Часы стучат, секундная спешит.
Зачем пружина нам сжимает время?
Затем, что дух творца в душе не дремлет.
Творить – для нас и означает жить.
Для меня вопрос выбора профессии остро не стоял. Отец работал на нефтебазе, люди, меня окружавшие, трудились там, постоянно приходилось слушать разговоры о ней, и я решил пойти по стопам отца.
Московский нефтяной институт не считался тогда, как сейчас, престижным, куда рвались, получив аттестат зрелости. Располагался он на Большой Калужской улице, переименованной в Ленинский проспект, невдалеке от станции метро «Октябрьская». Здесь же находился Горный и другие инженерные институты.
Экзамены сдал без проблем, набрал больше проходного балла и стал студентом нефтехимического факультета. Специальность – инженер-механик по автоматизации нефтепереработки – считалась совершенно новой, поскольку на предприятиях нефтехимии применялись лишь приборы для замера температуры и давления.
Система контроля и анализа находилась в зачаточном состоянии, хотя идеи бродили в головах ученых и производственников. Необходимость автоматизации химического производства назрела, но теперь-то я понимаю, автоматизация тогда могла основываться только на механических и электрических системах, так как электроника едва начинала свой путь на заводах.
Студенческая жизнь началась бурно. Как всегда, резкий переход от обязательного посещения школы к необязательному вроде бы посещению института сыграл не очень хорошую шутку. Тогда ведь такого контроля за посещением, какой ввели позже, попросту не существовало. Староста отмечал в журнале присутствие студентов, редкий преподаватель перепроверял его. Конечно, мы тут же начали пользоваться предоставленной свободой, попросту прогуливали лекции. Уходишь из дома как бы на занятия, а сам в кинотеатр «Авангард» на Октябрьской площади в бывшей церкви. Или с друзьями идешь в парк Горького с пивными, благо он рядом с институтом. Чтобы в него попасть, даже не надо переходить на другую сторону Большой Калужской, не названной тогда Ленинским проспектом.
Студенческая жизнь захватила полностью. Особенно если учесть, что в мужских школах девчонки не учились, а тут мы оказались рядом с ними. Влюблялся часто и безнадежно. По вечерам устраивались танцы, хотя ходили на них бог знает в чем. Я, как писал выше, четыре года проходил в трофейном полупальто. Причем таких бюргерских размеров, что в него могло поместиться двое Лужковых, хотя я вырос далеко не худеньким. Но пальто висело, как на скелете.
Еле-еле одолел первый курс, что вполне понятно при таком отношении к учебе. Думаю, закончил только благодаря хорошей подготовке по математике в школе. В институте учеба давалась легче. Две ночи не поспишь, поучишь в круглосуточном режиме – и твердая троечка обеспечена.
В первом семестре платили за обучение. При Хрущеве высшее образование ввели бесплатное. В нашем институте выдавали всем студентам, кто учился без троек, стипендию. На первом курсе – 300 рублей, с каждым годом она повышалась.
Еще 300 рублей я подрабатывал дворником – метлой, ломом и лопатой. Вот и вся техника. Главное в работе дворника – рано утром подняться. Пока Бог еще спит, как говорила бабушка… Она много лет подметала двор. А когда постарела, ее должность перешла мне по наследству…
Метлы вязал сам, запасая загодя прутья. Метла – инструмент упрямый, даром, что ль, Баба-яга на ней в сказке летала. У каждой свой нрав. Если не стянешь как следует, то так запылит и умучит, что мочи нет.
Лом дал домоуправ. Это хороший инструмент, уважаемый. Требовал силы и ловкости. Разбивать острым концом ледяную глыбу или скалывать плоским краешком тонкий ледок на дорожке – подлинное искусство. Если держать наклон и силу удара, то кусочки выходят почти одинаковые и остаются на месте. Их легко отгрести. А основное в работе с ломом – получать удовольствие. Иначе не спорится. Таков закон. Но главным предметом гордости, оберегаемым пуще других, служила, конечно, снеговая лопата. Да не фанерная, что управдом выдавал, железом от кровли окованная. А сработанная отцом. Алюминиевая. Широкая, легкая и заточенная.
Домоуправ Василий Иванович, пузатый и строгий, приходивший следить за работой, очень меня за эту лопату уважал. Его пристрастие было – сосульки. Ничто так не возмущало, как если какую-нибудь не собьешь. Она могла упасть на голову прохожему.
Так и проработал, занимаясь в институте, покорный ваш слуга пять лет. Убирая собственный двор и пользуясь уважением окружающих. Не угас тогда еще давний престиж дворника. После революции пришедшие к власти большевики запретили само слово «дворник», будто бы унижающее человека. В двадцатые годы его называли «метельщик» или «уборщик». Но в народе уважение к дворнику сохранилось и после войны возродилось само собой, без всяких усилий со стороны власти.
Все заработанные деньги я отдавал мамаше, у нас в семье не принято было иметь карманные деньги в таких количествах. Хотя, конечно, брал я у нее больше, чем отдавал. Впрочем, как и мои братья. Наверное, такой удел всех родителей – отдавать больше, чем получать.
К концу первого курса понял: если так буду продолжать учиться, то мне не достигнуть поставленной цели: закончить институт и получить диплом. Ни о каких высоких должностях, чинах и прочем я не мечтал и к ним не стремился. Но честолюбие подогревало: чем я хуже тех ребят в группе, которые учатся хорошо?
Так, через год вольготной жизни я понял, что при ней капитальных знаний не получу, и поэтому начал новую жизнь. Честолюбие подгоняло меня, и я стал повторять то, что описал Джек Лондон в «Мартине Идене». Спать по ночам мало и читать учебники.
В дополнение к ежедневному институтскому заданию я отматывал обратно катушку своих нетвердых знаний предыдущего года и учил. К концу второго года начал сильно удивлять преподавателей. Они ведь не знали, что сплю всего 4 часа в сутки, не знали, что буквально палкой мамаша каждую ночь гнала меня в постель. Перед ее глазами стоял пример соседской девчонки, которая не выдержала напряженной учебы и попала в больницу.
Не секрет, однако, что, взявши зачетку студента, каждый преподаватель сперва смотрит, какие у него оценки, а потом начинает спрашивать. При этом он невольно ориентируется на своих коллег, и больше четырех баллов мне сперва не ставили. А может, они думали, что это временное явление и скоро я снова вернусь на прежнюю дорожку.
Но я не отступил. Перелом наступил через полгода в очередном семестре, когда вышел на уровень отличных оценок. Правда, однажды меня чуть не вышибли из института. Не знаю, что нами двигало, кроме желания пошалить. Короче, с Витей Березовским, дружком моим, пошли сдавать зачет по оборудованию не под своими фамилиями. Он прикинулся Лужковым, а я – Березовским. Причем никакой особой необходимости в этом поступке не содержалось, никаких, как сказали бы теперь, корыстных устремлений. Просто от избытка сил и молодости затеяли мы подобное действие. Но преподаватель, которому мы сдавали зачет, нас вычислил. Это было нетрудно, так как мы ходили к нему на семинары и он нас знал в лицо.
И подал докладную записку ректору. Такие штучки карались в то время сурово. Ректор Кузьма Фомич Жигач, добрейший человек, долго нас расспрашивал: зачем один и тот же зачет в одно и то же время сдавать одному преподавателю, да еще не под своими фамилиями? Что мы могли сказать на это? Мы и сами толком не знали, зачем так сделали. Словом, Кузьма Фомич нас понял, приказ о нашем отчислении не подписал, зато нас с Виктором этот случай отрезвил – мы поняли, что переступили грань, за которой начинается недозволенное.
И продолжали с интересом учиться. Сопромат до сих помню, могу и сейчас балку рассчитать, эпюру построить, многое помню. Или взять такую чудесную науку, как металловедение, или лекции по приборам, нефтяному оборудованию. Среди преподавателей не значилось равнодушных людей, они увлекались своими предметами, и увлечение их передавалось нам. Профессор Лапук, например, читал гидравлику. Наука еще та, сложная, сплошь формулы, режимы. И эту сухую информацию он подавал так, что к нему на лекции народ сходился, как на представление, – всегда оказывалось больше людей, чем числилось по списку групп.
Сел я за руль в 16 лет. Спустя два года получил права, закончив автомобильные курсы ДОСААФ, что значило Добровольное общество содействия армии и флоту. С братом Сергеем купили убитый раздолбанный «Москвич», номер кузова 406, выпуск 1948 года. В «Москвиче» все пороги дверей оказались гнилыми, пришлось их промаслить мовилем, проехать несколько раз по пыльной дороге, и тогда на металле возникала корка, защитный панцирь. Я постоянно под кузовом лежал и освоил машину досконально. Она пребывала на ходу.
Заработали с братом на машину в страшном деле – очистке резервуаров, заливаемых нефтью. На их дне образуется тяжелый осадок, мазут. Через люк я спускался на дно и медной или алюминиевой лопатой выгребал остатки топлива. Заполнял ими ведро. За веревку его поднимал напарник, чаще всего Сергей. Запах ужасный, но дышать можно, кислорода хватало.
Самое ужасное наступало, когда работу заканчивал и поднимался наверх, вдыхал свежий воздух. Возникала опасность потерять сознание и свалиться на дно. Я просил, когда поднимался из люка, меня подхватить и не дать упасть.
Получили мы 800 рублей и на них купили машину. Служила она шесть лет. Вторую машину купил лет через семь, на этот раз «Жигули», самую дешевую и простую, без наворотов, 13-ю модель. С нее пересел в служебную «Волгу».
В студенческие годы у меня появился немецкий трофейный фотоаппарат с гармошкой, потом купил наш «Зоркий-4». Снимал на «Любитель», хороший аппарат, почти профессиональный, с цейсовской оптикой. На Зацепе покупал пластинки, проявитель, кюветы, увеличитель. Проявлял и печатал в темной комнате. Сделал много фотографий, и они, самое главное, сохранились.
Появилось у меня еще одно увлечение. Печи класть. Этому делу никто не наставлял. Сам научился. Полез в библиотеку, нашел и изучил старые книги по печным работам и разным домашним делам. Есть книжки, которые показывают, как класть кирпич ряд за рядом. Очень интересный момент узнал: кирпич должен «отшептаться». Долго не мог этому найти объяснение. Оказывается, перед тем как начать кладку, нужно кирпич вымочить в корыте с водой. Что и сделал. Тогда увидел, как из него выходят пузырьки воды, и услышал шепот кирпича. Только после этого кирпич пускают в дело.
Все началось, когда получил садовый участок в Купавне, работая в министерстве.
В сарае на участке захотелось устроить баню. Я там выложил себе первую печку. Освоив печное дело, выложил печку другу. Начал давать консультации, советы соседям, всем, кто хотел завести в садовых домиках печки.
Позднее сделал печку другу, известному химику Ивану Захаровичу Резниченко.
Гордился тем, что построил семь печек своим друзьям.
Все сам сооружал абсолютно. Никого не нанимал.
Называли институт студенты между собой с долей иронии «Керосинкой». Он слыл не таким недоступным, как МИФИ или МФТИ, куда одни не проходили по конкурсу, других не принимали из-за пресловутого «пятого пункта». Но могу сказать: Московский нефтяной институт отличался особой мощью инженерной подготовки. То было классное высшее учебное заведение. Могу признаться, когда стал мэром Москвы и мне пришлось заниматься инженерией городского хозяйства, все знания в области сопротивления материалов, металловедения, теории механизмов и машин, автоматизированного управления и, конечно, по химии, – все эти науки пришлись ко двору, оказались востребованными.
Я слушал лекции тех профессоров, кто учился до революции 1917 года в гимназиях и университетах Российской империи, или их учеников, ставших корифеями при советской власти. Прошло 60 лет после моей защиты диплома инженера-механика, давным-давно не применяю институтские знания на практике, за минувшее время наука ушла далеко вперед, но и сегодня могу идти сдавать самый страшный экзамен – по сопромату.
В институте образовалась плеяда великих ученых-нефтяников. Профессор Бернгард Лапук преподавал гидравлику, красавец. На фронте командовал бронепоездом, но его отозвали с передовой и вернули на кафедру. Мы не знали, что наш профессор кроме всего прочего заведовал секретной лабораторией по применению ядерной физики в переработке нефти.
Один случай сделал поклонниками Лапука всех студентов. Мы занимались в две смены днем и вечером. Мест в аудиториях института не хватало. Ректорат снимал для занятий помещения в соседних зданиях. В полуподвальном зале, когда шла лекция Лапука, погас однажды свет. В темноте зал замолк, и вдруг кто-то с задних рядов громко сострил: «Темно, как у негра в жопе». Кто-то выкрикнул: «Дурак!» Профессор не начал никого стыдить, а тихо вымолвил: «Я очень бы хотел увидеть человека, который везде побывал». Причем сказал он это вслед за фразой студента тут же, не задумываясь, не изображая обиженную нравственность. Можете себе представить, как вырос после этого авторитет профессора в студенческой среде, а случай этот еще долго имел хождение в Москве как анекдот.
Здесь же работал такой уникальный человек, Кузьма Фомич Жигач, наш ректор и основатель нефтепромысловой химии. Он служил помощником уполномоченного Государственного комитета обороны СССР во время войны. А она тогда, как в наши дни, велась за нефть.
С нами занималась Ирина Трегубова, корифей в специальности, дочь великого специалиста по переработке нефти Анания Трегубова.
Профессор Гениев преподавал сопромат, все студены боялись его как огня. Заслужил известность как автор-конструктор висячего Крымского моста. Все расчеты для уникального и прекрасного сооружения делал он.
Мой институт до сего дня держит высочайшую марку. Его переименовали в Московский университет нефти и газа. Готовит он выпускников, по потенциалу равных тем, какими в СССР прославились вузы.
Не однажды приходилось мне применять на практике полученные знания. И удивляюсь, когда говорят: институт ничего не дает, учиться, дескать, необязательно. Ерунда все это! Если знания глубокие, а работа связана с полученной специальностью, то применение знаниям обязательно найдется. Даже через много лет.
Студенты привлекались и к общественным обязанностям. Дежурил я и с красной повязкой дружинника в районе нашего института. Ходил по квартирам и агитировал народ идти на выборы. За это наградили меня книгой «Неоконченные произведения Пушкина». Я было подумал, что ее никто не покупает, взяли книгу из макулатуры, и при ее вручении пошутил: «Наверное, вы подумали, что все оконченные произведения Пушкина я знаю». А когда прочитал книгу, меня потрясло, как гений много трудился, чтобы добиться непостижимой прозрачности стиха.
Много часов проводил в спортивном зале, увлекся гимнастикой, выступал на всех снарядах – кольцах, брусьях, коне, перекладине, выполнял вольные упражнения. На первенстве Москвы по вузам гимнастику судили великие спортсмены, олимпийские чемпионы Муратов и Чукарин. По гимнастике выступал по первому разряду. Третий разряд получил за стрельбу из мелкокалиберной винтовки лежа, из 100 выбивал 92 очка.
Язык в молодости меня не раз подводил. Помню, однокашник Борис Стальнов пригласил отобедать у него дома. Ясное дело, я не отказался. Отец у него полковник КГБ, мамаша приветливая. Все происходило хорошо до того момента, пока я не шмальнул про Сталина, про репрессии, дескать, он не должен нами так почитаться, как прежде. Полковник побелел, а жена его чуть не выронила из рук гору тарелок. Правда, на этот раз мне сошло с рук, хотя Борису, думаю, досталось.
Летом на военные сборы нас не посылали, хотя военная кафедра в институте имелась. У меня в военном билете указана военно-учетная специальность номер 222, горюче-смазочные материалы. Военные занятия проходили во дворе института. С винтовками строем мы ходили под командованием полковника.
Каждое время рождает свой взгляд на студенчество, условия жизни. В мои годы учились студенты из бедных, малообеспеченных семей. Но ребята подбирались веселые и бесшабашные. Если кто-то начинал выкобениваться, его быстро ставили на место.
Питались во время занятий пирожками, выходила крупная такая тетя каждую перемену, выносила пирожки с повидлом и мясом – пятак за удовольствие. А кому требовались деньги – пожалуйста, на линию, Павелецкую-Товарную, там заработаешь за ночь на разгрузке вагонов, чтобы потратить на себя.
Каждый год на каникулах посылали нас на практику. Она проходила во многих городах: в Подольске на заводе тяжелого машиностроения; нефтеперерабатывающем заводе в Капотне; на заводах в Куйбышеве, ныне Самаре… И мне это нравилось, не торчать же все лето в Москве. А тут, представляете, предлагают Башкирию, новый город Салават, река Белая, красивые места. И среди чудной природы – 18-й нефтяной комбинат. Туда наш курс направили, каждому дали по теме курсовой работы и по койке в рабочем общежитии: трудись – не хочу. Накатал я быстро курсовую – дел больше нет. Уехать домой нельзя, пока не кончалось время практики. Видит руководитель практики Дмитрий Дианов, мы его Дианычем звали, что болтаюсь по комбинату, и говорит:
– Юр, хочешь заработать?
– Кто ж не хочет?
– А то смотрю, парень ты вроде здоровый, а одет не очень. Давай на работу устрою!
– Лады, – говорю.
– Найди еще четырех к понедельнику.
Тут хочу пояснить, что значит «одет не очень». Это правда. Про трофейный полупердон, носимый в холода, вы знаете. Летнюю одежду – как описать? Штаны из дерюги под названием «чертова кожа». Брюками назвать нельзя, поскольку формы никакой, но крепкие. На ногах кеды китайские, как раз тогда они появились. Удобные, но рвались быстро. И мне еще мамаша сшила рубашку синего, нет, скорее серого цвета. Как-то не очень тогда у нее получилось. Вот и весь гардероб. В середине пятидесятых годов семья жила все еще очень трудно. Но мы не унывали. Ходили кто в чем – никто не обращал на это внимания. Как-то нормально все воспринималось. И настроение у народа царило хорошее. Наслаждались мирной жизнью, общением, спортом.
А деньги… Ну что деньги? Нет и нет. И так хорошо.
От предложения Дианыча отказываться не стоило.
– А что делать? – спрашиваю.
– Скажут на месте. Там установку искусственного жидкого топлива монтируют. Ну, и в цехе КИП, контрольно-измерительных приборов, расходомерный блок… План заваливают. Вот и ищут вольнонаемных.
На это последнее замечание я тогда не обратил внимания. Подумал, раз сам человек вольный, в смысле шатаюсь где хочу, то естественно слыть и вольнонаемным. Работа достойная – КИП, моя специальность.
Сагитировал я еще четверых студентов. Познакомил Дианыч с бригадиром, очень угрюмым с виду человеком.
– Даю вам корочки, – сказал бригадир по кличке Угрюмый. – Первый раз за вами машина приедет, потом добирайтесь сами. Работа, правда, грязноватая.
Замечание насчет «грязноватой работы» вообще пропустил мимо ушей. Да если бы не пропустил – что толку? Штаны-то одни.
Написали мы заявления о приеме на работу, снялись на фотографии в пропуске. Утром нас подвозят к проходной. Иду как старший первым. Открывается дверь, пускают меня одного. Дверь хлопает. Лязгает замок. А другая дверь внутрь закрыта. Жду, а она не открывается. Стою в тесном пространстве. Неприятное, скажу, ощущение. Охранник из-за окошечка осматривает пространство: не проник ли кто еще. Сравнивает лицо с фотографией на пропуске. Все делает медленно, не спеша. Давит на психику. Наконец лязгает засов внутренней двери. И я нежданно-негаданно оказываюсь – в зоне!
Вы спросите: удивился ли? Абсолютно нет.
Честно сказать, даже обрадовался. В мое время молодому человеку, особенно в те годы, хотелось все самому увидеть, везде побывать, со всем познакомиться. А тут такая удача. Вот так задаром: столько говорилось об этих зонах – и вдруг!
Следом тем же манером пропустили остальных. Проинструктировали: мол, не проносить, не общаться и прочее. Угрюмый повел нас к месту работы. Дал кувалды. Показал, что делать.
Работа оказалась довольно тяжелой. Вернее, не сама долбежка, а, как бы сказать, экология. Долбить целый день еще ничего. Я, кстати, довольно сильным был. А вот само помещение, пыль, жарища неимоверная. Мои товарищи через два дня все слиняли. А я продолжал работать.
Заключенных привозили утром и увозили вечером, лагерь находился где-то неподалеку. Но работали вместе. И, кстати, такая деталь: поскольку как раз тогда у меня начинались проблемы с шевелюрой, то на лето остригся наголо. Под нулевку. А так как одевался знаете как, то практически не очень от осужденных отличался.
Контакты обозначились сразу, без всяких там инкубационных периодов. Подходит один: «Чаю купишь две пачки?» И в кулаке что-то протягивает. Начинать с отказа не хотелось, но денег брать не стал. Будет чай, говорю, тогда и отдашь.
Следом другой сует уже по нахалке:
– Гари два пузыря!
Приличные, кстати сказать, деньги. Откуда они их только брали?
– Нет, – говорю.
– Ты что, чугря! Замочим же!..
– Что, так просто?
– А че! Раствор в аккурат подают. Зажмурим, никто не найдет.
– Тогда и чаю не будет.
Последний довод показался логичным, и я остался жив. Впрочем, чай и курево приносил исправно. Заодно посмотрел, как они чифирят. Жуткое дело: пачка на кружку. Крутым кипятком заливают, маленько потерпят и эту иссиня-черно-коричневую жидкость заглатывают. Потом доливают, накрывают миской, на ней телогрейка – и когда та, первая, дурь проходит, добавляют еще. Какое нужно иметь здоровье, как вообще работает сердце в таком режиме – понять невозможно.
Они и мне предлагали свой чай, но я оставался зрителем. Хотя, надо сказать, отношения установились нормальные. Трудились-то ведь со мной обычные работяги, а не те, кого мы на воле называли рецидивистами.
Тех, блатных, я, кстати, почти не встречал, хотя их тоже возили вместе со всеми «на биржу». Не знаю, чем они занимались. Может, в карты где резались, может, еще что. Но не «рабосили», потому что трудиться для них «западло». И начальство с этим мирилось. А пахали со мной одни «мужики» – те, кто попадал сюда, как бы сказать, чисто по-русски. С кем-то подрался, что-то украл. Картошечку колхозную накопал, с завода детальку вынес. Вот и мотает свой срок, ожидая, когда вернется к нормальной жизни. А для блатных жизнь в «закрытке» – дело другое, привычное. Ну, сел. Ну, выпустили. Ну, опять сел. Нормально. Все это их жизненный цикл. Некоторые так приживались – на волю идти не хотели. Но я отвлекся.
Короче, дело вышло так. В один из дней, работая в помещении, я решил на обед не ходить. Жара разморила. Дай, думаю, лучше вздремну.
А в том помещении еще накануне обнаружился один старикашка. В углу примостился. Лежачок там появился – хоть из необрезанных досок, но ровненький. Даже под голову, я еще удивился, наклонная плоскость сделана. Рядом ящик, банка с чаем, пара телогреек. Ну, пришел и улегся. А мне что, лежит и лежит, ничего не просит.
Разморенный жарой, я улегся прямо на бетонном полу. И уснул.
Проснулся от страшной боли в боку. Никак не пойму, в чем дело. Смотрю – рядом сапог. Поднимаю глаза: надо мной лейтенантик стоит, которого раньше здесь не видел. Это он меня бомбит сапогом в бок.
Поднимаюсь – все как в замедленной съемке – и неожиданно для него самого хватаю буквально за бока, поднимаю в воздух и швыряю на пол. Мой, кстати, любимый прием. У других сил не хватало, а у меня получалось. Все-таки второй разряд по гимнастике. Тренер говорил – хорошая реакция.
Тот с пола кричит: «Стреляй, стреляй!» – охраннику. Он сзади стоит и не шелохнется. Только затвор передернул. Я уж думал его заломать, но хорошо – удержался. Потому что он стрелять не стал. Видно, местный оказался, признал меня, что не зэк, а «вольняга». Но и лейтенант почувствовал, что получил не такую реакцию, как обычно имеют вертухаи от заключенных.
– Кто такой?! – кричит. – Пристрелю!
– У меня перерыв. Имею право.
Испуг, стыд, недоумение – не знаю уж, чего в его крике прозвучало больше. Как псих базарил: мол, дисциплину им разлагаю, устроил тут санаторий. Мне ничего не оставалось, как после каждой фразы его посылать. И он, грозя уволить, ушел. Больше, кстати, его не видел.
Испортил настроение, гад. Бок болит. Сон прошел. Возбуждение не остыло. И тут ко мне подсаживается этот дед:
– Думал, кобздец тебе. Рогатый еще фраерок. Могли грохнуть в натуре.
– Отстань, дед, – говорю. – Ты еще будешь мне… Так просто не получилось бы.
Хотя врал, конечно. Все могло кончиться трагически. Порядки в зоне установились те еще. Пришили бы за милую душу, а потом оформили бы как несчастный случай на производстве. И все – напрасно мамаша ждет сына домой.
– Во духарик! – не унимался дед. – А вроде не вольтанутый. Че понтуешься-то, в пузырь лезешь?
– Уйди, дед, – говорю. – Без тебя тошно. Собралось тут какое-то бакланье, еще учит.
– Это ты со мной так?
– А что, нет, что ли? Никто им отпора не дает. Вот и позволяют себе. Нет здесь настоящих, как их называют, законников, авторитетов, паханов. Одни мелочовочники.
Дед молчит – спешить ему некуда. Вообще там паузы приняты.
– А ты, пацан, не заметил, что летеха-то подгреб к тебе, а не ко мне? Ты на полу прикемарил, а у меня затончик-то постоянный, с кичарочкой. И он зенки лупал, а не подрулил, не пнул ножкой, летерок малахольный.
– Да он на тебя, наверное, рукой махнул.
– Не, пацан. Он боится. И ты тоже, будешь понтить – большой мандраж словишь. Мне ведь торпеде свистнуть только – по рогам надает как нечего делать.
Я приготовился ответить, но как-то осекся. Вдруг показалось, что сегодняшние злоключения могут на этом не кончиться. Дед предстал и впрямь какой-то своеобразный. Так посмотришь – кожа да кости. Худой, как велосипед. Лицо морщинами изрезано. Сморщенное яблоко. Коричневое, но это не загар. На вид лет семьдесят. И что особенно запомнилось: на этом вроде бы старческом, перерезанном морщинами лице – глаза не старца. Пронзительный, сухой взгляд.
В общем, решил лучше не связываться и, чтобы перевести разговор, спрашиваю:
– Дед, а сколько тебе лет?
– Чужие года не считай, своих не дочтешь.
– Не, ну скажи. Вижу, ты тут король. Законник.
– Скоко дашь?
– Ну… семьдесят…
– Обижаешь. Сорок семь.
– Надо же. Хорошо сохранился.
– Дошутишься.
Помолчали.
– А сидка небось не первая?
– Семнадцатая.
– Что? Тебя в сорок семь лет семнадцать раз сажали? И сколько же насидел?
– Двадцать один.
– Во стаж! Погоди, значит, сорок семь минус двадцать один… И, допустим, с шестнадцати… Так ты за всю жизнь на воле всего десять лет, что ль?
– Зато это мое время. У тебя такого времени никогда не было.
– Да мне и не надо.
– Не было и не будет. Потому как я себе хозяин. Не ишачу, на падлу кишки не рву. Этой грабкой, – он посмотрел на свою ладонь, – за всю жизнь тяжельше вафли груза не подымал. А ты раб позорный.
Тут я не сдержался:
– Дед, ты меня извини. О чем ты говоришь? Это вообще не место для жизни человека. Здесь все не так. Здесь вы народ подневольный. Постоянно в страхе перед начальством лагерным.
– Ну, запел. Да я рядом с тобой – вольная птица! Летаю по своему закону. Хоть в клетке, а положняком живу. Не пресмыкаюсь, как вы. Думаешь, на воле живешь? А протри шнифты, кудрявый. Повязан, как петух обхезаный. Сейчас учебой, потом горбатиться будешь. Бабец захомутает. Грызуны пойдут. Зачухаешься, у начальства чесать за ушами начнешь. Да это хуже кичмана.
Речь у него лилась смачная, увесистая и, что особенно удивило, совсем без матерных слов. Я, конечно, понимал блатнячок: как-никак в родном дворе многие прошли через зону. Взрослые, а потом и дети исчезали и возвращались, обогащая дворовый язык. Но слышал отдельные слова, а не умение думать и говорить на жаргоне, как дед. Основной его тезис сводился к тому, что общество, в котором мы живем, напрочь неправильное. Оно делает из людей крепостных, повязывает законами, специально придуманными для порабощения. И есть каста избранных, как бы рыцарский орден. Это люди «с правильными понятиями». Они не согласны с законами нашего общества, не признают власть, не работают, обычно не женятся и во всех случаях ставят воровскую честь выше жизни.
– Вот вы нас давите. И еще фуфло гоните, что у вас закон, а мы воры. Да, мы воры. Потому что ваш закон отрицаем! Теперь шевели мозгой: что ваша давиловка? Мусоров наслать, в кичман упечь. Это что, позор? Нет, честь для вора. Опустить масть не можете. А вор – дело фартовое. Тут не бабки важны, философия.
Он так и сказал – «философия», это я точно помню. Он говорил, что в лагере жизнь хоть и жестокая, но «без темнухи»: тут никто никому «дуру не гонит» по поводу равных прав. На воле же (у нас то есть) во власти такие кидалы, каких в зоне не сыщешь. По закону для всех равные права, а в натуре – для одного начальства. По закону люди хозяева, по жизни – рабы.
– Все у тя, пацан, в бестолковке перевернуто. Беспредел-то не здесь, а там (он показал наверх). Ты бы позенькал, какой рог в обкоме сидит. Ему место у параши, а он, если на кого зуб заимел, звонит куда надо – и вышка!
Вот почему воры не идут ни на какой сговор с властями, не участвуют в жизни, не признают государственной машины. Они держат свое сообщество, отгораживаясь правилами и запретами, жаргоном и ритуалами. Они существуют как бы в параллельном мире, в другой системе координат, со своим кодексом чести и «правильными» понятиями.
– Ни хрена себе «правильность», – говорю. – Человек, может, рубль заработал, а ты у него украл.
– «У кого есть – прибавится, у кого нет – отнимется». Знаешь, откуда это? Библию надо читать. Бог устроил мир не по вашим законам, а по понятиям.
Все это я слушал, как ахинею. Но эта ахинея натыкалась на одно обстоятельство. Передо мной сидел явно живой, разумный человек, умом намного превосходивший многих из тех, кто на воле указывал путь в жизни. Одного я не мог понять: ради чего все его утраты и риски? Ну, выйдет отсюда, насшибает рублей по карманам. А дальше что?
– Дальше, – говорил он, – дерну в Уфу, там больничка, в больничке – сестричка, у сестрички – ампулка, в ампулке – ширево. Беляшка. И все! И свободен!
– Свободен? И все?
Между тем после стычки с лейтенантом положение мое на зоне явно переменилось. Блатные не приставали, мужики как-то зауважали. Угрюмый стал поручать более сложные дела. Поставил даже руководить работой заключенных. И те, как ни странно, слушались, хотя и посмеивались, что работаю, «как дурдизель», без перекуров.
Так что, когда подошел срок прощаться, оказалось, что со многими вроде «закентовался». Даже дед как-то по-своему пытался продемонстрировать расположение, что-то ласковое на прощание сказать:
– Ты за мышцами-то не гонись. Во бычара какой, все выпирает. А вколи тебе внутривенный – сразу сдохнешь. Только мышечный можно. В этих мускулах смысла нет.
– Дед, ты брось эти речи. Мне ни тот ни другой не нужен.
– Да я так просто. Говорю, ты со своим здоровьем никуда не годишься.
Запомнилось, однако, другое напутствие, сказанное однажды как бы без повода и невзначай: «Ты упертый. Буром прешь. Это ништяк, ежели не прогнешься. А продавливать будут. Не давят знаешь что? Подушку, на ней отлеживаются. А тебя ломать надо, выбирать и глушить. Такие нужны для показа».
На его груди я видел наколку: «Бог не фраер, он простит».
Много лет прошло с той летней встречи в башкирском городе Салавате на строительстве 18-го нефтяного комбината, цеха контрольно-измерительных приборов.
Да и предвидение его «ломать будут, глушить для показа» позже сбылось со 100-процентной вероятностью.
После четвертого курса и поездки в студенческом отряде на целину меня хотели исключить из комсомола. История эта длилась целый год. Всем надоела. Друзья заключали пари, преподаватели не знали, как относиться к студенту, чья фотография красуется на Доске отличников, а из ЦК партии идут звонки с требованием – исключить.
Кажется, единственным, кого все это не волновало, оставался я сам. Даже не вспоминал о случившемся. Другое не давало мне покоя в той истории. Тогда произошло первое столкновение с советской властью, пошатнувшее наивное студенческое представление о ее справедливости.
Но все по порядку. Шел такой фильм – «Мне двадцать лет». Его название лучше всего подошло бы к моему рассказу. Вообразите, лето, степь, красота несусветная, и среди всего – мы, молодые, сильные, жизнерадостные. Ведь только звучит скучно – «студенческий отряд» да по «комсомольской путевке». А на деле: ночь, тишь, луна, суслики всякие шмыгают из-под фар. Если, как утверждают мистики, жизнь оценивается суммой райских минут, проведенных на грешной земле, то в число самых счастливых у меня попадут рабочие часы там, в бригаде, в степи, в восемнадцати километрах от целинного совхоза «Комсомольский».
Знаете, какая там луна в августе? Оторопь берет. Идешь по ночной тракторной колее мимо зарослей чалиги, такого низкорослого, побитого ветрами и холодом кустарника, и вдруг – пожар. Степь начинает полыхать. Огонь поднимается и вот-вот охватит то место, где ты идешь. Ужас безмолвно надвигающегося на тебя огня заставляет невольно ускорить шаги, хотя чувствуешь, что не пожар. И вдруг из-за горизонта поднимается невиданная в наших местах огненная луна! «Ух ты, черт!» – в сердцах ругаешь собственный страх и останавливаешься, чтобы полюбоваться тем, как минуты назад черная и неприветливая целинная степь осветилась таинственным холодноватым светом и все проявилось по-новому, не как днем.
Но вернусь к прозе жизни.
Формально должность моя называлась не комбайнер, а всего лишь помощник комбайнера. Но так уж случилось, что наставнику нашему пришлось наблюдать за нашей работой издалека. Жалели мы его, пока ехал на уборочную, не выдержал железнодорожного безделья, затосковал, запил, как умеют пить лишь на Руси. То есть по-черному. И оказался в соответствующем состоянии… Тут рассказы расходятся: в общем, не удержал равновесия, налетел на какую-то железяку, повредил позвоночник. Ходить не мог. Сидеть тоже. Дотащили его до хирурга, предложили остаться в больнице. Но наш заслуженный комбайнер, как истинно русский мужик: «Пусть умру, – говорит, – но на поле».
И вот каждое утро мы с моим другом Борей Захаровым везли его на работу, подсаживали бедного на высокий стог, водрузив сверху флаг, чтобы какая-нибудь шальная машина не схватила беднягу своими железными лапами и не отправила в большую копну, а то и куда подальше. И он, полулежа, знакомил нас с устройством прицепного комбайна, учил чинить, что сломается, за что в бригаде исправно начисляли ему зарплату, вполне, впрочем, заслуженную.
Знаете, друзья, что такое счастье. Вот это оно и есть, получить в полное распоряжение гигантскую, мощную, добрую машину. И очень умную, что бы там ни говорили всякие трактористы.
Как мы там вкалывали! Любо-дорого поглядеть. Работали мощно, победно, на пафосе. Впервые в жизни я ощутил высшую сладость самозабвенного труда как смысла человеческого существования.
Не все согласны с такой философией. Многих раздражал наш энтузиазм. Особенно выделялся один лодырь из местных, Васька Трунов. Только что освободившийся после отсидки. Он был то ли лентяй от природы, то ли косил под вора в законе, а те, как известно, никогда не работают. Но только из всей студенческой приезжей команды сразу же выделил меня, вероятно, как полную себе противоположность. И буквально не давал проходу. Его раздражало все. И что вкалываю с утра до ночи, и что оправдываю авральный энтузиазм.
– Зря горбатишься, фраерок, – пророчил, глядя на меня, как рыбак на червяка. – Что соберете, все равно пропадет.
Самое жуткое, что он оказался прав.
Теперь про саму историю – глупую, надо признать. Хотя по влиянию, может, и судьбоносную. Впервые в жизни увидел какую-то дурь властей, их некомпетентность и полное безразличие. Так что, когда через много лет решился стать руководителем, это послужило ответом на тот эпизод, о котором сейчас расскажу.
Однажды с утра объявляют: никому не расходиться, приезжает товарищ Мухитдинов.
– Ну и хрен с ним! – говорю. – Мне работать надо.
– Дурак ты, Лужок. Он знаешь – кто? Кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС.
Приехал он на черной «Чайке». Очень странно смотрелся его сверкающий никелем лимузин среди наших вагончиков, замызганных тракторов и полевой кухни, представлявшей груду закопченных камней с грязным котлом посредине.
Народ собрался на встречу с высоким начальством. Народ – это пятьдесят два человека студентов, плюс механизаторы, плюс их жены. Довольно живописная компания среди бескрайних полей. Мухитдинов начал читать свою лекцию. Говорил о важности решения проблемы продовольственного обеспечения. Подчеркивал, что урожай – общенародный подвиг. Нажимал, что каждый должен приложить максимум усилий. Народ сидит, слушает. А надо сказать, накануне наши трактористы ездили в магазин за спиртным. В автолавке-то ничего нет, кроме конфет «Золотой ключик». А магазин – только так говорится – «ближайший», а на деле по прямой через степь сорок шесть километров. Теперь вот считайте. Трактор идет семь километров в час. Делим сорок шесть на семь, получаем семь часов в одну сторону, семь обратно. Вернулись на следующий день. Водки, конечно, не нашли, зато закупили «Тройной» одеколон в неимоверном количестве. Мне было противно даже смотреть, как они его пьют. Аромат соответствующий – благоухает на всю степь.
И вот, значит, Мухитдинов говорит о важности проблемы продовольственного обеспечения, народ слушает его речь, но в силу описанных обстоятельств интерес начал угасать. Впрочем, и сама речь звучала так, что без всякого «Тройного» одуреть можно. Вдруг один из местных механизаторов его прервал. Все как бы проснулись. Народ там простой, многие из мест не столь отдаленных. Начальство, конечно, уважают, но и привычку прямого разговора тоже не вытравишь.
– Слышь, начальник, мы все это знаем, – сказал тракторист. – А ты вот что скажи: как бы это в другом нам помочь бы…
И начал рассказывать, что негде купить даже резиновых сапог… Тут надо прерваться и сообщить о самой проблеме. А она действительно волновала. Ни в бригаде, ни за десятки километров вокруг, ни в автолавке, которая приезжала к нам регулярно, не находилось вообще ничего, кроме вышепомянутых конфет «Золотой ключик», которые мы уже видеть не могли. И вот представьте: карманы у людей набиты деньгами, потому что платили прилично. Работа круглосуточная, зверская. Мы проявляем чудеса героизма, а купить ничего не можем. Даже брюк хоть каких-нибудь захудaлыx взамен порвавшихся – и тех не достать.
– Да это ладно, проходим и так, – продолжает тракторист. – Бог с ними, с опорками. А вот жратвы бы надо ну хоть какой. А то жрем эти… субпродукты тухлые. Суп из кишок варят, воняет хуже дерьма. И хлеб, глянь-ко: собираем вон колос какой, а хаваем не пойми чего. Скрипит на зубах.
Мухитдинов в некотором раздражении его оборвал. Сказал, что товарищ не понимает значимости текущего момента, который определяет не тряпье, а цель – убрать урожай любой ценой.
Тракторист не отступается:
– Чо-о ты нас тут воспитываешь? Да уберем мы твой урожай, мать его. А ты реши нашу лапшу, и лады. Чо-о возникать-то!
Завязалась перепалка. Некоторые из присутствующих не могли сдержаться. Кое-кто из студентов тоже принял участие в обсуждении. Нетрудно догадаться, кто именно.
Я подключился к разговору откровенно на стороне механизатора. Сказал, что мы все тут воспитаны на уважении к старшим. Но нельзя так обрывать человека, если он говорит дело.
Товарищ Мухитдинов, как в замедленной съемке, начал поворачивать ко мне свою красную, как из парилки, физиономию. Когда наконец увидел, что с ним разговаривает двадцатилетний сопляк, неожиданно рассвирепел. Я даже не понял, в чем дело. Вроде как ничего не сказал. Но, вероятно, слышать от мальчишки замечания в адрес «кандидата в члены Политбюро» – являлось нарушением не только субординации, а всех законов мироздания. Повернувшись, наконец, ко мне целиком, хозяин степи произнес голосом, не допускающим возражений:
– А вас, молодой человек, прошу покинуть собрание!
В воздухе повисла пауза. Вождь ждал.
Я тоже.
Строго говоря, «покидать» нечего. Собрание проходило на открытом воздухе. Несколько лавок, обеденный стол, а дальше – как в русской народной песне – «степь да степь кругом». Так что куда идти – мне, например, – я не знал. Так и сказал:
– А куда прикажете идти? Мне, например, неизвестно, где дверь.
Тут он покраснел до такой степени, какую я видел лишь в детстве, созерцая паровозную топку. Правда, та не брызжет слюной.
Фраза, которую он из себя выдавил, ошеломила.
– Вообще уйдите в сторону!
Надо сказать, что в такие моменты я каменею. Как статуя Командора.
– В какую? – спрашиваю, не двигаясь. Народ рассмеялся. Мухитдинов раскалился до кондиции доменной печи.
И тут совсем рядом послышалось чревовещание (ибо рта никто не раскрыл): «Юра! Уходи от беды!» Заклинание исходило из внутренностей нашего комсомольского секретаря Саши Владиславлева, будущего известного политолога, а тогда просто Саши, отличника, комсорга и ленинского стипендиата. На той площадке он единственный мог остудить мой пыл.
А дальше произошло неожиданное. Двинувшись, как приказано, «в сторону», то есть прямо на товарища Мухитдинова, я, проходя мимо, на секунду задержался и под пристальными взглядами присутствующих запанибратски похлопал «кандидата в члены» по плечу, отчеканив громко, чтобы слышали все:
– Ну, ты, дорогой, далеко пойдешь. Если не остановят.
И ушел. Встреча высокого руководителя с народом сорвалась. Вождь сел в свой «членовоз». И отчалил. Правда, уехал он не один, а прихватил с собой нашего бедного комсорга. И всю дорогу выговаривал ему то, что не успел сказать мне при личной встрече. Разговор, впрочем, сводился к одной незамысловатой идее: следует немедленно исключить «этого Лужкова» из комсомола! Сейчас же. Сегодня же. Но так как Саша эту мысль не развивал, то, повторив ее в сто первый раз, разобиженный партийный вождь выбросил нашего комсорга на дорогу где-то перед совхозом «Комсомольский», так что тому пришлось возвращаться на своих двоих, а это километров восемь как минимум.
Увидели мы своего комсорга глубокой ночью. Как человек дисциплинированный, он тут же созвал собрание. Всех усталых, заспанных поднял на ноги, усадил вокруг стола, предложил высказываться под протокол. И тут, дорогие читатели, я снова хочу попросить вас вообразить всю сцену: луна, теплая августовская ночь, мелочь всякая шуршит в траве – и в этой дивной декорации, больше подходящей для кино о любви, сидят юные, цветущие парни и девушки, слушая какое-то дурацкое предложение об исключении своего товарища из комсомола. А это по тем временам сами знаете что.
Кончилось тем, что каждый высказал примерно следующее: поведение Лужкова было неуважительным, но небезосновательным. Ждали, что скажет председатель. И здесь наш комсомольский вожак показал высший класс бюрократической эквилибристики, озвучив, наконец, то, что не стал говорить оскорбленному «кандидату в члены»:
– К сожалению, товарищи, согласно уставу временная комсомольская организация не обладает полномочиями исключать своего члена из рядов ВЛКСМ.
Я отделался общественным порицанием. По приезде в Москву имел, правда, некоторые осложнения. Но, думаю, гораздо большие сложности наступили у Саши. Товарищ Мухитдинов теребил институт звонками «сверху». И требовал моего исключения. Но институт держался. Я был отличником, примерным студентом, награжденным, кстати сказать, за ту самую работу в поле почетным знаком ЦК ВЛКСМ! Как же трудно оказалось выдержать давление злопамятного кандидата в члены Политбюро, но персональное дело затянули, замотали, спустили на тормозах.
Помог в этом мой друг, комсорг Саша Владиславлев, человек выдающихся способностей и энциклопедических знаний. Школу окончил с золотой медалью, поступил при невероятно большом конкурсе сразу после десятого класса на режиссерский факультет ВГИКа. Но бросил кино и перешел в Нефтяной институт. Учился на «отлично», получал Ленинскую стипендию. За целину его, студента, наградили орденом Трудового Красного Знамени.
На последнем курсе Сашу послали на стажировку в Институт нефти, газа и геологии в Бухарест. После выпуска оставили в институте, где он преподавал и служил проректором. Его избирали руководителем всесоюзных научных обществ, назначали первым заместителем министра внешнеэкономических связей СССР, избирали депутатом Государственной думы. Много лет он занимался развитием предпринимательства, ипотечным кредитованием в России. С ним мы создавали блок «Отечество – вся Россия».
Учеба в институте закончилась как-то неожиданно. И не таким распределением, о котором мечтал. А хотел я пойти «пускачом», то есть запускать новые комплексы нефтяных промыслов, производств. Во сне видел себя в этой роли, и все вроде бы должно состояться, как у отличника.
Защитился я легко, хотя много задавали всяких, в том числе и непростых, вопросов. Ответил на все. Шел на распределение по успеваемости одним из первых на курсе и мог надеяться, что мечта осуществится. Ведь при распределении первый выбирал из списка предложений что хотел, второй все, кроме того, что выбрал первый, и так далее. Никто из троих не позарился на мое место. Но едва я вошел, мне с воодушевлением сказали, как поощрение отличнику: «А вас мы направляем в Научно-исследовательский институт пластмасс в Москве, поскольку пленум ЦК партии проголосовал за химизацию страны». И прочее, и прочее про «большую химию». Задал ей ускорение Хрущев, устроил в Кремле выставку всего, что Запад делал, а мы нет.
Вместо ожидаемой благодарности неожиданно для членов комиссии я отказался от распределения. Это, говорю, несправедливо. И ладно бы метил на теплое местечко в Москве, а то ведь прошу распределить на грязную, тяжелую работу где угодно вдали от дома, лишь бы по душе.
А мне в ответ: «Вы, товарищ, не понимаете задачу, поставленную партией и правительством. Идите и подумайте».
Примерно через месяц позвонила секретарша декана факультета. «Юра, – говорит, – ты можешь остаться без диплома, комиссия министерства решает, что делать с теми, кто отказался от распределения». Я ответил – хрен с ним, пиши, что я согласен.
В моей группе училась девушка Марина Башилова, в которую я влюбился. На последнем курсе она вышла за меня замуж. Из комнаты в бараке на Павелецкой набережной я переехал в отдельную трехкомнатную квартиру на третий этаж старинного московского дома в Лубянском проезде, 3/15. Он сохранился на углу с Маросейкой и считается памятником истории и архитектуры.
Отец Марины, начальник Главного управления нефтяной промышленности, занимался строительством всех нефтеперерабатывающих заводов страны на востоке. Без них СССР не выиграл бы войны. Великий инженер-нефтяник Михаил Башилов рано умер от рака, в 1949 году. Скончался за девять лет до нашей свадьбы.
Обращаю на дату смерти отца Марины внимание словоблудов, сочинивших мифическую «Биографию Ю. М. Лужкова» в Интернете и полагающих, что «быстрая административная карьера была следствием удачной женитьбы». И на другое умозаключение: «В силу высокого положения тестя женился на его дочери и зажил в большой квартире». (По поводу этого новоселья – скажу ниже.)
В 1958 году в моей жизни произошло несколько важных событий. Окончил институт. Стал мужем. Поступил на службу. В том году родители с великой радостью переехали из барака на Павелецкой набережной, где прожили тридцать лет. Квартиру двухкомнатную дали на другой стороне Москвы-реки, где монастырь, в новом кирпичном доме. Там справили новоселье отец, мать и мой младший брат. А я прописался в квартире Марины в проезде Серова, как назывался тогда Лубянский проезд. Спустя год здесь родился старший сын Михаил, названный в честь деда.
С Мариной и подросшим сыном мы десять лет жили в одной комнате. Другую комнату занимала теща. В третьей комнате обитала семья брата Марины. Отдельная квартира превратилась фактически в коммунальную на три семьи. Из той квартиры в старой Москве у станции метро я готов был переехать на окраину, только бы не жить в ней, потому что родственные отношения со старшим братом жены не сложились и с годами обострились. Постоянно возникали мелкие бытовые стычки, осложнявшие семейную жизнь.
Поэтому, когда наконец мне дали смотровой ордер на трехкомнатную квартиру в типовом доме на Полимерной улице и сказали, что если вам она не понравится, подберем другой вариант, я ответил: «Даже не поеду смотреть, согласен на эту квартиру». Так из центра я переехал на рабочую окраину и прожил много лет в Новогиреево, где родился младший сын Александр.
В большой новый дом на Первой Тверской улице, приближенный к месту работы, я переехал, когда перешел на службу в исполком Моссовета. Это случилось в 1987 году, тогда начался самый важный и драматический период моей жизни.