Пока что я сдаюсь. Вернувшись в свою квартиру, понимаю, что не могу сосредоточиться на работе. Пишу стихотворение в свой блог «Стихи и курьезы»:
Дома.
Наконец-то дома.
Внезапно дома.
Никогда дома.
Всегда дома.
Без дома.
Иду домой.
Прощай, дом.
Разбитый дом.
Покидая дом.
Ох, Дом, куда же ты ушел?
О, Хомо.
О.
Заключение: Дом – слово большой внутренней силы.
Исследовать: так ли это на других языках? Существует ли язык, в котором нет слова «дом»? Как мыслят люди, живущие внутри такой культуры? И что они отвечают на вопрос «Где ты живешь»? Перечитать Уорфа! Это может быть важно!
В течение нескольких часов я смотрю на экран, постоянно обновляя страницу, жду, когда появятся комментарии. Не появляются.
Снова стучусь в его дверь с готовым планом разговора в голове. Дверь открывается. В этот раз он без грима, и я вижу древнего афроамериканца. О, сколькому я могу у него научиться, и это только начало[23]. Но он выглядит странно и отстраненно, а без грима – еще страннее и отстраненнее, чем в прошлый раз. Я пытаюсь дать ему понять, что пришел с миром. О, сколько всего удивительного видели его афроамериканские глаза. Где он только не бывал за свою долгую и безжалостно афроамериканскую жизнь. Он родился в 1908 году. Возможно, его родители даже были рабами. Бабушка с дедушкой уж точно. Он – хрупкий сгорбленный гигант. На ногах у него новые бежевые ортопедические найки – они сегодня в моде. «Эйр» Гарри Маршалла. Ради таких кроссовок здесь, во Флориде, некоторые старики убивали других стариков.
– Я пришел с миром, – объясняю я.
Он молчит. Возможно, не расслышал.
– Я пришел с миром, – повторяю я, в этот раз погромче.
Он показывает свои десны в улыбке.
– Нельзя ли пригласить вас на чашку чая? – говорю я.
Нет ответа.
– Я написал монографию об Уильяме Гривзе. Великом авангардном афроамериканском режиссере.
Я хватаюсь за соломинки. То, что он с подозрением относится ко всем белым людям, нечестно по отношению ко мне. Я понимаю причину его недоверия – и тем не менее. Я не такой, как говорят дети, и я очень стараюсь.
– Моя девушка – афроамериканка, – говорю я в закрывающуюся дверь.
Я провожу часы у своего дверного глазка. Это ненормально. Он никогда не выходит из квартиры. Я задумываю и отметаю один план за другим. Можно ли попросить у вас ингредиент для пирога? Я собираюсь в продуктовый, вам что-нибудь нужно? Вы знаете хорошего парикмахера? В какой там день у нас мусор выносят? Вы не чувствуете запах?
Затем дверь открывается. Он выглядывает в коридор, смотрит прямо на мою дверь. Он меня избегает? Это уже почти жестоко. Но я не выдаю себя, наблюдаю. Не хочу выглядывать, пока он не отойдет подальше, пока не закроет дверь и тогда уже не сможет вернуться в квартиру, если вдруг появлюсь я. Он выходит, закрывает дверь. И я делаю то же самое.
– Ой, здрасьте, – говорю я. – Я Б. Мы встречались. Когда вы были в костюме. Даже поболтали.
Он не отвечает.
– Я еще встречаюсь с афроамериканкой. Возможно, вы меня помните.
Он медленно плетется к лестнице в своих похожих на лодки бежевых ортопедических кроссовках.
– Короче говоря, я тут подумал, раз мы соседи, можно обменяться ключами. На всякий случай.
Тут я пугаюсь, что для такого предложения еще слишком рано. Пытаюсь сдать назад.
– Или просто чай. Не в смысле «обменяться чаем», а в смысле «вместе выпить чаю».
Ничего.
Затем происходит нечто невероятное. Он падает с лестницы. Падение жесткое, словно его толкнули, и я беспокоюсь, что кто-то подумает, будто его действительно толкнули, и затем подумает, что это был я. Чего я не делал и никогда бы не сделал. Никогда. Я даю деру обратно в квартиру и захлопываю дверь, жду другого жильца, встревоженного звуком падения и стонами, который придет оказать старику первую помощь. Я появлюсь вторым. Это будет мое алиби. Затем понимаю, что все остальные жильцы в этом здании или глухие, или слепые, или все сразу. По удачному стечению обстоятельств в этот самый момент в здание заходит грустный мужчина без машины (глухой).
– Я отвезу его в больницу! – кричу я от самой двери. – У меня есть машина!
Он, конечно же, меня не слышит и продолжает тащить Инго в сторону, видимо, автобусной остановки. Я сбегаю вниз по лестнице и грубо тормошу соседа за руку, чтобы привлечь его внимание. Он смотрит на меня.
– Я отвезу его в больницу. У меня есть машина, – произношу я одними губами (с помощью своей усовершенствованной техники дыхания через нос). Он кивает. Я беспокоюсь, что этот безмашинный печальный человек в будущем попросит куда-нибудь его подвезти, поскольку теперь в курсе насчет моего машинного статуса, но это мой момент – и я должен его поймать, как учит нас Сол Беллоу (еврейский и великолепный!) в книге «Слови момент».
По дороге в больницу я снова пробую поговорить.
– Я Б., – говорю я. – Возможно, вы помните, как мы разговаривали.
Я объясняю, что Б. – это инициал моего имени, который я использую как на работе, так и в личной жизни, чтобы мой гендер не мешал воспринимать мои киноисследования многочисленным читателям, равно как и людям в моей личной жизни.
Он молчит.
– Я вас не толкал. – Я чуть ли не перехожу на визг. На случай, если у него есть сомнения на это счет.
Я хочу, чтобы он знал.
– Я встречаюсь с афроамериканкой, – визжу я во весь голос. Это он тоже должен знать.
Он бросает на меня взгляд, затем смотрит перед собой и говорит:
– И пошел он оттуда в Вефиль. Когда он шел дорогою, малые дети вышли из города и насмехались над ним и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся и увидел их и проклял их именем ГОСПОДНИМ. И вышли две медведицы из леса и растерзали из них сорок два ребенка. 2 Цар. 2: 23–24.
– Господи. Это Библия? – говорю я. – Господи. Что за черт?
Пытаюсь понять, не насмехается ли он над моей лысой головой. Или угрожает натравить медведиц.
За стойкой я смотрю, как он заполняет анкету. Ему сто девятнадцать лет! Он же говорил сто шестнадцать, не? Неважно, в обоих возрастах падение с лестницы – обычное дело, и нет тут ничьей вины, моей-то уж точно. Я его не толкал. Воистину чудо, что он в своем возрасте еще может ходить. Это невероятно, и он должен быть благодарен, что я его спас, а не искать виноватых.
Пока он отвлекся в поисках своей карточки медицинского страхования, я вписал себя как контакт на экстренный случай. Дежурный спросил, не сын ли я ему. Мне это польстило. Я реабилитирован. Вы подождите, когда я расскажу об этом своей девушке.
– Нет, – говорю я. – Просто друг.
Не то чтобы межрасовая дружба мало значила.
По дороге домой в машине Инго стал подозрительно разговорчив. Возможно, из-за болеутоляющих. Возможно, из-за того, что я спас ему жизнь, но в любом случае я счастлив наконец стать его другом. Я, будущий Франц Боас среди любителей, всегда считал культурную антропологию своей страстью, и здесь целый кладезь истории сам идет мне в руки. Я включаю (с разрешения Инго) свой катушечный магнитофон «Награ II» 1953 года производства, сам по себе исторический объект.
– 4 ноября 2019 года. Я в Сент-Огастине, штат Флорида, вместе с Инго Катбертом, афроамериканским джентльменом. Когда вы родились, мистер Катберт?
– Я родился в 1900 году.
– Значит, вам 119 лет, – говорю я.
– Да, сэр.
– Мне казалось, вы говорили 1908-й?
– Тысяча девятисотый.
– Хорошо. Какие ваши самые ранние воспоминания?
– Из прошлого или из будущего? – спрашивает он.
– В каком смысле «из будущего»?
– Ну, память работает в обе стороны.
– В обе стороны?
– Да. Перепоминать будущее – это примерно то же самое, что перепоминать прошлое; чем сильнее ты удаляешься от него, тем оно туманнее. В любом направлении.
Вот тут я на перепутье. Готов ли я потакать его безумию или лучше направить его в сторону более разумной дискуссии? Надо сказать, что как исследователь фабулизма я, по крайней мере сейчас, заинтригован воспоминаниями Инго о будущем. И, конечно, мимо меня не прошло, что его манера речи снова изменилась. Помимо прочего, я изучал еще и манеры речи с Роджером К. Муром в Шеффилдском университете, пока писал монографию «Манеры речи, от ворчания до бурчания, от запинок до заминок, от нуканья до сюсюканья, от монотонности до возбужденности».
А, и еще «от шамканья до чавканья».
– Вы не могли бы привести пример того, что вы помните, но оно еще не произошло?
– В будущем все только и говорят о брейнио. Это для примера, если тебе так уж хочется знать.
– Брейнио?
– Ага.
– А можно поподробнее?
– Попо-что?
– Что такое брейнио?
– Брейнио повсюду, куда ни глянь. Брейнио. Брейнио.
– Да, но что это?
– Брейнио. Это как радио или телевизор, только у человека в мозгу.
– А, типа передачи транслируются прямо в голову?
– Все только и говорят о брейнио.
– В будущем.
– Ага.
– У вас в будущем тоже будет брейнио в голове? – спрашиваю я.
– Нет. Когда брейнио изобретут, я уже умру.
– А.
– Мне ж сто двадцать девять лет. Ты совсем уже ку-ку, на хрен?
– Да. Точно. Значит, вы помните то, что произойдет после вашей смерти?
– Не очень много и не очень хорошо. Это называется брейнио. Все ток и говорят, что о брейнио.
– Понятно. Что еще вы помните из будущего? – спрашиваю я.
– Машины будущего.
– Как они выглядят?
– Серебряные. Все ток и говорят об энтих самых серебряных машинах. Серебряные машины то, серебряные машины се.
– И что о них говорят?
– Я се купил машину будущего, такие дела. Слушь, она серебряная. Остальное малец расплывчато. Потому что это будущее.
– У этих машин будущего есть какие-то необычные характеристики?
– Они летают. Еще могут плавать, если захочешь.
Внезапно мне начинает казаться, что эта серия вопросов ни к чему не приведет, поэтому я сдаю назад.
– А почему бы нам теперь не поговорить немного о прошлом?
– А почему бы, собсно, и да.
– Хорошо, отлично. Вы до сих пор работаете, Инго?
– На пенсии.
– И где вы работали?
– Был уборщиком в школе для слепых, глухих и немых здесь, в Сент-Огастине.
– Когда вы начали там работать?
– Шесть утра. Кажный день. И в дождь, и в зной.
– Нет, я имел в виду год.
– Ох. Господи. Кажись, тысяча девятьсот двадцатый. Или навроде того.
– И вы работали там всю жизнь?
– До 1995-го.
– Это семьдесят пять лет.
– Я не считал.
– Я посчитал, – говорю я.
– Как скажешь.
– Серьезно.
– Поверю тебе на слово.
– Точно семьдесят пять.
– Ладно.
– Хотите, посчитаю на калькуляторе?
– Я забыл глазели на лестнице, когда упал.
– Вам нравилась работа?
– А то. Добрые люди. Хорошо ко мне относились.
– Хорошо. Это хорошо.
– Мне по душе быть со слепыми и глухими.
– Почему?
– Сложно объяснить.
– Может, попытаетесь?
– Мне по душе глухие и слепые, потому что они не пользуются глазами и ушами, чтоб судить других.
– Понимаю.
– Хотя, должен сказать, слепые судят тебя по голосу, а глухие – по виду. Слепоглухие в этом плане лучше всех, но половинчатые все равно лучше тех, кто может видеть и слышать. Лучше полноценных. С этими мне совсем неловко.
– Значит, вы застенчивый?
– Что это значит? За какими стенами?
– Вы боитесь, что люди будут вас судить?
– Не люблю, когда судят. Только Бог судья.
– А кто любит?
– Кто любит что?
– Я просто соглашаюсь с вами насчет того, что неприятно, когда тебя судят.
– Вижу.
– Вы когда-нибудь были женаты? У вас есть дети?
– Нет. Я занятой был. И в любом случае девки никогда на меня особо не зарились. Я их не виню. Не понять, почему одни люди нравятся другим. Одни говорят, это химикаты, что люди ведутся на запахи из-за химикатов. Но я не знаю. Сам никаких химикатов никогда не чуял, но, бывало, девки мне нравились. Так что не знаю.
– Вы пробовали пригласить кого-нибудь на свидание?
– Нет. Я знал, что они не хотели. Их взгляд говорил: пожалуйста, не приглашай. Это те, которые не слепые. Слепые говорят ушами. И когда я видел такой взгляд или уши, просто проходил мимо. Но это не значит, что они мне не нравились. Это было тайной. И про себя я о них думаю. Придумываю о них истории.
– Вы пишете рассказы?
– Не совсем.
– В каком смысле «не совсем»?
– Ну, истории я придумываю, но только для себя. Они составляют мне компанию. Мне бывает одиноко. Часто. У меня есть телевизор и ТВ-программа, но иногда я придумываю истории для себя одного. Жаль, что брейнио еще не изобрели. Когда изобретут, я уж помру. Знаешь, как работает брейнио?
– Эм-м, нет. Я впервые о нем услышал несколько минут назад, – говорю я.
– Брейнио попадает в мозг человека с помощью невидимых лучей или навроде того.
– Как радиоволны?
– Вроде так, хоть я и не учет-ный. И эти невидимые лучи – они рассказывают тебе историю, которую можно смотреть прямо в мозге. Но это не как телевизор, где всего одна история и ее смотрят все. Брейнио смешивается с твоими собственными идеями, и история, которую ты смотришь, ее как бы вы вместе с брейнио создаете.
– Индивидуальная история.
– Это что такое?
– Ну, сделанная вами вместе.
– Я так и сказал. И ты в ней тоже есть. Я уже говорил? Можно быть внутри истории. Если хочешь.
– Похоже, это потрясающее изобретение. И ни капельки не жуткое, – говорю я.
– Ага. Хотел бы я дожить до изобретения брейнио.
– Вы бы хотели быть героем собственных историй в брейнио?
– Нет. Я не очень люблю смотреть на себя.
– Даже в брейнио?
– Думаю, даже там.
– Но в брейнио можно стать кем угодно.
– Ага. Но тогда это буду не я.
– Логично.
– Но хотел бы я быть еще жив, когда изобретут брейнио. Тогда было бы гораздо быстрее и легче.
– Быстрее и легче, чем что?
– Чем история, которую я придумываю сейчас. Брейнио создает истории быстро. Все в будущем говорят, что брейнио быстрый, – отвечает Инго.
– А вы можете рассказать, что за историю придумываете?
Он замолкает и таращится на меня так же, как вчера. Я жду. Он хочет ответить? Кажется, да. Он облизывает губы, словно собирается заговорить, но продолжает смотреть.
– Я не могу рассказать.
Я безутешен.
– Может быть, я смогу показать, – говорит он.
– Значит, вы художник? Покажете мне свои картины?
– Иногда я рисую. И строю. И еще занимаюсь всякими ремеслами. Шью. И еще всякими ремеслами, если необходимо.
– Потрясающе! Я бы с радостью посмотрел ваши работы! Они выставляются в галерее или…
– В квартире. Я покажу на проекторе.
– Это фильм?
– Да, я снимаю анимационный фильм.
Даже не верится: дряхлый, эксцентричный, скорее всего сумасшедший афроамериканский кинорежиссер-затворник. Искусство аутсайдеров, несомненно. Я наткнулся на что-то грандиозное. В голове пляшут мысли о Дарджере[24]. Время для вопроса на шестьдесят четыре тысячи долларов:
– Сколько людей видели ваш фильм?
– В смысле?
– Вы уже показывали кому-нибудь свой фильм?
Пожалуйста, скажи «нет».
– Он не для других. Он только для меня. Больше никто его не видел, – говорит он.
Как я мог наткнуться на такое? Неважно, насколько неказист и неумел его фильм, неважно, как больно его смотреть, я обращу эту историю в антропологическое золото. Она будет кормить меня до конца жизни. Наконец-то я раздвину стыдливые ножки «Кайе дю синема».