Я прижимаю коробку к груди и, пошатываясь, спускаюсь по лестнице. На последних ступеньках нога соскальзывает, и я неловко пересчитываю оставшиеся задом, сшибая стопки старых журналов, которые разлетаются разноцветными кипами пыльных страниц.
Едва переводя дух, я застываю на минуту, тяжело дышу и ощупываю себя в поисках переломов, а Майкл тем временем спешит ко мне. Его шаги грохочут где-то вдали.
– Джесс! Джесс! Что с тобой? Ты жива? – его голос назойливо звенит в ушах. – Скажи что-нибудь, ради бога!
Оттолкнув ногой журналы и одинокую корзину с клубками шерсти, я пытаюсь взять себя в руки. На ощупь пробираюсь вдоль стен на лестничной площадке, желая лишь убежать, спрятаться, остаться одной.
Но я не одна. Майкл внезапно оказывается рядом, хватает меня за плечи, разворачивает к себе. Глаза у него огромные, в них отражаются крайнее удивление и страх, его губы шевелятся, но слова до меня не долетают.
Я стряхиваю его руки и бегу дальше, вниз по лестнице, в коридор, где скольжу в одних чулках по паркету.
Я знаю этот дом, прекрасно знаю. Я жила здесь с самого рождения, изучила эти полы и стены до последнего скрипа, до последнего потайного шкафа, до затянутых паутиной углов. Я знаю здесь все, но на минуту замираю, не зная, куда бежать.
Кипящая энергия буквально пронизывает меня, наполняя тело и разум маниакальным желанием идти вперед и яростью.
На кухню, решаю я, и бросаюсь туда. На кухню, где стоит большой стол из сосны, из панорамного окна открывается великолепный вид, а на стенах развешаны старомодные, начищенные до блеска кастрюли и сковородки.
Я ставлю коробку на стол и, отступив на шаг, пристально ее разглядываю. Что, если она сейчас оживет, откроется и с песней расскажет, как поступить?
Прижимаю руку к груди – сердце колотится с такой силой, что я ощущаю его удары подушечками пальцев: выпусти меня, выпусти меня, выпусти меня, я сидело взаперти слишком долго, черт возьми…
Вот и знакомые приметы того, что меня обманывает разум. Все кажется немного ненормальным, звуки слишком громкие, цвета слишком яркие, тело со мной разговаривает. Закрыв глаза, я медленно считаю, дышу глубоко и пытаюсь сосредоточиться на чем-то, не вызывающем сомнений.
Майкл уже рядом со мной, и я вслепую протягиваю руку, нащупываю его пальцы и крепко сжимаю. Майкл – настоящий. Он здесь, из плоти и крови, и я крепко за него держусь. Ощущаю его кожу, аккуратно подстриженные ногти, тепло его тела. Он – настоящий. Он здесь. Я – настоящая, и я тоже здесь.
Я успокаиваюсь и наконец готова открыть глаза. Чтобы попытаться заговорить.
– Извини, – просто говорю я, глядя Майклу прямо в глаза, давая понять, что вкладываю в это слово глубокий смысл.
Показываю, что я все еще в мире живых, в мире дееспособных, в мире умственно полноценных. Давно мне не приходилось это проделывать – вот так останавливаться и доказывать, что со мной все в порядке, и сразу вспоминается прошлое, когда я этому училась.
– Извиняю, дорогая Джесс, но, пожалуйста, не надо так со мной. Если у тебя поедет крыша, мне придется плеснуть тебе в лицо самым приличным алкоголем, какой только можно купить в нашей лавочке. А теперь серьезно: что за фигня с тобой творится?
– Что-то ты слишком часто прибегаешь к бранным словам, – отвечаю я, медленно разжимая пальцы и оглядывая кухню в поисках чего-то знакомого, домашнего, уютного. Все в порядке, если любимая мамина сковорода Le Creuset висит на привычном месте; если фарфоровый бочонок в белую и синюю полоску по-прежнему полон сдобного печенья.
– Иногда можно, а сейчас – тем более, – нервно парирует Майкл, глядя на меня, как будто я стеклянная и вот-вот упаду на каменный пол. Как будто ему надо успеть протянуть руку и подхватить, прежде чем я разобьюсь вдребезги. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить. Стой на месте – не шевелись!
Я киваю и выдавливаю фальшивую улыбку, уверяя, что никуда не сбегу. Я никуда и не собираюсь. По крайней мере, пока не открою эту коробку. Пока не сниму папиросную бумагу, в которую завернуты письма и открытки, ту папиросную бумагу лжи, в которую завернута моя жизнь.
Больше пятнадцати лет я верила, что меня предали, и, невыносимо страдая от боли, пряталась в чулане страха. Больше пятнадцати лет я верила той правде, которая сделала меня покорной, безвольной, подавленной. Больше пятнадцати лет в моей жизни было лишь черное и белое вместо всех цветов радуги!
Содержимое этой потрепанной, невинной на вид коробки, которая стоит теперь на прекрасно отполированном столе в отдраенной до блеска кухне, может все изменить – и от этого мне очень страшно. Такие бумаги нельзя хранить в коробке из-под обуви. Их нужно держать в сейфе, обмотанном полицейской лентой, какой помечают места преступления, и оклеенном желтыми картинками со знаком «Радиация».
Пока Майкл шлепает по кухне и звенит бокалами, наполняя их розовым джином, я почти ничего не слышу. Один бокал он передает мне, и руки у него заметно дрожат. На этот раз никаких зонтиков с фламинго. От запаха джина меня мутит.
– На самом деле, – твердо сообщаю я, – мне хочется чаю.
Майкл приходит в ужас от такой просьбы, но покорно наполняет чайник, то и дело поглядывая на меня через плечо. Опускает в кружку чайный пакетик, вытирает со стола случайно пролитые капли, ополаскивает под краном тряпочку и аккуратно ее складывает. Все это мы делаем автоматически, так уж приучены с детства – нельзя оставлять после себя грязь, нужно быть опрятным, служить Богу Порядка.
Я присаживаюсь к столу и грею руки о чашку с чаем, а Майкл садится напротив, с таким отчаянием глотая джин, что художник Хогарт вполне мог бы взять его в натурщики и писать с него своих беззубых персонажей.
– Что ты обо мне знаешь? – осторожно спрашиваю я. – О моих… как бы тут выразилась твоя мама… о моих «трудных временах»?
– Ты о том, что всем известно, но о чем решено не говорить?
– Вот именно.
Майкл хмурится и отпивает еще джина – он словно в уме составляет список, перебирая в памяти двусмысленные разговоры и многозначительные взгляды.
– Ну, честно говоря, не все, – отвечает он. – Знаешь, как у нас принято – упаси господи сказать хоть слово о чем-то запутанном вроде чувств, или о неприятностях из прошлого, или о частях человеческого тела, которые издают хлюпающие и чавкающие звуки. Моя мать не признается, что ходит в туалет, где уж ей заговорить о том, что приключилось с тобой. Однако у меня все же сложилась кое-какая картина. Ты… болела. Не телом, а душой. Тебя положили в больницу. Вот и все – даже не знаю, почему это с тобой случилось. И как долго ты там пролежала. Я вообще ничего толком не знаю.
Я киваю – Майкл подтвердил мои предположения.
– Разве не странно, что ты знаешь так мало, – говорю я, глядя в сад, где аккуратно подстриженные живые изгороди и идеальной формы ели выстроились подобно расставленным ребенком солдатикам.
– Для нашей семьи – не странно. Ты же понимаешь, что если достаточно долго притворяться, что чего-то не существует, то это «что-то» действительно исчезнет. Например, я перестану быть гомосексуалистом, тебя вовсе не помещали в приют для умалишенных, а мой отец не трахает свою секретаршу.
– Да что ты? – От удивления у меня глаза лезут на лоб.
Дядя Саймон, такой серьезный, с тонкими поджатыми губами, весь в работе – нет, невозможно и вообразить! Да я не могу представить, чтобы он вообще с кем-нибудь трахался, даже с тетей Розмари. Особенно с тетей Розмари.
– Ну, не знаю. Про отца я придумал, просто для примера. Кажется, секретарш сейчас называют «личными ассистентами»… но у меня есть кое-какие подозрения. На работе он задерживается допоздна, а когда возвращается, то галстук на полдюйма сдвинут, временами у него на лице вспыхивает такая довольная улыбка… сама понимаешь, классические признаки. Мама наверняка обо всем знает – просто делает вид, что ничего не происходит, потому что так меньше шуму.
Он прав. Если у Саймона действительно интрижка на стороне, Розмари первой сделает вид, что ничего не видит, пока проделки мужа не выплывут, угрожая поставить Розмари в неловкое положение. Впрочем, тогда она, скорее всего, наймет киллера и потребует растворить тело мужа в соляной кислоте.
– Я знаю, что у нас за семья, Майкл, – ты совершенно прав. Но разве не странно, что мы с тобой тоже никогда об этом не говорили? Мы же друзья, правда? Так почему же ты ни разу не спросил: «Слушай, сестренка, а с чего у тебя вдруг тогда поехала крыша…», ну или что-то вроде того? Твое поколение гораздо больше знает о проблемах с психикой, чем мое – мы-то радостно обзывали друг друга шизиками и психами, просто так, шутки ради. Твои ровесники относятся к этому гораздо мудрее, разрушают вековые запреты. Так разве не странно, что мы с тобой ни разу об этом не говорили?
Побледнев, Майкл хмурится. Сейчас он такой юный, смущенный и явно желает, чтобы вековые запреты остались целыми и невредимыми.
– Ну да, наверное, странно, – наконец роняет он, пожав плечами. – Но как-то все случая не было. Да и я думал, что ты огорчишься, и еще… ну, подозреваю, что и мне хорошо промыли мозги. Под газировку успешно внушили, что семейные тайны лучше оставить за семью печатями. А ты… хочешь об этом поговорить?
У Майкла такое выражение лица, что я не могу удержаться от смеха. Его буквально разрывает: с одной стороны – природное любопытство, а с другой – страх перед чужими мрачными тайнами.
– Мне кажется, «хочешь» здесь не совсем уместное слово. Однако вот эта коробка на столе и моя реакция, когда мы ее нашли, – все это очень похоже на огромную бомбу, которая вот-вот взорвется. Вскоре, как только соберусь с силами, я ее опять открою и просмотрю все, что в ней собрано. Прочту все открытки, все письма, и тогда, вполне возможно, все изменится.
Вот я тебе и предлагаю выбор – знаю, что ты, может быть, не хочешь об этом говорить и вообще знать об этом. Если все так, если тебе трудно это слышать, тогда уходи. Я не обижусь и все равно буду тебя любить, обещаю. Но если останешься… тогда, скажем так, может получиться беспорядок.
– Не тот беспорядок, который можно убрать тряпочкой с моющим средством? – уточняет он.
– Ах, если бы… Тогда все было бы гораздо проще.
Майкл барабанит пальцами по столу, двигает туда-сюда челюстью, кусает губы – думает.
– Хорошо, – наконец объявляет он, решительно хлопнув в ладоши. – Я остаюсь. Из любопытства. Да и не могу просто так взять и уйти, неправильно это – бросать тебя одну в день похорон твоей матери, когда у тебя крышу сносит… а ты меня напугала, прям как героиня «Прерванной жизни»[3]. Как мне… ну, в смысле… что делать, если ты опять начнешь вот так…
– Хочешь сказать, что делать, если я съеду с катушек?
– Ну да, так и есть, только «съехать с катушек» сейчас говорить не принято. У нас, у поколения снежинок, как ты правильно отметила, не принято.
Я поддразниваю Майкла, и, наверное, это нечестно. Может быть, просто пытаюсь разрядить обстановку, избавиться от ужасного напряжения, называя тяжелую болезнь простыми словами.
Сейчас не время объяснять, что я страдала от посттравматического стрессового расстройства; услышав такое, Майкл только встревожится, вот я и решила оставить «техническое описание» на потом. А пока ограничиться детским «съехать с катушек».
– Если начистоту, Майкл, то я не знаю, что тебе тогда делать. Когда я заболела, мне было так плохо, что в памяти ничего не осталось. А потом, в течение нескольких лет после первого приступа, я долго лечилась. Очень долго. И это было ужасно и трудно, и до сих пор внутри все сжимается, стоит только вспомнить о тех днях. Но за это время я научилась кое-чему полезному, приняла к сведению дельные советы, усвоила, как шаг за шагом сохранять спокойствие и продолжать жить.
Меня научили правильно дышать, держаться за реальность, замечать малейшие намеки на паническую атаку, когда она только приближается, даже если распознать ее трудно. Пожалуй, я разбираюсь в этом больше, чем обычные люди. Например, за последние полчаса здесь, в этой комнате, я вышла из пике, собралась с силами после удара. Я помню, что почувствовала в тот момент, и чувства мои никуда не делись, но я их приглушила. Понимаешь?
– Это как когда перебрал кокаина, надо покурить марихуаны, чтобы прийти в норму?
– Не представляю, как это бывает, потому что не пробовала ни того ни другого. Искренне надеюсь, что и ты ничего такого не вытворял. Но… да, пожалуй, верно, если такое сравнение тебе понятнее.
– Не беспокойся, – говорит он, накрывая мою руку своей, – мне просто рассказывали, ну и видел кое-что. Я предпочитаю джин. Так… с чего начнем? Как нырнем в ужасающий поток времени и пространства?
Глядя на коробку, я чувствую, как меня пробирает дрожь волнения и страха. С чего начнем? Хороший вопрос…
С самого начала, с первых свиданий, первых поцелуев, первых признаний в любви? С его первой встречи с моими родителями, когда они объявили, что он мне не пара? С моего первого протеста, когда я заявила, что мне нет дела до их мнения, и провела ночь в объятиях Джо на заднем сиденье его машины, которую мы остановили под звездным небом, отправившись в Уиндермир?
Или с конца, с чудовищного, невыразимо ужасного конца, когда вся любовь, все прекрасные воспоминания, казалось, потеряли смысл?
Или с самого лучшего, с великолепной середины, с самых обескураживающих и самых счастливых дней моей жизни?