Глава 2

Тут жутковато. Жужжат жуки. Лягушки. Я кладу еду и напиток в машину и мокрыми бумажными полотенцами начинаю оттирать лобовое стекло. Жуки по нему размазаны, как вазелин. От полотенец никакого толку. Теперь лобовое стекло выглядит даже хуже, чем до этого. Я принимаю немного необдуманное решение оттирать рубашкой. Большое жесткокрылое насекомое в северо-западном квадранте прилипло накрепко. Отдираю его ногтем левого мизинца, которым касался ручки в туалете, – этот ноготь я покрасил в красный в знак солидарности с австралийским движением «Лакированный мужчина»[7], а также чтобы скрыть небольшую, но чудовищно неприглядную ногтевую аномалию под названием «матросский ноготь». Не советую гуглить. Насекомое отделяется от стекла кусками, его внутренности черные и блестящие. Даже с отодранным панцирем оно каким-то образом все еще живое, будто не до конца освежеванный человек, и я испытываю проникновенное единение с миром природы. Мы как будто понимаем друг друга, я и насекомое, вопреки разнице между видами, вопреки времени. У меня такое ощущение, словно оно хочет мне что-то сказать. Что это у него в глазах – слезы? Что это за вид? Как энтомолог-любитель, я довольно сведущ в том, что касается видов насекомых, но, разумеется, Флорида во многом отличается от остального мира. Даже насекомые здесь эксцентричны и, подозреваю, расисты. Я давлю жука рубашкой. Он страдал, как и все мы. Я поступил правильно.

Затем до меня доходит: возможно, это был дрон. Совсем не насекомое. Миниатюрный плачущий дрон. Слышал, такие бывают. Летают вокруг, как камеры наблюдения, и снимают всё подряд. Следят за всеми. За мной следили специально или это просто совпадение? Зачем правительству за мной следить? Или, возможно, это какая-то неправительственная организация? Или один человек? Может ли какой-нибудь коллега-критик заполучить или даже позволить себе подобную технологию? Возможно, Армонд Уайт[8]? Манола Даргис [9]? Кто-то из моих недругов? Кто-то, кто желает мне зла, кто хочет что-то на меня «накопать», если угодно. Я всегда чувствовал, что против меня действуют какие-то силы, сдерживают меня. Возможно, я помеха для системы. Индустрия развлечений – это предприятие с оборотом в триллион долларов в год. Это большой бизнес, ребята. А вдобавок к получению прибыли этот бизнес имеет огромное влияние на общественное мнение, культурные сдвиги, плохое образование, не говоря уже о хлебо-зрелищном аспекте. Индустрия не хочет, чтобы ее разоблачили. Я часто размышлял о том, почему моя карьера постоянно буксует. Возможно, это не случайность. Я снимаю дрона с рубашки, рассматриваю, отдираю черную «плоть». Внутри нахожу крошечный костлявый скелетик. «Это что еще за чертовщина?» – спрашиваю я себя, перефразируя великую (и при этом постыдно переоцененную некоторыми девочками-подростками) Дороти Паркер[10], пока размышляю о том, во что превратилось наше общество из-за порочного синтеза электроники и зоотехнологии. Армонд Уайт – чудовище. Очевидно, это его рук дело.

Я давлю ужасного дрона ногой, чтобы точно убедиться, что он даже в поврежденном состоянии не сможет записывать мои действия, затем прячу в бардачок, чтобы позже изучить повнимательнее. Я не эксперт по электронике, хотя и проходил шестинедельный курс по осаждению атомных слоев – методике применения тонкой пленки, – потому что неправильно понял описание в каталоге «Лернинг Аннекс» и думал, что это семинар по производству социального кино в поддержку анорексии как образа жизни.

В конце концов мне удается оттереть с водительской стороны небольшой круг размером со среднюю пиццу. Сойдет. Не хочу здесь больше оставаться. Без рубашки сажусь в арендованную машину и выезжаю на шоссе. Удивительно, но эта кола не такая уж плохая. Не такая сладкая, как кока-кола, и с более отчетливым цитрусовым привкусом. Хочется сказать «грейпфрутовым», но не уверен. Помело? Я причмокиваю губами и прощупываю языком нёбо для определения вкуса. Это необходимые процедуры, если хочешь определить вкус напитка, но моя жена так не делала и после двадцати лет совместной жизни, наблюдая, как это делаю я, разучилась относиться к этому с юмором. Что тут скажешь, таков уж я. Все в моей семье определяют вкус точно так же. Трижды семейный День благодарения завершался тем, что по пути домой жена требовала развода. Все три раза она передумывала, и в итоге мы развелись по моей просьбе. Главной причиной послужило то, что я встретил афроамериканку на автограф-сессии после презентации моей книги «Уильям Гривз и афроамериканский кинематограф об афроамериканской идентичности». Книга произвела на нее огромное впечатление, и она удивилась, когда обнаружила, что я не афроамериканец, настолько проницательными (ее слово!) были мои размышления о ее расе и культуре. Я намеренно не использую свои фотографии и полное имя для текстов о кино. Нейтральное Б. Розенберг (иногда Б. Руби Розенберг, в дань уважения великой Б. Руби Рич) позволяет читателю воспринимать мою работу без предубеждений по отношению к источнику. Безусловно, она была знакома с революционной работой прославленного афроамериканского чемпиона по алтимат-фрисби Джейлена Розенбергера, поэтому и прочитала книгу, держа в голове предположение насчет моей расы. Но надо отдать ей должное (ей, а не ее расе!), даже узнав мою настоящую расу, она не изменила отношения к книге. Даже после того, как предположила, что я еврей. Она образованная женщина. Меня удивило, что она не знает, что Розенберг (учитывая, что она знала, что Розенбергер – не обязательно еврейская фамилия!) не обязательно еврейская фамилия. О чем я ей и сказал. И она ответила: «Конечно, я это знаю, но евреями становятся по материнской линии, поэтому мне показалось возможным, что твой отец был Розенбергом, а мать, скажем, Уайнберг». Во-первых, я влюбился. Во-вторых, сказал ей, что нет, девичья фамилия моей матери не Уайнберг, а Розенбергер, как и у Джейлена, хотя, к сожалению, если верить сайту Генеалогия. ком и еще пятнадцати источникам, которые я проверил, никакой родственной связи с ним у меня нет. Я хотел, чтобы она это знала. Да, фамилия может быть и еврейской, но не в данном случае. Я сказал, что известный нацист Альфред Розенберг был на самом деле оголтелым антисемитом и, мне кажется, он мой дальний родственник. И это тоже аргумент в пользу того, что я не еврей.

– Ты выглядишь как еврей, – сказала она.

– Мне говорили. Но я хочу, чтобы ты знала: я не еврей.

– Хорошо. Твоя книга о Гривзе потрясающая.

Она была потрясающая. Она была как все положительные афроамериканские персонажи с телевидения в одном – персонажи, созданные для борьбы с негативными стереотипами о черных, которые мы каждый день видим в новостях. Она была красноречива, образованна, атлетична, красива, очаровательна и невероятно многогранна. И я заподозрил, что у меня есть шанс. Это будет невероятно полезно как для моей самооценки, так и для моего статуса в академическом сообществе. Я пригласил ее на чашку кофе. Не то чтобы я считал ее аксессуаром или вещью, которой надо завладеть и указать ее в резюме. Ну то есть считал, но не хотел так считать. Я собирался поработать над собой, чтобы не думать о таких неприглядных вещах, выгнать их из головы. Я знал, что так думать нехорошо. И знал, что это не все мои мысли. Потому держал их в тайне и вместо этого старался сфокусироваться на чувстве искренней привязанности. В конце концов, новизна афроамериканскости сойдет на нет, и я знал, что тогда у меня останется к ней только незамутненная любовь – как к женщине любой расы, без расы: чистой женщине. Хотя я понимал, что даже в целом мои чувства к женщинам никогда не были незамутненными. Определяющим фактором была привлекательность, а это неправильно. И, конечно, привлекали экзотические расовые, культурные или национальные характеристики. Я бы хвастался своей девушкой, будь она камбоджийкой, маорийкой, француженкой, исландкой, мексиканкой или инуиткой, с таким же восторгом, как и афроамериканкой. Ну, почти. В этом отношении мне еще нужно было научиться понимать себя. Нужно было на каждом шагу сражаться со своими инстинктами.

Левый большой и мизинец.

Левый большой и мизинец.

У меня часто бывает ощущение, что за мной следят. Что за моей жизнью наблюдают невидимые силы, что они вносят изменения, чтобы подавить и унизить меня. Я переживаю, что у обезвреженного дрона все еще функционирует маячок, прилипший теперь к подошве моего ботинка.

Я еду на пляж и через соломинку от газировки «Слэмми» выстреливаю дроном в океан. Затем оттираю подошву ботинка в соленой воде. Внезапно я чувствую себя невероятно одиноким. Может, из-за моря. Огромного океана. Может, это море вызывает такие чувства. Я часто замечал, что при взгляде на море меня охватывает особенная меланхолическая ностальгия. Может, я вспоминаю, как однажды жил там, сорок триллионов лет назад, рядом с гидротермальным источником, когда еще был морским слизнем или типа того?

Я приезжаю в центр Сент-Огастина. Еще рано, все закрыто. Город, как и все в наше время, похож на «Диснейленд». Волшебные замки. Замысловатая архитектура. Здания выглядят аутентично, но все равно не покидает ощущение фальши, фетишизации. Я скорблю по нам – миру туристов, – по городам за ширмой, по нашей неспособности быть настоящими. Еще пять утра. На пассажирском сиденье лежит недоеденный «Слэмми-бургер». В салоне пахнет луком и потом. Звоню своей девушке на мобильный. В Тунисе сейчас должно быть десять утра. Вроде бы подходящее время для звонка. Она снимается в кино у режиссера, о котором вы слышали. Не скажу, как его зовут. Достаточно сказать, что он серьезный режиссер и для нее это важный карьерный этап. Поэтому, хотя я и скучаю по ней с доселе неведомой мне силой, я уважаю ее решение сыграть эту роль и даже восхищаюсь им. Хотя признаю, мне было обидно. Состоялся неприятный разговор. Я не горжусь тем, что сказал. Но наши отношения еще совсем молоды и, следовательно, хрупки. И столь долгая разлука очень меня тревожит. А тот факт, что ее разлука не тревожит совсем, мной не остался незамеченным. Несомненно, среди набранных со всего света актеров фильма есть и очень красивые афроамериканцы. Она молода, красива и сексуально раскованна, так что, хотя я и готов поддерживать ее в плане карьеры, даже горжусь ей, у меня все же есть комплексы. Ненавижу себя за них, правда. Но они есть. Я часто ей звоню. Она часто не может ответить. Они снимают круглые сутки. Я не скажу вам, о чем фильм, но он о хорошо известном историческом событии, которое длилось круглые сутки. Ради кинематографического правдоподобия – а я, кстати, несомненно, один из главных его адептов, и если нужны доказательства моих сильных чувств по этому вопросу, просто гляньте мою монографию «Днем значит днем: утраченное искусство правдоподобия в кинематографе», – им приходится снимать круглые сутки. Поэтому, когда она берет трубку, это приятный сюрприз.

– Привет, Б.

(Я не пользуюсь данным мне при рождении именем, чтобы сохранить гендерно-нейтральную идентичность в своих текстах.)

– Привет, Л. – (Это не настоящий инициал, чтобы сохранить ее приватность.) – Рад, что застал.

– Ага.

– Как дела? Я только добрался до Сент-Огастина. Долгая поездка.

– Нормально, – говорит она.

Она никогда не говорит «нормально». По какой-то причине это звучит формально. Отстраненно.

– Хорошо, – говорю я. – Как съемки?

– Нормально.

Два «нормально».

– Хорошо, хорошо.

Я говорю «хорошо» дважды. Не знаю почему. Осознаю, что второе «хорошо» видоизменяет первое «хорошо» так, что все вместе звучит уже не так и хорошо. Я это вполне понимаю. Я не нарочно. Разве бывает иначе?

– Так что? – говорит она. – Какие планы на сегодня?

– Въеду в квартиру. Может, посплю пару часов. Потом – в историческое общество. У меня в три встреча с куратором.

– Круто, – говорит она. Она никогда не говорит «круто». «Круто» означает «мне это не интересно, и я не знаю, что еще сказать».

– Я соскучился, – пробую я.

– Тоже соскучилась.

Слишком быстро. И без местоимения.

– Ладно, – говорю я.

– Ладно? – переспрашивает она.

Она знает, что я расстроен, и пытается вызвать на разговор.

– Угу, – говорю я. – Просто хотел переброситься парой слов. Пожалуй, надо на боковую.

Никаких местоимений в ответ и слово «на боковую». Я никогда не говорю «на боковую». Что я этим пытаюсь сказать? Понятия не имею. Звучит буднично, может, даже сурово, будто я частный детектив? Не знаю. Надо будет как-нибудь проверить этимологию. Одно я знаю точно: ненавижу всех этих красивых молодых афроамериканских актеров с их дерзкой удалью, холодной уверенностью в себе, мясистыми причиндалами, накачанными телами. Насколько надо быть нарциссом, чтобы тратить столько сил и времени на свое тело? Разве она не понимает, что они нарциссы? Может, и не понимает. Как-никак, она и сама озабочена своим телом: сплошные йога, триатлон, пилатес, уроки бокса и современного танца. Но ведь у женщин всё по-другому, верно? В рамках нашего черепашьего социального движения по направлению к бесполости мы не любим это признавать. Но это правда. Мы воспеваем и вознаграждаем женщин за то, что они ухаживают за собой. А теперь и мужчин, все больше и больше. Несомненно, традиционный американский идеал маскулинности – это сила и мышцы, но не напоказ, не мышцы ради мышц. Прежде мы восхищались мужчинами, чьи мышцы были результатом работы или спорта, а не сознательной погони за мышцами. Разве это совпадение, что бодибилдинг исторически и в подавляющем большинстве случаев был вотчиной гомосексуальных мужчин? Мышцы как украшение. Мышцы как дрэг. Как бы то ни было, теперь в кино вы с той же вероятностью можете увидеть в главной роли гетеросексуального мужчину без рубашки, с маникюром и депиляцией. Здесь я сделаю паузу и скажу: я полностью осознаю, что мое отношение к гей-сообществу не лишено стереотипов, и работаю над этим. Это сложно – быть мужчиной, особенно белым мужчиной, когда никто не испытывает к тебе симпатии и все ежесекундно говорят о привилегиях, с постоянными наставлениями типа: «Сядь. Твое время прошло. Пора отойти в сторону и начать ненавидеть себя», – а я, кстати, ненавидел себя еще задолго до того, как все это началось. Только теперь, когда ненависть к себе насаждают сверху, я встаю на дыбы. Если уж ненавидеть себя, то пусть это будет мой выбор или хотя бы результат моих психопатологических проблем.

– Ладно, – говорит она. – Добрых снов, Б. Позже поговорим.

Расплывчато. Неопределенно. Формально. Пассивно-агрессивно.

– Позвоню завтра, – говорю я. Агрессивно. – Расскажу, как продвигается.

– Ладно, – говорит она.

Со скоростью этого «ладно» что-то не так. Должна быть золотая середина. Скажешь рано – и прозвучит неестественно, преждевременно, словно пытаешься что-то скрыть. Затянешь – будешь звучать раздраженно, сердито, словно тихо вздыхаешь.

– Круто, – говорю я.

Я никогда не говорю «круто».

– Круто, – говорит она.

Она никогда не говорит «круто».

– Тебе надо поспать, – добавляет она.

– Посплю. Люблю тебя.

– Люблю тебя.

В ярости выключаю экран телефона. Варево из душевной боли, ревности, презрения, одиночества и бессильного цугцванга. Я знаю, что, будь я красивым, успешным, молодым афроамериканским джентльменом, все было бы просто. Даже будь я просто ею. Я был бы красив, и все бы меня любили, и сочувствовали, и восхищались тем, что мне как афроамериканке пришлось преодолеть в этом расистском обществе. Эх, если бы, думаю я. Думаю о том, что было бы, имей я возможность любоваться собой в зеркале в любой момент, насколько уверенным в себе стал бы во время социальных взаимодействий. Как бы мне улыбалась девушка из «Слэмми», дала бы сотни бумажных полотенец бесплатно, потому что я ее сестра. Возможно, мы бы даже переспали. Я чувствую набухание в штанах. Меня возбудила мысль о превращении в черную женщину и интрижке с сердитой девушкой из «Слэмми». Я замечаю настоящего себя в зеркале заднего вида: старый, лысый, тощий, длинная несуразная серая борода, очки, крючковатый нос, еврейская внешность. Похоть испаряется, оставляя меня подавленным и одиноким.

У меня болит бок. Колотье? Почечная болезнь? Аппендикс? Рак? Боль не сейчас началась. То начнет, то перестанет. Когда перестает, я забываю, фокусируюсь на какой-нибудь другой боли. Затем боль в боку возвращается, и я думаю: почему? Мне бы сходить к врачу, но, если со мной что-то не так, я не хочу об этом знать. Это только приблизит мою кончину. Почувствую себя обреченным, сдамся. Я это знаю. Работать не смогу. А я должен работать. Работа позволяет мне жить – надежда, что после следующей книги меня заметят. Всегда – после следующей.

Нахожу многоквартирник. Это жилой комплекс за городом. Не знаю точно, как называется этот стиль, но, в общем, он выглядит как огромное здание, три этажа и восемь подъездов. И таких зданий в этом подобии кампуса много, и все они бледно-желтого цвета. Стоит пустой ухабистый теннисный корт. Без сетки. Тут дешево. Аванс за новую книгу был не особо большой. На «Трипэдвайзере» об этом месте есть только один отзыв: «Близко к работе и близко (sic!) к автобусной остановке, ведь машины у меня нет, и близко к ресторанам». Я прочел отзыв, и мне стало жалко автора (или авторку? Транс-авторку? Транс-автора?), но еще я забеспокоился, что в итоге окажусь его (ее, тона) соседом и буду вынужден возить его (ее, тона) на работу и в рестораны. Thon[11] – это, конечно, мое самое любимое из всех доступных гендерно-нейтральных местоимений, возможно, потому что оно отличается определенной родословной, историей и впечатляющей прозорливостью, благодаря которой возникло посреди той гендерной пустоши, что зовется серединой девятнадцатого века. Я взял «тон» на вооружение в качестве собственного личного местоимения, но кроме тех случаев, когда я говорю о себе в третьем лице, что бывает нечасто, я его почти не использую. Конечно же, я пользуюсь им в своей краткой биографической сводке на внутреннем клапане книг: «Б. Розенбергер Розенберг пишет о кино. Тон награжден сертификатом качества в области кинокритики имени Милтона Брэдли[12] в 1998, 2003 и 2011 годах. Тон ведет факультативный курс о кинематографе в школе смотрителей зоопарков имени Хоуи Шермана в Верхнем Манхэттене. Тон любит готовить и считает тсебя приличным поваром. Многие великие шеф-повара в мире – женщины». Последнюю фразу я добавил, потому что, к сожалению, в наше время все еще необходимо это разъяснять.

Загрузка...