже иногда чай без чая. Тогда чаем становилась банка из-под варенья, залитая горячей водой.
На столе лежала растрепанная, с кучей редакторских зигзагов и восклицательных знаков рукопись, в которой героиня бежала топиться в пруду, не забыв перед этим накраситься и привести в порядок ногти. В этом месте автор прерывал повествование и помещал длинное – страницы на три – описание природы.
– Здесь провис, не хватает динамики. Но если убрать описание, не будет хватать вообще ничего, – сказала Мамася.
– А ты напиши, что в камышах ее ждет отвергнутый поклонник, покусавший вчера вечером вампира, который от этого неожиданно выздоровел, – посоветовала Рина.
Мамася засмеялась. По ее мнению, книга бы от этого только выиграла.
– У тебя что-то случилось? Чего ты приехала?
– Да так… На месте не сидится. Осла погладила! – сказала Рина.
Мамася недоуменно подняла брови. Она не подозревала, что в секретной школе есть ослы.
– Ослы везде есть, – веско произнесла Рина.
Мамася кивнула, послушно населяя школу ослами. Потом стала рассказывать об Эле. Успехи есть, но стремительными их никак не назвать. Иногда она говорит, иногда нет. Иногда интересуется миром, а иногда не интересуется. На занятия они ходили, но потом бросили. Там все было слишком напыщенно. Румяные тетки средних лет авторитарными голосами объясняли, чем кошечка отличается от собачки и какие зверушки, кроме льва, живут в Африке. Мамасю считали полной идиоткой на основании того, что она не смогла ответить, что общего между пони и вертолетом. Оказывается, и то и другое – средства передвижения.
– Надо было спросить у них, что общего между Достоевским и Гоголем! Хотя они не смутились бы! Такие люди всегда все знают. Они ответили бы, что они оба гуманоиды, – сказала Мамася звенящим голосом. Обида на психологических теток жила в ней до сих пор.
Рина слушала Мамасю, смотрела на нее, и на языке вертелся вопрос, который она так и не решилась задать. Однако Мамася, точно угадав его, заговорила о Долбушине сама.
– Он прислал для нее паспорт и свидетельство о рождении. В свидетельстве написано, что она моя дочь. Но ведь это же не настоящие документы! – сказала Мамася, с ужасом округляя глаза.
– Кошмар! – добавила Рина. – А печати есть?
– Сколько угодно.
– Так что тебе еще надо? Если этого мало, пробей потихоньку по базе данных. Я почти уверена, что и там у него все схвачено, – сказала Рина.
Мамася покосилась на нее с подозрением. Заметно было, что ситуация с документами беспокоит ее всерьез.
– А недавно он прислал мне стиральную машину! Это был что, вежливый намек, что я не стираю? А что, позвольте его спросить, стоит у нас в ванной? – возмутилась Мамася.
– Она же не работает, – неосторожно ляпнула Рина.
На лице у Мамаси возникло скорбное выражение человека, которого только что предали.
– Нет уж! Она прекрасно работает! Закрывается неплотно, и шланги немного прогнили. Но у нее замечательный двигатель! Надежный! Прекрасный! Поистине вечный! – с негодованием произнесла Мамася.
Рина тихо хрюкнула. Стараясь не смотреть на кипящую Мамасю, опустила в чай печенье. Оно обломилось и осталось плавать в чашке. Рина стала выуживать его двумя пальцами. Печение вело себя как призрак. Глазами увидеть было можно, а пальцами взять нереально: они проходили насквозь.
– А новая машинка где? – спросила Рина, отчаявшись достать печенье.
Мамася небрежно, как королева в изгнании, ткнула пальцем в темный коридор.
– Там!
Рина вспомнила, что по дороге на кухню видела в коридоре нечто гороподобное. В их квартире всякий громоздкий предмет, стоявший не на своем месте (стул, стол, гладильная доска, даже велосипед), мгновенно превращался в перехватывающую парковку для свитеров, юбок, колготок. Причем они с Мамасей обвиняли в происходящем не себя, не вещи, а именно этот не на место выползший предмет.
Эле надоело рассматривать картинки. Она взялась за шнур электрического чайника и…
– Не-е-е-ет! – заорала Мамася, в прыжке мангуста отшвыривая уже падающий чайник к холодильнику, и стала вопить на Элю за то, что испугалась за нее. Эля, до этого момента вообще не понимавшая, в чем дело, тоже начала орать. Добившись от Эли слез, Мамася успокоилась и сочла педагогическую программу исчерпанной.
– Ну все! – сказала она строго. – Я тружусь! Мне надо добить пятьдесят страниц и завтра сдаваться!
Пятьдесят страниц Мамася добивала с прищуром наемного убийцы, вычеркивая порой целые предложения, в содержании которых ей сложно было разобраться.
– Надеюсь, автор к тебе не придет и не положит руки на шею, – сказала Рина.
Мамася отчего-то испугалась и стала стучать по полировке.
– Я тоже надеюсь, что не придет. Он недавно умер… Все! Тихо!
Рина взяла за руку всхлипывающую Элю, отвела ее в другую комнату и уложила.
– Не буду пать! – сказала та.
– Это ты правильно! Не спи, конечно! – одобрила Рина.
Эля счастливо вздохнула, радуясь, что настояла на своем, и мгновенно уснула.
Рина вернулась, забралась с ногами в кресло и стала смотреть на Мамасю. Изредка та отрывалась от рукописи и заглядывала в свой смартфон, нетерпеливо дергая пальцем ползунок разблокировки. Проверка электронной почты – форма психоза. Ясно же, что каждые пять минут почта не приходит. Да и не ждешь особенно ни от кого писем. Просто сознание жаждет надежды и перемены, а проверка почты для этого самый подходящий повод.
Мамася ощутила ее испытующий взгляд и подняла голову. Глаза у нее были красные, уставшие.
– У тебя по волосам упрямки ползают, – сказала Мамася.
– А? Какие? – не расслышав, переспросила Рина.
– Полосатые.
Рина вяло улыбнулась. На нее вдруг навалилась тяжелая ночная тоска, которая часто следует за перевозбуждением. Ослик Фантом погас в ее душе. Она смотрела на Мамасю, и ей было больно. Она ощущала… сама не знала что. Или знала, но не хотела озвучивать, потому что, выразив что-либо словами, получаешь противный клейкий ярлычок, который затем руководит твоими мыслями, ощущениями и поступками. Слова опасны. Пока что-либо не сказано, оно еще не совсем существует и может легко рассосаться, исчезнуть, оказаться мифом, случайной тенью от пролетевшего облака. Высказанное же мгновенно начинает существовать.
По сути, сейчас Рина развенчивала для себя Мамасю. Начинала видеть ее слабости и границы, которые есть у каждого, но которых почему-то не должно быть у тех, кого любишь. Горькая такая правдивая любовь: когда любишь человека и видишь, что он несовершенен, а все равно продолжаешь любить, потому что, потеряв это чувство, разом потеряешь все.
– Я тебя люблю, а остальное неважно, – зачем-то ляпнула Рина.
Мамася тревожно шевельнула бровями.
– Остальное тоже безусловно важно, – сказала она, находя нужным спорить. – Например, то, как ты одеваешься! Женщина должна одеваться тепло и красиво. Именно в такой последовательности. Вначале тепло, а затем красиво. Но ни в коем случае не наоборот!
– В свитер ниже попы? – рассеянно спросила Рина.
– Он греет поясницу!
– Ага! А в пояснице помещаются будущие дети и другие внутренние органы!
Мамася поморщилась.
– Ты говоришь ерунду!
– Это ерунда говорит меня. Но ты не обращай внимания! Мы с ней прекрасно ладим, – сказала Рина, и ей вдруг стало хорошо.
Просто хорошо и все. Сомнения отступили. Зачем усложнять то, что замечательно само по себе? Человек – это то, что он видит. Хороший человек видит во всем хорошее. Здесь же, у Мамаси, ей было спокойно.
Дом – место, где тебя любят. Включенная на кухне лампа, которую видно с улицы темным сырым вечером. Стол с супом и всякими булками. Кипящий чайник. Но все же главное: просто место, где тебя любят, и больше, по сути, ничего.
Рина обняла Мамасю, и они обе сладко заплакали непонятно чему. В соседней комнате проснулась Эля, вспомнившая о своем обещании не спать. Она пришла на кухню, пошаталась в дверях, посмотрела на них некоторое время, неуверенно хихикнула, точно примериваясь, та ли это эмоция, или нужно поискать другую, а потом подползла на четвереньках, обняла ногу Мамаси и тоже заплакала.