Мама рассказывала историю моего рождения, как скверный анекдот.
Ей очень хотелось после войны пожить и покупать вещи. Она была совершенно равнодушна к деньгам, никогда их не копила; в 1952 году отец получил бешеный гонорар за роман «В далекой гавани», гонорар, на который можно было купить, например, машину «Волга» или построить дачу, но родители его просто прокутили в Сочи за один месяц отпуска, полученного мамой на фанерно-мебельном комбинате. Но после войны хотелось вещей.
Накрывались крахмальной скатертью столы, запекалась буженина, варился холодец. Холодец заливался в специальные формочки с плиссированным, словно юбочка, верхом. На дно формочки помещался кружок вареного яйца, потом укладывалось мясо, затем наливался клейкий жирный бульон. Всё это застывало в холодильнике, а когда приходили гости, то каждую формочку выворачивали, аккуратно подрезав ножиком по бокам, на блюдце, и тогда вверху оказывался кружочек вареного яйца, за ним видно было мясо, и затем выстраивалась вся знатная и чуть покачивающаяся фигура холодца. Подавался чай по-скульски: крепкий, со спиртом, глинтвейн; его разливали в крошечные чайные чашечки прозрачного китайского фарфора; каждая чашка была своего цвета и своего затейливого рисунка. Стояли на столе блюда с нарисованными на дне кружками колбасы. С нарисованным дырчатым сыром. Продолговатое блюдо для селедки венчалось серебристой головой с пустыми селедочными глазницами, куда надлежало запихивать перышки зеленого лука; маленькое узкое блюдце предназначалось для кильки, лежавшей на боку, скромно, словно на полке плацкартного вагона.
До двенадцати лет детей держали на кухне; мы обсасывали горячие кости от холодца, выбивали их, и намазывали на хлеб мозг и посыпали его солью; нам давали корочку от буженины, сморщенную попку колбасы. А с двенадцати пускали за общий стол и наливали стопку водки. Считалось, что нужно дома научиться выпивать, чтобы потом, когда кто-нибудь захочет напоить и надругаться, то ничего, сумеет девочка и выпить, и за себя постоять, и честь сберечь.
И вот когда пускали уже за общий гостевой стол, мама любила, заев первый голод дородной селедочкой, рассказать скверный анекдот моего рождения, посмеиваясь и приучая и меня подсмеиваться над всем родным и близким. Якобы она не знала до пяти месяцев беременности о своем состоянии. Якобы подозревали у нее язву, воспаление и даже рак желудка, и травили ее всевозможными лекарствами. А живот всё рос и рос. И надежды, получается, на спасение никакой не было. И тут-то Надежда Петровна Половьянова, мамина подружка по фабрике, и говорит моему отцу:
– Гриша, мне кажется, вы должны подарить Рае чернобурку, которая у всех жен есть, только вы никак не соберетесь, и еще отрез на черную юбку, которую ей давно прилично бы иметь.
И помогла отцу всё это приобрести. И он подарил маме. И мама пошла к портнихе шить юбку. А портниха ей говорит:
– Что же это вы, в вашем положении, юбку узкую шить собрались?
– Вы думаете, я и поносить не успею? – спрашивает мама, понимая, что дни ее сочтены и рак ее доедает.
– Конечно, не успеете! Вот как вас разносит!
– Да это муж хотел меня на прощание порадовать, – отзывается мама.
– На какое это такое прощание? Вот родишь, так и будешь юбку строить, а так талия-то от примерки к примерке ширится.
Мама охать и ахать, а портниха знай посылает ее на беременность, а не на рак провериться.
Так и выяснилось, что мама мною беременна.
Отец страшно обрадовался.
– Я этой радости ему никогда не прощу! – кричала мама, поскольку привыкла командовать большим коллективом на фанерно-мебельном комбинате, а там всегда еще грохот, так что говорить тихо не умела. – Я ему говорю: «Ты моей смерти захотел!» – И дальше припоминалась отцу какая-то лодочка, на которой он с кем-то поехал кататься, воспользовавшись тем, что мама как раз умирала родами, производя меня на свет.
И тут еще почему-то отцу в укор напоминалось, что родилась я 8 августа 1950 года, ровно через девять месяцев после смерти маминой мамы, Цили Львовны, которую папа никогда не любил.
И вот мама велела папе пойти в ЗАГС и записать меня Цилей в честь своей мамы. Папа, и правда, тещу не любил и решил назвать меня не Цилей, а Лилей. В ЗАГСе ему сказали, что такого имени нет, можно назвать Лилией, Лилианой, а Лилей нельзя.
– А какие еще есть красивые имена? – посмотрел папа на женщин.
– Греческие имена красивые, – кокетливо сказала одна. – Елена, например.
– Пусть будет Елена, – согласился папа.
Но дома не решился маме признаться в греческой своей склонности, и довольно долго я не знала, что я вовсе не Лиля…
Но я хотела рассказать совсем другую историю – про лису. Ведь по совету Надежды Петровны Половьяновой папа подарил маме не только отрез на юбку, но и полновесную чернобурку, которая непременно должна была быть у жены фронтового офицера. В пять лет я стала шить маленьким куклам наряды, и чем меньше была кукла, тем шикарнее и тщательнее я ее наряжала. У нее было и зимнее пальтецо с капюшоном, и муфточка, и варежки. Я мечтала о совсем крошечной куколке, но чтобы у нее крутились и ручки и ножки – так удобнее было ее наряжать. И мама однажды привезла мне такую из Москвы – это был единственный мамин подарок за всю жизнь, который, действительно, меня осчастливил. Маленькая беленькая куколка была у меня в руках. Ручки и ножки крутились. Я легла с ней спать и даже не злилась на крики гостей за стенкой (громче всех мама); обычно в таких случаях я ее вызывала и просила быть потише, она прерывала хохот, входила ко мне, шипела с раздражением и неудовольствием, и выходила, хохоча, обратно к гостям.
А чернобурка по-прежнему украшала мамины плечи. Шила я из обрезков и лоскутков, и как-то само собой родилось подозрение, что я могу отрезать кусочек лисьего меха на шубку куколке. И тогда мама с Надеждой Петровной рассказали мне такую историю. Жила-была такая вот девочка, как я. И у нее была мама. А у мамы была… рыжая лиса. Да, рыжая. И девочка решила из этой рыжей лисы сшить шубку своей кукле. Не маленькой кукле, а большой. И отрезала кусок от маминой лисы. Приходит мама домой и видит, что лиса ее покалечена.
– Ты что натворила?! – кинулась она к дочке. – Ты как смела лисичку изрезать?!
А дочка перепугалась, и как закричит:
– Мамочка, так лисичке ведь не больно!
– Ах, не больно?! – рассердилась мама, – не больно?! – схватила она ножницы и изрезала своей доченьке руки.
– И началось у дочки из-за этого заражение крови… – добавила мама.
– И умерла девочка, – присовокупила жалостливо Надежда Петровна.
– Правда, мама эта от горя потом повесилась… – сказала моя мама и посмотрела на меня с укором.