Мне кажется, я должен записать свои мысли. Рабочие дневники исследователя, которые останутся после меня, мало кому интересны – разве что таким же ученым сухарям. Но все, что я думал, ощутил и пережил помимо этого, все, чем я дышал во время работы в Мискатонийском университете, необходимо сохранить для будущего.
Пока я еще могу писать собственной рукой, пока мои глаза все еще принадлежат мне.
Пока еще помню, кто я такой, и могу рассказать вам об этом.
Не думаю, что моя история послужит кому-то уроком или предостережением: в наши дни происходит слишком много странного и страшного. Свидетельством тому – письма.
Не знаю, почему все эти люди пишут именно мне.
Я приехал в этот старинный университет три года назад, и все три года письма идут нескончаемым потоком. Напечатанные дорогой пишмашинкой на хорошей бумаге и наспех начерканные от руки на обрывках газет и сигаретных пачек.
Впрочем, нет. Одно письмо, самое первое, уже ждало меня. Судя по штемпелю, его отправили примерно за месяц до Пришествия, отправили именно мне, в этом не может быть сомнений, – в Мискатонийском университете тогда не было русских профессоров. Кроме меня, их нет и сейчас.
Тогда, в июле 1939-го, я еще даже не родился. И все это время письмо лежало в ящике для корреспонденций: я нашел его в первый же день, едва только служащий показал мне рабочий кабинет. Совет попечителей весьма благосклонно отнесся к рекомендательным письмам и сразу же дал разрешение на исследования. От щедрот мне выделили библиотечные часы, допуск в архивы и пыльный, пропахший канцелярским клеем и сажевыми чернилами кабинет. Похоже, он так и простоял пустым с самого открытия Мискатоника.
А что, если и письмо ждало меня с того дня? Оно не выцвело, не покоробилось, бумага сохранила первоначальный цвет. И даже карандашные буквы остались такими же: местами слабыми и дрожащими, а местами – жирно выделенными. Там, где у автора, похоже, ломался карандаш. Или решимость.