Кислый, уксусный запах щекотал ноздри. Гаша протянула руку. Родимая темнота знакомого с детства места. Старый подвал. Задолго до рождения Гаши, до революции, дед переоборудовал его в винный погреб. Гаша опиралась на округлый, шершавый бок дубовой бочки. Рассеянно водила пальчиком по крану, слизывала влагу, припоминая ядреный вкус яблочного уксуса. Разрывы слышались все ближе, и Гаша крепче сжимала образок. Серебряная подвеска с изображением Казанской Богоматери покоилась у нее на груди. Еще один глухой удар. Подвал вздрогнул. С темного потолка на голову ссыпалась струйка цементной пыли. Наверху, на улице, что-то рушилось с глухим грохотом. Гаша слышала прерывистое, на грани истерики, дыхание матери.
– Мама?
– Да…
– Скоро все кончится?..
Еще один удар. На этот раз прямо у них над головой. Уши заложило, но она все равно слышала грохот. Стало трудно дышать. В горле першило. Мать прижималась к ней, и Гаша чувствовала, как сотрясается от кашля ее тело. Гаша и сама закашлялась. Сквозь пыльную пелену Гаша видела, как оседает кирпичная стена. В подвал проник узкий солнечный луч. Он, словно следопыт, пробивался через клубы цементной пыли, увлекая за собой собратьев. Гаша во все глаза смотрела на него.
– Мама, солнышко! – едва слышно прошептала она.
Гаша вцепилась ладонями в мягкое плечо матери. Та дрожала, но была жива. Жива! Следом за солнечным лучом в помещение ворвалось нестерпимое зловоние. Горло сдавил невыносимый спазм, кровь ударила в голову. Превозмогая нахлынувшую дурноту, Гаша вслушивалась в надсадный кашель матери – слава Богу, она в сознании. В луче света, проникавшего в подвал через пробоину, играли юркие, словно стрекозы, оранжевые пылинки. Гаша невольно залюбовалась ими, улыбнулась.
– Ну и нервы у тебя, Гаша… – выдохнула Александра Фоминична.
– Не волнуйся, мама, мне тоже страшно, – Гаша откашлялась и принялась пробираться через кирпичное крошево ближе к пробоине в стене.
– Не спеши, дочка! Может быть еще…
Словно в подтверждение ее слов, неподалеку ухнул новый взрыв. Гул каменной осыпи последовал за ним. На озаренной ярким солнцем улице взметнулись клубы пыли. Твердые кулачки осколков застучали по кирпичам, обращая их в пыльное крошево. Гаша сосчитала про себя до ста, подползла к пробоине и отважно выглянула наружу. В конце проезжей части, там, где начиналась ограда сквера Юных ленинцев, среди запыленных свежих руин, метались сполохи пламени. Где-то заходился плачем ребенок, слышались истошные крики, грохот железа, звон осыпающегося стекла. А Гаша уже стояла под небом. Задрав голову к затуманенной цементной пылью синеве, она осматривала стену дома. Им снова повезло. Взрывная волна смела столбики крыльца, выбила стекла на втором этаже, но дом устоял. Гаша прислушивалась. Рокота авиационных моторов не было слышно. Над Кухмистерской слободой[1] висел лишь отдаленный, ставший привычным гул орудийной канонады.
Через полчаса руины начали оживать. Из подвалов вылезали люди. Словно тени брели они по уличкам, лавируя между грудами битого кирпича. Счастливцев поглощали черные зевы уцелевших парадных, прочие лезли на свежие руины, пытаясь разыскать между обломков остатки утраченного добра.
Внезапно кто-то ухватил Гашу за подол.
– Ленка, ты?
– Я! – отозвалась девчонка. Высокая, худенькая, в испачканном гарью платье, она подняла на Гашу узкое, покрытое свежим загаром лицо.
– Мы пересидели бомбежку в подвале восьмого дома, – серьезно сказала девочка, указывая грязным пальцам на распахнутый лаз в подвал соседнего дома. – Но мама спешит… Все время спешит…
– Наконец-то мы нашли вас! – закричала Женя.
Гаша посмотрела на сестру. Женька спешила к ней по полуразрушенной улице. Оленька цеплялась смуглыми ручками за ее шею, а ножками обнимала Женю за талию. Обе показались Гаше отчаянно худыми, черными, как чертенята, словно вся гарь киевских пожарищ осела на их тела.
– Глафиа! Глафиа! – верещала Оленька.
– Да тише ты! – ответила дочери Женька, скидывая с плеч и ее, и тощий вещмешок.
На Женьке вместо обычного цветного шелка были надеты солдатские латаные штаны. Из-под кургузого пиджачишки выглядывала мужская сорочка.
– Мы роем траншеи… – устало выдохнула она. – Совсем скоро они придут, и девочкам там оставаться больше нельзя. Меня ненадолго отпустили за реку. А тут снова налет…
– Мы потеаяли сумку с едой! – крикнула Оля.
– Она все время кричит, – выдохнула Женя, указывая на младшую дочь. – Киев бомбят непрерывно, и они по половине дня проводят в убежище с тетей Симой. А вчера…
Женька внезапно обняла Гашу. Ах, сколько силы оказалось в ее тонких, исхудалых руках.
– Тетю Симу вчера разорвало… – шептала она в гашино ухо. – Нашли только голову… кисть левой руки опознали по колечку. Ты помнишь ли ее колечко? Обручальное, с бриллиантиком?
– Как не помнить… – растерянно отозвалась Гаша, освобождаясь из сестриных объятий.
– Мне не с кем их оставить, и я привела их к вам, – закончила Женя.
– А Павел?
– Он в ополчении. От него нет вестей с тех пор, как их полк ушел в сторону Хотова…[2] Скоро, скоро они придут сюда! Спасайтесь!
– Что с тобой? – усмехнулась Гаша. – Ты перестала верить в красных идолов?
Женькин рот брезгливо скривился.
– Ты моя младшая сестра, и я должна любить тебя, а потому не стану лгать: скоро, скоро все мы умрем. Но только не ты, не мама, не мои дети! Бегите! Скоро немцы будут здесь!
Внезапно, словно подтверждая Женькины слова, звуки разрывов сделались громче.
– Слышишь? – Женька запахнула пиджачишко. – Мне пора!
Женя подобрала с земли вещмешок, сунула его в руки сестры и снова порывисто обняла.
– Я ухожу, ухожу… – шептала Женька, и глаза ее оставались сухими.
Гаша, отстраняясь от нее, сняла через голову образок. Крупные звенья потемневшей от времени цепочки крепились к золоченому ушку образка. Гравированные по золотой фольге лики Богоматери и Младенца истерлись и потемнели. Образок передала Гаше младшая сестра их прабабушки, княжна Ворошилова. Гаша помнила, как мать ворчала тогда, называя образок залогом вечной девственности. Умоляла Гашу спрятать подальше семейную реликвию князей Ворошиловых – новая власть не верила в Бога и не жаловала верующих. В роду Ворошиловых, из которого происходила Александра Фоминична, было принято считать, будто древний этот образок дарует своей носительнице долголетие, но отпугивает женихов, обрекая на долгую жизнь в безбрачии.
– Оставь это! – воскликнула Женька, отталкивая руку сестры с образком. – Передай маме… скажи ей, что я люблю ее!
Женя заторопилась в сторону полуразрушенного сквера. Битое стекло истошно визжало под ее тяжелыми, солдатскими башмаками.
– Постой! – Гаша кинулась следом, отрывая от подола вопящих девчонок.
Она догнала Женьку, бесцеремонно схватила за ворот пиджака, дернула на себя. Младше сестры на десяток лет и на голову выше ее, она без труда справилась с Женькой. Без лишних слов, избегая Женькиного разгневанного взгляда, она надела ей на шею образок, спрятала древнюю Богоматерь под ворот сорочки, между грудей.
– Не вздумай снимать и проживешь как княжна Ворошилова до ста десяти лет! И вечная девственность тебе уж не грозит… – хрипло приговаривала Гаша. – А за нас не волнуйся. Ночи ждать не станем, засветло уйдем! Ищи нас после войны у тетки, в Запорожье. Слышишь, Женя!
Гаша старалась перекричать вой перепуганных девчонок и отдаленный, нарастающий грохот. Оля и Лена, цеплялись за нее руками, смотрели вслед матери. А Женя убегала от них между дымящихся руин в сторону прекрасного Днепра, туда, где грохотало.
– Слышишь грохот, Глафира? – Лена подняла к ней узкое лицо.
Гаша кивнула.
– Там огненный великан на раскаленной наковальне кует наше горе…
– Да ты еще не знаешь, что такое горе, дитя, – Александра Фоминична подошла к ним, подняла Оленьку на руки.