На чердак ведет лестница – узкая, крутая, на каждой ступеньке сложены книги и стопки накрахмаленных простыней, которые ни разу за последние десять лет не касались постелей. Едва хватает места, чтобы поставить ногу, и на каждом шагу кажется, будто вот-вот полетишь вниз, кувырком по ступенькам.
Наверное, давным-давно на чердаке была гостевая спальня или даже, когда дом строили, здесь хотели поселить няню или горничную.
Для меня, однако, чердак оставался таинственным, но совершенно неинтересным местом, куда мама относила все ненужное. Сюда, в безопасный угол, отправлялся в забвение постыдный хлам, который никто не увидит. Я забиралась под крышу всего несколько раз, но эти вылазки показались такими скучными, что эта комната потеряла для меня всякую привлекательность и загадочность.
Это был мамин мир, и она его грозно оберегала. Отцу, бухгалтеру-налоговику в одной давно разорившейся компании, которая производила рыболовные снасти, позволялось хранить на чердаке только старые документы – а в них даже любопытный ребенок не найдет ничего таинственного и заманчивого. Мама редко не соглашалась с папой, однако на все его попытки захватить ее личную империю под крышей отвечала безмолвным, но непререкаемым отказом.
По большей части она использовала это дополнительное пространство для швейных и рукодельных принадлежностей в те дни, когда у нее хватало сил и желания заниматься творчеством. До инсультов. Она взбиралась сюда, прижимая к груди рулоны тканей, а позади по ступенькам волочились развернувшиеся полосы материи.
Сегодня я впервые за долгие годы отважилась подняться по этим ступенькам. Раньше не было необходимости – дом и так достаточно велик, к чему мне еще одна комната, в которой будет так же одиноко, как везде.
Майкл идет за мной следом, мы оба ступаем осторожно, оба молчим, цепляясь за деревянные перила и пытаясь не сбить со ступенек аккуратно сложенные стопками вещи.
– Почему у меня такое ощущение, как будто мы делаем что-то очень и очень предосудительное? – шепчет он. – И почему я говорю шепотом?
– Не знаю, – шепчу я в ответ, едва не наступив на пачку журналов «Дома и сады», которым уже лет двадцать. – Но у меня такое же ощущение!
– Жутковато, правда? – говорит он, останавливаясь за моей спиной на последних ступеньках так близко, что я слышу его дыхание. – Можно подумать, здесь витает дух мисс Хэвишем[1]. Или нам предстоит найти иссохший труп Хуана, красавца-садовника из Гватемалы, который исчез летом семьдесят девятого года…
Взявшись за ручку двери, я медлю и оглядываюсь на Майкла.
– Ну что? – возмущенно шипит он.
– А то – Майкл, ты зря тратишь время на законы. Бросай все и становись писателем.
– Есть такая мысль, – отвечает он, – приберегаю на потом. Вот поработаю годик юристом и стану новым Джоном Гришэмом, только гомосексуальным, а на обложке каждой книги буду писать «бывший юрист», чтобы читатели воспринимали меня серьезно… Неважно, я об этом редко говорю, да и хватит обо мне. Может, наконец откроешь эту дверь? Я люблю тебя нежно и преданно, Джесс, но предпочитаю не оказываться лицом так близко к твоей заднице.
Рассмеявшись, открываю дверь. На чердаке темно, и хоть я никогда не признаюсь, мне тоже немного не по себе, да и, правду сказать, я слегка опьянела.
Пошарив рядом с дверным косяком, я дергаю за шнур, и комнату заливает тусклый свет единственной голой лампочки, которая болтается под крышей.
Взбираюсь на последнюю ступеньку и вхожу в самую высокую часть чердака, где можно стоять почти выпрямившись, не боясь удариться головой о деревянные балки. То есть мне-то места достаточно, а вот Майкл вымахал выше шести футов и теперь, сгорбившись, осторожно шаркает по полу. Он с детства был высоким, подростком всегда немного сутулился, и сейчас его поза кажется очень знакомой.
Воздух здесь затхлый. Все покрыто пылью и затянуто рваными сетями паутины. Со всех поверхностей, которых мы касаемся, слетают серые комочки и поднимаются в воздух в мертвенном свете одинокой лампочки.
Мой нос непроизвольно морщится, пытаясь защититься от натиска пыли. С каждым вдохом в мое горло будто бы засыпается мелкий песок. На полу – старый кусок ковролина, наверняка остаток рулона, которым покрыли лестницу, и с каждым моим шагом в воздух поднимаются маленькие облачка глубоко въевшейся грязи.
Лицо Майкла искажает гримаса отвращения. Он не любит пачкаться, тем более сейчас на нем костюм, в котором он был на похоронах. В эту минуту Майкл наверняка тщательно планирует, как будет отмываться и приводить себя в порядок, между делом оглядывая чердак в поисках признаков асбеста или смертельно опасной плесени.
Осматриваясь, я вижу смутно знакомые шкафы для хранения документов, в которых папа держал важные записи. Провожу пальцем по тусклым металлическим ящикам, удивляясь, как это мама не выбросила их после папиной смерти. Вряд ли налоговые декларации ныне несуществующей компании кому-то еще понадобятся. Может быть, передвигать и разбирать их было слишком трудно, а может быть, эти шкафы напоминали о папе. Об этом я тоже никогда не узнаю.
Майкл выдвигает один из ящиков и сразу же несколько раз быстро и резко чихает, потому что облако пыли взрывается у его лица, будто граната.
– Апчхи!
– Будь здоров, – говорю я, касаясь вытянутым пальцем содержимого ящика.
Сложенные внутри бумаги пожелтели и пожухли, края обтрепались, на стопке документов, будто украшение, лежит давно сдохший паук, свернувшийся жестким шариком. Я отдергиваю руку, и Майкл быстро захлопывает ящик, как будто пряча грязную тайну, с которой предпочел бы не сталкиваться.
– Да, просто замечательно… – бормочет он себе под нос. – Пожалуй, после такого приключения мне стоит принять особенно долгий и горячий душ. И физически, и морально. Мне нужно духовно очиститься в спа-салоне.
Я киваю. Майкл прав, и я прекрасно понимаю, что он имеет в виду. Нас окутывает не только пыль, проникая внутрь сквозь одежду и кожу, но и запах. Запах плесени, сырых темных углов и прошлых жизней, о которых теперь позабыли. Запах смертей, больших и малых, и брошенных вещей, сгрудившихся здесь в общей печали.
Заметив в углу мамину старую швейную машинку, там, где скат крыши касается пола, я вдруг отчетливо вспоминаю солнечное утро и швейную машинку на мамином столе в дальней комнате. Кажется, все случилось вчера. Я была в саду, играла, как все одинокие дети, одаренная бурным воображением и развитым интеллектом. Разговаривала с червяками, заводила дружбу с жившими под трухлявым пнем мокрицами.
Наверное, я была тогда совсем маленькой – лет четырех или пяти. Помню, как подняла голову и посмотрела в большое эркерное окно, где за швейной машинкой сидела мама. Бросив все дела, она просто сидела и смотрела на меня. На долю секунды я почувствовала себя самым любимым и обожаемым существом на всем белом свете. Я помахала маме, и волшебство рассеялось. Она вернулась к работе, как будто смутившись, что я заметила ее в такую минуту.
И вот швейная машинка, некогда блестевшая черными и золотистыми боками, теперь блеклая и невзрачная, стоит в кругу тусклого света. Вокруг стопки тканей, лоскутки разных цветов и текстур, незаконченное шитье – одежда, шторы и остальные вещи. Пиршество для моли.
Мама перестала шить задолго до первого инсульта. Честно говоря, она многое перестала тогда делать – в ней будто не осталось сил жить. Словно все несчастья, которые я принесла в ее жизнь, а потом и ранняя смерть отца совершенно ее опустошили. Инсульты стали следствием того, что она уже умерла во всем, что имело значение.
К глазам подступают жгучие слезы – хочется оплакивать себя, ее, все, что могло быть и чего никогда не было и не будет. Слезы я прогоняю – для них еще будет время, потом. Когда я останусь одна в спальне дома, который теперь принадлежит мне, и начну жизнь, с которой не представляю, что делать.
Майкл осторожно перебирает стопку фотоальбомов: любопытство перевесило отвращение к таким явно грязным и пыльным предметам. Когда он открывает выбранный альбом, слышится сухой треск – картонный корешок ломается пополам, а Майкл с сожалением морщится.
– Джек-пот! – восклицает он, глядя на меня с ухмылкой. – Джесс в чем мать родила! Хороша ты в купальнике, малышка!
Рассмеявшись, я подхожу, чтобы взглянуть на фото. В руках у Майкла альбом из тех, в которых фотографии приклеены к толстым картонным страницам и накрыты прозрачными листами целлофана. Таких альбомов ровесники Майкла, дети цифровых технологий, наверняка и в руках не держали.
Картон пожелтел, страницы сморщились. Это и правда я на фотографии, сижу в надувном детском бассейне, у нас в саду. На мне старомодный купальный костюмчик с юбочкой с оборками.
Вид у меня немного встревоженный – в детстве у меня почти всегда был такой вид на фотографиях. В восьмидесятые годы фотографировали «настоящими» фотоаппаратами и самому процессу уделяли много внимания – отец не любил зря тратить пленку и готовил меня к каждой съемке минут по десять, не меньше. На наших семейных снимках вы не найдете искренних улыбок – только встревоженную малышку.
Мне грустно смотреть на себя маленькую – смешной купальник, а брови напряженно сдвинуты, как будто девочка смутно представляет, что ее ждет. Я листаю страницы: мама, папа, всегда отдельно, потому что один из них фотографирует. Я в первый день в школе, все с тем же заплаканным выражением лица.
Майкл достает другие альбомы из той же картонной коробки, встряхивает каждый и стирает пыль, тут же вихрем взлетающую в воздух. Переворачивая страницы, он пускается в отстраненное путешествие по моему детству, забавно комментируя мои ужасные зубы, нескладную фигуру и вечно встревоженный вид.
– Такое впечатление, что тебе очень нужно в туалет по-большому, – говорит он, рассматривая фотографии. – Ты что, страдала запорами?
– Ну да, – отвечаю я, – это лицо хоть на плакат, рекламирующий слабительное. Просто… время было другое. Мы тогда не жили в социальных сетях. Не фотографировали ужины и не показывали блюдо за блюдом друзьям. Не делали селфи. Это кадры, вырванные из жизни, а не то, что попадает на твой круглосуточно работающий смартфон.
– Слава тебе господи! – восклицает Майкл, прикладывая руку к груди в притворном ужасе. – Такими картинками можно обрушить все сети!
Он берется за следующий альбом, и я вижу себя в школьные годы: широкие брюки с низкой талией, конечно, очень шли девчонкам из хип-хоп-группы TLC, чего не скажешь обо мне, жилет цвета хаки, фланелевая рубашка в красно-черную клетку. Стоило мне выбраться из дома и оказаться вдали от родительского надзора, мой наряд дополняли большие серьги-кольца и неумело сделанный макияж.
Я тщетно старалась выглядеть модно, надеялась, что окружающие увидят во мне поклонницу гранжа, так популярного за океаном, ведь именно в Сиэтле кипит настоящая жизнь, хотя втайне я отдала свое сердце Spice Girls. Меня манили приключения, я видела себя на месте Баффи, истребительницы вампиров, но на самом деле боялась даже ездить на автобусе.
Ну вот, на этой фотографии я, по крайней мере, улыбаюсь – искренне, по-настоящему, а не кривлю рот в полугримасе, как на предыдущих снимках.
Я даже помню, когда сделали это фото – в мой первый день в колледже. Мой первый день вдали от средней школы для девочек, в которую я ходила столько лет, первый день без отвратительной школьной формы и плиссированной юбки. Тот самый день, когда я решила переродиться в более оригинальную, более свободную – в великолепную меня.
В тот день я решила, что звать меня будут Джесс, а не Джессика и что у меня будет тайная жизнь, полная чудес. Весь мир лежал у моих ног, и я сделала первый шаг по дороге, на которой меня, несомненно, ждали удивительные и волшебные события. Неудивительно, что я улыбалась.
Чтобы сбежать от мира школы для девочек и плиссированных юбочек, мне пришлось выдержать настоящую битву с родителями. Мама и папа пришли в ужас, когда я сообщила о своем желании поступить в колледж, учиться в большом здании из кирпича и бетона, добираться до которого приходилось на автобусе, петлявшем через наш городок и огибавшем еще два таких же местечка, прежде чем оказаться на окраине Манчестера.
Колледж располагался даже не в самом Манчестере, но достаточно близко к городу, чтобы родители видели в нем прибежище произвола, где я вполне могла встретить барабанщиков из рок-групп, или даже мужчин с татуировками, или девушек, чьи шеи обмотаны цепями, или другие сатанинские силы, которые только и ждут, чтобы развратить их милую дочурку. Сейчас я гораздо лучше понимаю родителей, сочувствую им – тогда я жила под их крылом, и то, что казалось мне диктатом и контролем, было проявлением заботы.
Я не так часто чего-то требовала, но в то лето я с ни с чем не сравнимым упрямством добивалась своего. Либо мне позволят окончить старшие классы школы и сдать выпускные экзамены в колледже, либо я вообще не стану учиться и никуда не поступлю. Родители в конце концов сдались, о чем тут же пожалели – и я сама дала им повод. «Мы тебе говорили» звучало тогда постоянно.
После того первого дня со мной многое произошло. После того как меня сфотографировали. Все изменилось, ничего не осталось прежним. Жизнь закружила меня, понесла к лучшим, а потом и к худшим временам.
Забрав альбом у Майкла, я осторожно его закрываю и сдуваю пыль, которая тут же улетает к одинокой лампочке под потолком и принимается выплясывать польку в желтоватом свете.
Я не готова погрузиться в воспоминания о тех годах. Может, я никогда не буду к этому готова, но точно не могу этого сделать в день маминых похорон.
Он смотрит на меня, хмурится, пытаясь понять, почему я решила так внезапно прервать наш ностальгический вечер.
– Это долгая история, – не вдаваясь в подробности, отвечаю я. – Для другого раза. Да и мне не хочется, чтобы ты видел мои слабые попытки походить на див хип-хопа.
Майкл кивает, понимая, что дело не только в неудачном выборе модного гардероба. Прикусив губу, я умоляющим взглядом прошу Майкла оставить фотографии в покое, позволить мне не возвращаться сегодня к прошлому.
– Ладно, – говорит он и убирает альбом в коробку. – Посмеемся над этим в другой раз, Куин Латифа.
Майкл закрывает коробку, и я благодарно касаюсь его руки.
Мы одновременно неловко застываем на месте от смущения – нас воспитывали одинаково, и даже обычные прикосновения не входят в список приемлемого поведения в обществе. Мы как будто топчемся на краю темного глубокого колодца и не знаем, как быть дальше.
Наконец Майкл идет дальше, отыскивает все новые сокровища, которые мы вместе рассматриваем.
Заключенная в рамку свадебная фотография моих родителей – они смущенные и немного подавленные, а рядом Розмари, мать Майкла, на удивление юная и прелестная в платье подружки невесты.
Папины походные сапоги, в комьях засохшей грязи, такой старой, что в ней, наверное, можно найти окаменелости.
Коллекция кулинарных книг – страницы загнуты, рецепты дополнены маминым аккуратным почерком, там и тут пятна и следы брызг, говорящие о том, как долго книгой пользовались на кухне.
Деревянный сундучок, набитый бижутерией, которую я никогда не видела на маме. Подсвечник со свечами – некоторые целые, некоторые наполовину сгоревшие – размягченный огнем воск застыл твердыми каплями. Потускневшие рождественские украшения сложены в побитую временем большую тряпичную сумку.
– Пока все очень скучно и банально, – говорит Майкл, – честно говоря, хочется посмотреть «Отверженных», чтобы чуть-чуть развеселиться.
С этими словами он тянется к тяжелой бархатной портьере малинового цвета с золотыми кистями, которой прикрыта еще одна куча хлама.
– Если здесь есть хоть что-то стоящее, то хранится оно наверняка там, за алым бархатом с золотой отделкой… это ложа для ВИП-персон!
Майкл театральным жестом отбрасывает портьеру в сторону под торжествующее «Та-да!», и нашим взглядам открывается нечто за облаком пыли – мы терпеливо ждем, пока оно рассеется. Вознаграждены мы удручающим зрелищем: два складных садовых стула со сломанными металлическими ножками, набор разнородных тарелок и старая коробка из-под обуви.
Обувная коробка когда-то принадлежала папе – узнаю название фирмы на крышке. Он всю жизнь носил броги на работу. Папа предпочитал черные, никогда не покупал коричневые или светлые, всегда выбирал одни и те же в дорогом лондонском магазине. Вряд ли папину жизнь можно сравнить с жизнью Оскара Уайльда, однако он действительно любил хорошую обувь.
Майкл берет коробку и откидывает крышку. Внутри мы оба видим нечто, завернутое в выцветшую розовую папиросную бумагу. С первого взгляда не разобрать, что это, но точно не броги.
Майкл приподнимает брови, кривит губы и выдыхает взволнованное «Ооооох!».
– Вот оно! – с напускной серьезностью провозглашает он. – Нутром чувствую. Это бриллиантовая тиара. Или кукла вуду. Или коллекция фальшивых паспортов и пачки иностранной валюты, потому что твой папа на самом деле – тайный агент ЦРУ. Здесь наверняка что-то судьбоносное.
Закатив глаза, я забираю у Майкла коробку, удивляясь ее тяжести. Снимаю сморщенную папиросную бумагу и наконец вижу то, что скрывалось под ней.
Стопка бумаг самых разных форм и размеров, сложенных одна поверх другой. Похоже на письма или деловую корреспонденцию, края кое-где загнуты, окрашены, выглядывают обрывки строк.
На самом верху лежит открытка, какие дарят на день рождения. На день рождения маленькой девочке – с мультяшным синеносым медвежонком. Медвежонок немного грустит, хоть и сжимает в лапе связку красных воздушных шариков. Свернутый спиралью жгутик из фольги складывается в выпуклые слова «Моей дочери» и большую цифру 5.
Таких открыток родители мне не дарили. Это совсем не в их стиле. Я не в силах оторвать глаз от этой яркой безделушки, под которой собраны еще поздравления, письма и открытки, все они тянутся ко мне странно выступающими острыми углами, требуют внимания: посмотри на меня, посмотри на меня, посмотри… разве ты не хочешь узнать, что на мне написано? Разве не хочешь разгадать мои тайны?
Открытка начинает дрожать, и в конце концов я понимаю, что на самом деле дрожат мои руки.
С одной стороны, хочется положить открытку обратно, в коробку, трусливо похоронить в папиросной бумаге; закрыть крышку и спрятать всё под сломанный садовый стул, притвориться, что мы ничего не нашли.
С другой стороны, я понимаю, что веду себя глупо, – что такого в старой поздравительной открытке? Я ее не помню, но и ничего удивительного – мне ведь было всего пять лет. Наверняка поздравление для меня. Точно для меня, потому что единственное другое возможное объяснение грозит взорвать мой череп изнутри, как фосфорная граната.
У меня перед глазами мелькают дрожащие пальцы, грустный медвежонок расплывается. Все расплывается, даже звуки. Я слышу, как Майкл что-то говорит, но не разбираю слов из-за непрерывного монотонного шума. В голове звенит, я непрерывно моргаю, весь мир уходит на второй план.
Раскрываю поздравительную открытку. Вижу почерк, каракули, загогулины и страсть. Я читаю.
«Нашему прелестному ангелу Грейси. Мы втроем против всего мира. Я люблю вас обеих. Сейчас и всегда, папочка Джо-Джо». И три крестика-поцелуя.
Не может быть. Я ошибаюсь. Это не от него. Он ушел задолго до того, как Грейс исполнилось бы пять лет. Он бросил меня, бросил нас, уплыл от разбитого корабля нашей жизни в новую бухту.
Я передвигаю бумаги от одной картонной стенки к другой. Здесь, в этой коробке, где нет обуви, все: поздравительные открытки, другие странички – все подписано одним и тем же корявым почерком. Все в этой коробке, до последнего клочка бумаги, от него.
Осознание этого простого факта происходит и мгновенно, и медленно. С одной стороны, мой мозг доходит до сути за наносекунду, а с другой – медленно ползет к цели. Наконец обе половинки встречаются, и неотвратимая правда высвечивается яркими неоновыми буквами.
И эта правда гласит: он никуда не уплыл. Он нас не бросил.
И еще это означает, ipso facto[2], что родители меня обманули. Получается, что все, чему я так долго верила, основано на лжи. Вся моя жизнь прошла в тени этой лжи, лишенная света. Я тихо выживала, так и не расцвела.
Это значит, что люди, которые, как я думала, любили меня больше всех, мама и папа, обманули меня в самом главном.
У меня вдруг за секунду слабеют ноги, как будто мне отрезали ступни и все мышцы, сухожилия и все, что связывает тело воедино, высыпалось из меня. Горло сжимается, не пропуская даже слюну. Лицо горит, и я понимаю, что нужно сесть, прежде чем я упаду.
Майкл, стоя рядом со мной, вынимает из моей безвольной руки открытку и читает поздравление.
– И кто же такой этот Джо-Джо? – спрашивает он.