«Ты, Лужков, допрыгаешься!»
После четвертого класса, до него обучение считалось обязательным и всеобщим, ребята из бедных семей переходили в ремесленные училища – РУ, созданные в годы войны для пополнения поредевшего рабочего класса. В РУ выдавали бесплатно форменную одежду с фуражкой, бесплатно кормили и обучали специальностям, востребованным на заводах.
В РУ из школы меня не перевели. Мама, надо отдать ей должное, хотя сама еле писала и читала, но стремилась дать сыновьям высшее образование. Я продолжал хорошо и легко учиться рядом с бараком в неполной средней школе – семилетке номер 579.
После школы и уроков свободное время проводил с Ленькой, мальчишкой храбрым и чересчур безрассудным, как я теперь понимаю.
Катков рядом с бараками не заливали. Мы привязывали коньки к валенкам. Выходили на заснеженную обледенелую набережную, утрамбованную колесами грузовиков. Цеплялись железными крючьями за задние откидные борта машин и мчались за ними, рискуя головой. Коньки «снегурки» с изогнутыми дугой концами считались женскими, ими мы пренебрегали, катались на беговых «гагах» с острыми длинными концами и на хоккейных «канадах».
Катались по замерзшей Москве-реке вдоль берега у пристани и пожарной команды. В центре лед не затягивал полынью. Леньку тянуло на другой берег. На середине русла он провалился в полынью. Барахтался в ледяной воде, ужасно кричал. Бегу к пожарным, они нас страшно не любили. Но я пересилил себя и закричал: «Помогите, тонет!» Они поняли, что их не разыгрывают. Один пожарный схватил лестницу, положил на лед, подполз к полынье и вытащил Леньку, с трудом разжавшего скрюченные пальцы.
Беднягу раздели, выжали шмотье, посадили у жаркой печки, согрели, напоили чаем. А мне велят: «Позови мать!» – «Зачем?» – «Чтобы пришла за ним с бутылкой».
Мать Леньки – одинокая, злая, желчная женщина. Соседи ее сторонились. Она воспитывала ремнем Леньку и его рыжего брата Ваську. Публика была хулиганистая и воровская, что меня отталкивало. Преодолел свой страх, поднялся на второй этаж и выпалил: «Ленька провалился под лед, пожарные его вытащили, вас зовут с бутылкой!» Она спокойно выслушала и говорит: «Зачем вытащили? Где я возьму бутылку?»
Дальше все обошлось без бутылки, но с ремнем.
Меня и весь класс приняли в пионеры, я носил красный галстук и белую рубашку. Каждое лето отправляли в подмосковные пионерские лагеря в Верею и Тучково. Путевки получала сестра отца. Она служила в Министерстве нефтяной промышленности. К его большому зданию на площади Ногина, теперь это Славянская площадь, подавали автобусы, и мы ехали в Подмосковье. Память о пионерском лагере с кострами, песнями у меня осталась очень добрая.
После войны выпали голодные годы. Один раз в лагере мы забастовали. Начальство подворовывало продукты. Не хватало хлеба, подавали жидкий суп и котлеты, где хлеба больше, чем мяса. В столовую не пошли, а ходили вокруг нее с пустыми алюминиевыми тарелками и стучали по ним ложками. Протест сработал. Нам стали давать больше хлеба, и в полдник на столах появились стаканы с компотом.
(Когда я стал генеральным директором «Химавтоматики», то перестроил захолустный летний пионерский лагерь, провел тепло и зимой отправлял туда сотрудников с детьми. Что вызвало протест районного начальства: «Зачем вы отправляете детей с отцами-пьяницами?..»)
Лужи во дворе не просыхали ни летом, ни зимой. Во дворе нашем проживала не самая лучшая с точки зрения интеллекта часть общества – работяги, переселенцы, люди, которые потеряли жилье и для которых наспех построили бараки.
Культурное сословие представляли: мой отец – диспетчер нефтебазы, почти интеллигент. Жил некий Хлынин, человек с сильно выпирающим животом и в пенсне. Он чинно шагал по кирпичам, положенным в лужах, к своему бараку. Еще проживала приличная семья Сурковых, из нее вышла оперная певица Валентина Левко, певшая в Большом театре. Помню, в ранней молодости она занималась музыкой – крупная девица, прыгала по камешкам между лужами со своей скрипкой, и это вызывало очень интересные ассоциации: одной рукой она подбирала юбку, другой рукой придерживала скрипку и очень комично прыгала.
Рядом со школой располагалась пивнушка. Два пожилых еврея, Гриша и Аркаша, торговали пивом, вином, закуской. Здесь же находилась проходная завода, мужички выходили со смены, прикладывались. Сейчас некоторые говорят, что в прошлом пьяных шаталось мало. Ничего подобного. Напивались многие.
Как водится, тут же, у пивной, и мы крутились, девки, ребята.
Учился в семилетке очень хорошо. За отличную учебу, несмотря на неважное поведение, вручали похвальные грамоты, дарили книжки, одну из них, избранные сочинения Гоголя, храню дома до сих пор.
Старостой меня не выбирали, но я слыл вожаком. Заслужил высокое положение не на уроках у доски – в коридоре и школьном дворе в драках.
В мое время учеба не являлась первостепенным делом в глазах родителей, как сейчас. Стремление во что бы то ни стало выучить детей, дать им среднее или высшее образование не культивировалось.
Часто из школы шли на шофера учиться, на токаря, фрезеровщика.
(Мой старший брат Аркадий хотел быть непременно водителем грузовой машины. Ему это дело очень нравилось. Погиб в автокатастрофе, столкнувшись с другим грузовиком, когда за рулем сидел пожилой пенсионер, в советские времена имевший право работать два месяца в году.)
Редкая семья – из нашего двора только две – побуждала детей учиться в институтах. Заставляли, как правило, матери, а не отцы. Моя мамаша боготворила людей грамотных, может, поэтому после неполной средней школы-семилетки возле барака перешел я в школу-десятилетку у Павелецкого вокзала.
На всю жизнь запомнилась мне классная руководительница Нина Николаевна Синицына. Не знаю, какую она получала зарплату, но мне кажется, что всю ее отдавала ученикам на посещение музеев, филиала Малого театра.
Нина Николаевна нас, свой класс, не только учила, она нас любила. У всех были родители, но мы росли предоставленными сами себе, росли без присмотра, без призора, фактически – беспризорниками. И вдруг появляется молоденькая учительница, которая после уроков ведет весь класс пешком по Павелецкой набережной, ведет мимо выгребных туалетов, колонок во дворах, бараков, ведет в Замоскворечье, где старинные дома, классическая архитектура, барские особняки, Лаврушинский переулок, Третьяковская галерея.
В комнате моего барака никаких картин я не видел, даже икон. На стене висели фотографии мамы и отца, красивых и молодых в пору, когда рождались сыновья. И вдруг увидел картины Сурикова, Репина, Саврасова, Шишкина, Левитана, ставшие потрясением. Они открывали глаза на родину, Россию. Учительница нас водила и на Волхонку, в Музей изобразительных искусств. Впечатления те живы до сих пор.
Походы в музеи случались редко, но они формировали представление об ином мире, чем тот, что окружал нас во дворе. Музеи воспитывали иное отношение к жизни. Первые навыки культуры, которые в нашем «кобыльем дворе» были решительно не востребованы, привила мне Нина Николаевна. Я, став мэром, ее разыскал, и она убедилась в своем пророчестве, о нем сейчас расскажу.
С Ниной Николаевной мы ходили в близкий филиал Малого театра на Ордынке, она покупала за свои деньги билеты всему классу. Смотрели не только «Грозу», входившую в школьную программу, и пьесы Островского. Запомнилась мне особенно «Двенадцатая ночь» Шекспира своими, как сейчас говорят, приколами, любовными похождениями. На сцене захватывали переживания, интриги, красивые люди в красивых одеждах. Хотелось тянуться к такому миру.
Но на уроки Нины Николаевны я, что называется, без шуток не ходил. Читал однажды наизусть домашнее задание, стихи из «Полтавы» Пушкина. В строчке о князе Меншикове вместо «И счастья баловень безродный полудержавный властелин» под хохот класса сострил: «Полуголодный властелин». За что получил «двойку» в классном журнале и замечание: «Ты, Лужков, допрыгаешься!»
В средней школе-десятилетке у Павелецкого вокзала учиться не нравилось, как в той, что у дома, она казалась холодной.
Медаль не получил, к ней не стремился. Пятерки ставили на уроках истории, географии, русской литературы. Очень хорошо себя чувствовал на уроках русского языка. Смотрю сейчас по телевидению бегущую строку и вижу много ошибок. Страна деградирует, когда в бегущей строке сплошь и рядом орфографические ляпы.
Читал запоем, как все в классе, «Три мушкетера», «Всадника без головы», «Собор Парижской Богоматери»… Но не только Дюма, Майн Рида, Жюль Верна, Фенимора Купера.
Брал в школьной библиотеке саркастичного Салтыкова-Щедрина, фантастические повести Гоголя, очень русского писателя. Кроме «Горя от ума» Грибоедова прочел его малоизвестные рассказы. Узнал, что Грибоедов стопроцентный поляк. Переехав в Россию, его отец сменил фамилию и стал Грибоедовым вместо Грибовского.
У Лермонтова полюбил «Мцыри». Запомнил эпиграф поэмы из Библии: «Вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю».
После «Капитанской дочки» прочитал «Историю Пугачевского бунта».
Навсегда в мыслях стихи Пушкина:
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
Увлекла «Угрюм-река» Вячеслава Шишкова, мне нравилось узнавать все о Сибири. В юности прочитал книги Мельникова-Печерского и поразился быту старообрядцев, их внутренней чистоте и красоте, преданности вере предков, отказу от спиртного и табака. Я тогда не знал, что самые знатные и преуспевавшие купеческие династии в Москве – Алексеевы, Третьяковы, Рябушинские, Морозовы, Мамонтовы и многие другие – вышли из старообрядцев. Им Москва обязана школами, больницами, родильными домами, институтами, музеями…
В старших классах захватила иностранная литература, не входившая в школьную программу. Тогда все читали романы «Финансист», «Титан», «Гений» и «Американскую трагедию» Теодора Драйзера. Меня интересовала жизнь английской семьи и романы Диккенса.
Побуждал к жизни Джек Лондон, до слез волновал Мартин Иден, несмотря на трагический финал и самоубийство. Восхищал его настрой на самоотдачу. Спал, как он, очень мало, часа четыре в сутки. Матушка просыпается под утро, а свет горит: «Ты что среди ночи не спишь? Смотри, какой стал бледный…»
В старших классах занимался боксом, гимнастикой, ходил в спортивную школу.
Навсегда запомнилась смерть Сталина в марте 1953 года. По радио с утра до вечера играла траурная музыка. Улицы притихли. Тишину разрывали гудки паровозов на Павелецком вокзале и заводские трубы.
Моя бабушка всхлипывала и говорила: «Лучше бы я умерла, зачем я живу на свете, а он умер?»
В школе у большого портрета Сталина с красными знаменами, опоясанными черными траурными лентами, сменяя другу друга парами, мы молча стояли в почетном карауле…
Не знаю почему, но мы с другом не могли стоять безмолвно и тихо, чтобы никто не слышал, хихикали. Чем это вызывалось, не понимаю, наше состояние не связывалось с протестом против всеобщего почитания. Мы пребывали в каком-то нервном срыве и знали: если кто услышит, как мы хихикаем, нам не поздоровится. Но удержаться не могли. «Давай не будем, – говорит мой напарник, – нас с тобой в тюрьму посадят».
Потом мы с ним пытались попасть на похороны в Колонный зал, где установили для прощания гроб с телом Сталина. Долго прорывались дворами к улице, где Дом Союзов, но оказались на Неглинной улице, у Государственного банка. Навстречу нам вышел охранник с ружьем и пообещал пристрелить, если мы не исчезнем. Мы так и не попали в Колонный зал и смертельной давки избежали на Трубной площади.
После выпускного вечера мы, семнадцатилетние мужчины, крепко выпили, и после десяти школьных лет началась студенческая незабываемая жизнь.