Глава 1. Все дороги ведут…


1


От угольного дыма першило в горле.

Пароход (русское слово уже прочно вошло в морской обиход, напрочь вытеснив модные иностранные «пироскафы» и «стимботы») «Елизавета» бодро шлёпал плицами через Маркизову лужу1, выгребая против ветра – сразу же по выходу из Кронштадта потянул ост-зюйд-ост, и матросы торопливо побежали по вантам, сворачивая парус, а потом из трубы густо повалил дым, проснулась, зачухала где-то в глубине бывшей тихвинской барки машина, колеса с натугой провернулись раз, другой и потом заработали с мерной настойчивостью, словно часовой механизм.

Влас покосился на подвязанной к рее парус – не оседает ли на нём угольная копоть. Труба на «Елизавете» была одновременно и мачтой, и идти сразу и машиной и парусом она никак не могла. Известно ведь, угольная копоть штука такая – въестся намертво и ничем её потом не выбьешь, не выведешь. Но рею из-под парусинового навеса над палубой (кажется, во Франции подобные навесы зовут маркизами – не на флоте, конечно), прикрывающего сиденья (язык не поворачивался назвать их морским словом – банки) с пассажирами от солнца или дождя, видно не было. А вытягивать шею или вставать не хотелось. Тем более, что справа ноги кадета Смолятина упирались в поставленные одна на другую две громоздких корзины, которые внёс при посадке на палубу дюжий слуга в ливрее – сейчас он сидел у самого борта за спиной у Власа, поодаль от чистой публики, а корзины стояли под присмотром его хозяйки – тучной дамы на пятом десятке в мантилье и широком капоре. Она то и дело косилась на окружающих пассажиров и укоризненно поджимала губы. Влас не знал, что находится в её корзинах (они были закрыты плетёными крышками) и знать, в общем-то, не хотел, но судя по тому, что дама не согласилась сдать их в трюм и не доверила даже собственному лакею, должно быть, везла она что-нибудь ценное. А может и наоборот – сущую чепуху, о которой думала сама, что это невероятная ценность.

Кают на «Елизавете» не было – большое неудобство, если подумать. Впрочем, даже на шести узлах хода, хоть машиной, хоть под парусом, пароход будет в Галерной гавани уже через три часа после выхода из Кронштадта. При таком близком расстоянии каюты на пароходе и вправду ни к чему.

Корзины можно было бы обойти, но спереди проход загораживал обшитый серой парусиной чемодан, достаточно большой, чтобы его хозяин, господин средних лет в статском (жемчужно-серый сюртук, такая же крылатка нараспашку и чуть сбитый на затылок боливар, обтянутый пепельным шёлком) не мог засунуть его под банку, как это сделал со своим рундуком Влас. Господин был по какой-то причине без слуги, хотя по его виду нельзя было сказать, что он терпит какие-то денежные затруднения либо не владеет ни одной крепостной душой, в отличие от Власа или хоть кого из его семейства, к примеру, хоть отца с матерью взять, хоть брата Аникея, хоть и его самого, кадета-второгодку. Старичка, – подумал Влас с усмешкой.

Впрочем, быть старичком ещё предстояло научиться. После того, как зимой сменился директор, и место Петра Кондратьевича заступил адмирал Рожнов, кадет и гардемаринов развели по разным ротам, собрав их по возрастам. И теперь цукнуть баклажку старшим стало труднее, чугунному пришлось бы заглянуть для этого в другую спальню. Цук, разумеется, от этого не прекратился, но значительно уменьшился, отчего вторая половина учебного года для Смолятина и его ровесников показалась гораздо легче первой. Что-то будет теперь?

Он прерывисто вздохнул и, чтобы отвлечься, вновь покосился на трубу, даже чуть наклонился, чтобы поднырнуть взглядом под край маркизы.

Дама рядом вновь поджала губы и окатила Власа таким подозрительным взглядом, что она миг ощутил себя бульвардье, уличником – вроде Яшки-с-трубкой.

– Что ты там пытаешься высмотреть, кадет? – насмешливый голос заставил его вздрогнуть и бросить взгляд влево.

Старший лейтенант смотрел пытливо и с интересом, чуть надвинув на лоб фуражку, глаза посмеивались.

– Верхний край трубы, Николай Иринархович, – вздохнул Влас, вновь садясь прямо и отвечая даме дерзким взглядом, таким, что она беспокойно завозилась и покосилась на свои корзины. И вправду, золото она там везёт, что ли? – неприязненно подумал кадет.

– Зачем? – смешинки в глаза Завалишина стали заметнее. Он чуть шевельнул правой ногой, смыкая каблуки башмаков, уложил поперёк колен красный сафьяновый портфель – что лежало внутри, Власу было невдомёк, знал только, что старшего лейтенанта командировал в адмиралтейство из Кронштадта его начальник. Зачем? Какое мне дело, в конце концов? – мысленно махнул рукой Влас.

– Парус жалко, – честно сознался кадет, отводя глаза. – Закоптит его напрочь. Он прямо над самой трубой…

– Да, ты прав, – за время совместного плавания старший лейтенант давно и прочно стал называть Власа на «ты», и кадет и не думал протестовать – невелика пока что он сошка, чтобы требовать от офицера обращения на «вы».

– А вот мой брат, мичман Аникей Смолятин, считает, что за пароходами будущее, – вспомнив зимний разговор с Аникеем на Стрелке, ляпнул вдруг Влас. – И что скоро по морям побегут пароходы с пушками. Как вы думаете, ваше благородие, он прав?

– Думаю, да, – не раздумывая, ответил Завалишин. – Умён твой брат…

– Будущее? – по-прежнему недоверчиво переспросил кадет. – За чем будущее? За этим… болдырем самовара с водяной мельницей, прошу прощения у господина лейтенанта за грубое слово?

– Именно так, – губы старшего лейтенанта тронула усмешка. – За этим болдырем самовара с водяной мельницей… метко ты сказал, язва ходячая.

Влас, не обращая внимания на насмешку в голосе Завалишина, вновь покосился на трубу парохода и недоверчиво покачал головой.

– Напрасно сомневаешься, кадет, – у губ Завалишина вдруг залегла странная морщинка, словно ему было не очень приятно говорить о чём-то важном. Неприятно, но нужно. – Читал я одну работу, Николаша Бестужев писал…

– А, знаю! – перебил его Влас, мгновенно вспомнив зимний разговор с братом, и тут же покраснел до слёз, осознав свою оплошность – кадету офицера перебивать не следовало.

– Ну-ка, ну-ка, – подбодрил старший лейтенант. – Что знаешь?

– «Нечто о пароходах»?!

– Да, она, – кивнул Завалишин. – Неужели читал?

– От брата слышал, – понурился кадет. – Только вот…

– Ну-ну, – снова весело подбодрил офицер.

– Нет, ну… – неуверенно протянул помор. – Одного, конечно, у парохода не отнимешь – этот самовар может и против ветра ходить, как вот сейчас, и в полный штиль. Но вот в бою… не ошибся ли господин Бестужев?

– А что – в бою? – Николай Иринархович вопросительно поднял брови, отчего его фуражка смешно приподнялась над высоким лбом. Влас замялся, не решаясь сказать, но офицер смотрел ободряюще, и кадет решился:

– Может быть, я и не прав, – осторожно сказал он – в конце концов, Завалишин старше и умнее его, мальчишки. – Но мне кажется, что эти вот колёса громадные – плавучая мишень. Несколько попаданий пексановыми бомбами2 – и пароход не сможет двигаться.

– Да, такая опасность действительно есть, – кивнул одобрительно старший лейтенант. – Зришь в корень, юнга. Но мы уже скоро сможем проверить это на практике…

– Мы?! – кадет удивлённо распахнул глаза и тут же спохватился. – Простите, что перебил, Николай Иринархович.

– Ну не мы, – с лёгкой извиняющей улыбкой поправился старший лейтенант. – Проверят англичане… ты же знаешь моего среднего брата Митю?

– Дмитрия Иринарховича? – подхватил Влас обрадованно. И тут же вспомнилось прошлогоднее – и водный разгул седьмого ноября, ледяной ливень с бешеным ветром, худая человеческая фигурка на Гром-камне, гальюн шхуны качается под ногами, и офицерская фигура на носу вельбота: «Дмитрий Иринархович!». – Конечно, знаю!

– Он во время кругосветного плавания «Крейсера»…

– «Крейсер» ещё не вернулся, – вставил Влас и покраснел. – Простите ещё раз, ваше благородие…

– Учись быть сдержанным, кадет, – мягко и назидательно сказал старший лейтенант. – Так вот, Митя… Дмитрий Иринархович в Англии был на лондонской верфи Ротерхайт, там строится боевой пароход.

– Ого, – кадет вытянул губы трубочкой, словно собираясь присвистнуть. – Для английского флота?

– Нет, для греков, – старший лейтенант помолчал мгновение. – Строят мастер Дэниэл Брент и капитан Фрэнк Хастингс на деньги лондонского филэллинского общества, скоро и закончат, пожалуй. Два гребных колеса, оснастка шлюпа, узлов шесть машиной давать будет. А вообще первыми успели ещё американцы, в Северо-Американских Штатах ещё десять лет назад первый военный пароход «Демологос» на воду спустили, у него даже и парусов не было. Но он на войну с англичанами не успел3, и сейчас в американском флоте служит. А вот пароход Брента и Хастингса – этот в бой точно пойдёт. Если война в Греции к тому времени не закончится.

– А как вы думаете, Николай Иринархович, Россия в эту войну вмешается? – жадно спросил вдруг Влас, понимая, что пока есть возможность спрашивать – надо спрашивать.

– Думаю, что это неизбежно, – после короткого молчания ответил старший лейтенант. Он хотел сказать что-то ещё, но тут его перебил сидящий напротив господин в сером, который уже давно прислушивался к разговору офицера и кадета и, наконец, видимо, улучил момент, чтобы вмешаться.

– Не самое умное будет решение, – хмуро сказал он, глядя поочерёдно то на кадета, то на старшего лейтенанта. – Обрушить всё здание Священного Союза ради каких-то филэллинских фантазий… вольно было матушке Екатерине Алексеевне мечтать о греческом престоле для нынешнего цесаревича… сейчас обстановка не та совершенно.

Завалишин нахмурился, окинул господина в сером неприветливым взглядом.

– А вы, сударь, собственно…

– Роман Сергеевич Воронцов, – представился визави. – Нет, я не родственник тех самых Воронцовых, всего лишь однофамилец. Простите, что вмешиваюсь, не удержался…

– Николай Иринархович Завалишин, – представился в свою очередь офицер и кивнул на мальчишку. – Кадет Морского корпуса Влас Смолятин. Так почему же вы считаете ошибкой возможное вступление России в войну?

– Я уже назвал вам причины, господин старший лейтенант, – чуть холодновато ответил Воронцов. – И не я один так считаю…

– Но ведь греки – наши единоверцы! – не стерпев, перебил Влас и опять смутился, на этот раз почти до слёз. Но извиняться на этот раз не стал. – Они нам помогали при Екатерине Алексеевне, дважды воевали на нашей стороне! Да и государь Павел Петрович…

– Как же, как же, Республика Семи островов, помню, – охотно подхватил Воронцов. – Но вы, я думаю, кадет, помните, чем закончилось дело?

Ещё бы не помнить – наслышан от отца, как он и его товарищи дрались в Адриатике с французами и турками. Влас насупился и смолчал.

– Вы сказали, что считаете так не вы один, – напомнил Завалишин, глядя на Воронцова неотрывно.

– Да, – спохватился тот. – Мой дальний родственник… Вяземский Пётр Андреевич, я думаю, вы слышали о нём… так вот, он рассказывал мне, что получил письмо от литератора Пушкина, ещё из Одессы…

– Пушкин, – чуть озадаченно сказал старший лейтенант. – А! «Руслан и Людмила»!

– Да, именно он, – подтвердил Воронцов, и в его серых глазах зажглись странные огоньки – словно он был чем-то невероятно доволен. Или горд. – Я сам это письмо не читал, но Пётр Андреевич мне его пересказал.

Он вытащил откуда-то из внутреннего кармана конверт, вынул из него лист бумаги, прищурился, стараясь разобрать слова и нараспев прочитал:

– С Греции мне тошно. Можно рассуждать о судьбе греков, как про мою братью негров, можно и тем, и другим желать освобождения от неволи. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией – непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам про Фемистокла да Перикла, а мы и вообразили, будто пакостный народ, сплошь разбойники да лавочники, и есть законнорожденный их потомок и наследник их славы.

Несколько мгновений молчали, потом Влас вдруг воскликнул:

– Пусть так! Но если государь прикажет идти воевать султана, пусть даже и за этих вот препустых разбойников – я готов!

Воронцов в ответ только сумрачно усмехнулся и смолк.


К Галерной гавани подходили под дождём – ост-зюйд-ост всё-таки притащил ненастье. Пароход, захлёбываясь в прибрежной зыби, два раза заходил на швартовку, и, наконец, добрался до пристани. Матросы волокли концы, наматывая их на битенги, пробковые кранцы гулко ударили о набережную, упал трап, и пассажиры один за другим наконец потянулись на выход.

Спустившись по трапу и впервые за месяц плавания ощутив под ногами твёрдую землю, Влас в первый миг даже пошатнулся, но тут же овладел собой. Выпрямился и поворотился к Завалишину.

– Куда ты сейчас, кадет? – под козырьком фуражки глаза офицера смеялись.

– В корпус, ваше благородие. Разрешите идти? – лихо откозырял кадет и дождавшись ответного козыряния старшего лейтенанта, крутанулся через левое плечо, подхватил рундук и зашагал по набережной.

Впрочем, отошёл он недалеко – до Большого проспекта от гавани было рукой подать, а там всегда можно поймать ваньку и тогда до Корпуса прямая дорога. Поэтому спешить было некуда – когда ещё выдастся время для прогулки. Он остановился у парапета набережной, поставил рундук на брусчатку и глянул по сторонам.

Направо во всю ширь за кроншпицами распахивалась синью Маркизова лужа – какой простор! И какая теснота после Северного моря, даже и после Балтики и Беломорья. Над заливом быстро таяли облака – короткий летний дождь уже прекратился. Налево – шпиль Троицы4 вздымался среди доходных домов Большого проспекта, прямой перспективой уходящего через весь Васильевский остров до самой Первой линии и Биржи. Если приглядеться, то можно и разглядеть в конце перспективы колонны Стрелки – едва видны над кровлями. В самом начале проспекта рядами стояли извозчики – ждали пассажиров, заранее зная время прихода «Елизаветы», съезжались со всего острова, спорили из-за очереди, кому первому брать пассажира. Пароходом из Кронштадта приезжал обычно народ денежный, и среди извозчиков Васьки было делом чести подхватить пассажира с «Елизаветы».

А прямо…

Прямо – на самом парапете, подобрав ноги к себе, словно уличник с Обводного, сидел мальчишка в форме их корпуса – мундир на груди нараспашку, фуражка сбита на затылок, сидит в опасной близости от края парапета, вот-вот и свалится за него, в воду залива. И, мечтательно щурясь, смотрит в морскую даль, туда, где едва виднеются в туманной летней дымке Кронштадт и Петергоф.

Ну и кто бы это мог быть?

Гадания были излишни.

Кадет Смолятин весело улыбнулся и окликнул:

– Грегори!

Мальчишка вздрогнул, обернулся, увидел Власа и расплылся в улыбке.


2


Дилижанс для Грегори стал уже делом привычным, не то, что в прошлом году – не в новинку, если за неполный год едешь в третий раз. Но дорога радовала по-прежнему, и попутчики вновь, не сговариваясь, пустили мальчишку к окну. Благо ни ровесников, ни ребят помладше (с ними, пожалуй, пришлось бы и местом поделиться) в дилижансе не было.

Лошади дружно волокли смоленую карету из Москвы в Петербург, и где-то около Бологого зарядил дождь – в первый день лило как из ведра, то прекращаясь, то вновь начиная. Карета вязла в колеях, качалась на ухабах, и Грегори поневоле стало скучно.

Попутчики большей частью дремали, в этом году никто не шутил, не вел задушевных разговоров, да и сами они выдались какими-то скучными.

Высокий и сутулый офицер («Платон Сергеевич, – хмуро буркнул он при знакомстве, – можете меня так и звать, кадет, ни к чему чинами считаться») с эполетами драгунского штабс-ротмистра, хмурый, худой, со впалыми щеками и каким-то костистым лицом, он почти всю дорогу спал, а когда не спал, то либо поминутно морщился, словно у него что-то болело, либо курил, отчего морщились уже остальные пассажиры. Впрочем, сидел он тоже у окна, у противоположного, и дым быстро вытягивали сквозняком. Из скупых придорожных разговоров в трактирах и дилижансе Грегори понял только, что штабс-ротмистр едет в столицу хлопотать то ли о каких-то льготах или пенсионе, то ли о переводе куда-то, но на каком основании – штабс умолчал, а спрашивать никто не стал – Грегори не осмелился из-за возраста и субординации (штабс и без того глядел на кадета недовольно, особенно на его потёртый французский ранец), а остальным, видимо, было всё равно.

Дама со сварливым лицом, по внешнему виду – барынька того же достатка, что и кадет Шепелёв. Чёрный капор и такая же мантилья, горбоносое лицо с потемнелой от возраста кожей, из-под капора выбиваются пряди пепельно-седых волос, едва заметные седые же волоски над верхней губой. («Аделаидой Христофоровной родители назвали. А ты, детонька, никак уже и служишь, с младых-то ногтей?»). Невзирая на внешность, она оказалась добродушной, хоть и малоразговорчивой, несколько раз угощала Грегори домашними пирожками – с яблоками, капустой и тресковой печенью. На штабс-ротмистра же, когда он курил, дама недружелюбно косилась, свирепо шевеля крупной бородавкой на горбатом носу. Всё в тех же скупых подорожных разговорах выяснилось, что она едет в гости к своей кузине в Выборг, а одета в чёрное потому, что муж умер в Бессарабии от какой-то местной лихорадки.

Двое – по виду купцы средней руки, не выше третьей гильдии, Пров Семёнович и Евсей Львович. Оба в добротных дорожных сюртуках, один в тёмно-сером, другой – в чёрном, в шляпах котелками. Оба бородатые, один – неопрятная борода лопатой, тёмно-русая, щедро, словно перец с солью, посыпанная сединой, рта не видно из-за густой буйной поросли. Второй – аккуратная чёрная эспаньолка и завитые усы, словно у уланского офицера – и то, и другое совершенно не шло к его круглому лицу и курносому носу. Оба с густыми косматыми бровями. Эти попутчики большей частью отмалчивалась, не обронив о себе почти ни слова – Грегори видел только, как в Москве двое дюжих мужиков, прислуга извозчичьей биржи, с натугой взвалили для них на крышу дилижансе тяжёлый кованый сундук, один на двоих. Всю дорогу оба купца то спали, то, проснувшись, и перебросившись вполголоса несколькими словами, вынимали штоф с гданской водкой, копчёную немецкую колбасу, французские булки, выпивали, закусывали и снова ныряли в сон.

Грегори, глядя на своих попутчиков, иной раз поражался, как люди могут столько спать. И изнывал от скуки. Взятая с собой в дорогу книга (десятый том Карамзина, разумеется!) была прочитана ещё до приезда в Москву, а читать её вторично не тянуло. Вообще, Грегори любил читать полюбившиеся книги и по второму разу, и по третьему. Бывало и по пять раз! Многие знакомые не понимали: «Ты ж эту книгу читал! Неинтересно же! – И ты читал. А о чём она? – Да леший её знает! – И этот человек мне говорит, что второй раз читать неинтересно!». Но удовольствие тут – через год-два, когда книга подзабудется, а читать вторично по свежему следу – слуга покорный! Такое и вправду скучно!

Когда ямщик объявил, что виден Петербург, кадет Смолятин неподдельно оживился – наконец-то! Дорожная рутина заела вконец! Он обрадованно завозился, перекладывая без нужды пожитки в ранце, сунул рядом с ними Карамзина, и захлопывая крышку, случайно задел Аделаиду Христофоровну пряжкой ремня.

– Да не спеши, детонька, – то ли она не запомнила имени кадета при знакомстве, то ли нарочно не хотела его по имени звать. – Успеешь.

– И то верно, не спеши, а то успеешь, – насмешливо хмыкнул Евсей Львович, изменив обычной своей молчаливости и косо поглядывая в окно – дилижанс уже катился по мосту через Обводный канал и замедлял ход, подъезжая к заставе. Здесь! – вспомнил Грегори прошлогодние приключения на этом месте и против воли (чего он там не видал, в самом-то деле?!) выглянул в окно, словно опять ожидая увидеть на набережной стоящего над рундуком Власа, готового к драке, и охватывающую его с трёх сторон пятерку уличников. Но на набережной не было никого, да и глупо было бы надеяться.

Год прошёл.

Почти сразу же Грегори ощутил касание, обернулся – Пров Семёнович поднял трость и лёгким толчком набалдашника в плечо отстранил кадета от окна:

– Посторонилась бы вы… эээ… молодой человек.

Мальчишка непонимающе вздрогнул, внутренне поразившись нахальству мещанина, и отодвинулся, освобождая окно, так, чтобы в него со своих мест могли смотреть оба малоразговорчивых попутчика. И поразился, настолько они преобразились – оба глядели в окно цепко и напряжённо, словно ожидая какой-нибудь пакости, могущей случиться в любой миг. И перехватил взгляд штабс-ротмистра – тот сидел, уже не морщась, и почти так же цепко смотрел на обоих купцов (хотя в то, что эти двое – купцы, верилось все меньше), засунув обе руки под шинель. А Аделаида Христофоровна зажалась в угол, словно ей что-то угрожало.

Впрочем, заставу миновали без особых помех, и почти сейчас же взгляды обоих купцов изменились – из них ушла и цепкость, и напряжённость, осталась только лёгкая настороженность. А вот Платон Сергеевич вновь сморщился, откинулся на спинку сиденья и прикрыл глаза, но рук из-под шинели не вынул, и (Гришка готов был поклясться!) внимательно наблюдал за обоими пассажирами сквозь полуприкрытые веки.

К чему бы это?! – недоумевал мальчишка, украдкой косясь поочерёдно на странных своих попутчиков.


К Сенной площади дилижанс подкатил через полчаса. Остановился у извозчичьей биржи, ямщик распахнул дверцы дилижанса и возгласил:

– Приехали, господа!

Первыми, опередив всех, из дилижанса выбрались купцы. Пров Семёнович рысцой бросился к ближайшему извозчику, а Евсей Львович не спешил – стоя у дверцы дилижанса, загораживал путь остальным пассажирам, пока ямщик и нанятый извозчик, кряхтя, не перегрузили сундук с крыши дилижанса на извозчичьи дрожки. И штабс-ротмистр, и мадам Аделаида не протестовали, ждали молча, словно боялись чего-то, хотя подобная наглость купчика в присутствии дворян уже граничила с оскорблением. Грегори мог бы и выскочить через вторую дверцу наружу, но, пораженный странным поведением попутчиков, не спешил – решил подождать и посмотреть, что будет дальше.

Особо ничего и не было.

Оба купца влезли на дрожки, ванька гикнул, присвистнул, зацокали копыта по брусчатке, извозчика и след простыл. И только после этого драгун коротко выдохнул, под шинелью его едва слышно тикнули осторожно спущенные курки пистолетов, и штабс-ротмистр высвободил из-под полы руку и, по-прежнему морщась вытер её о серое сукно – ладонь запотела.

Аделаида Христофоровна мелко перекрестилась:

– Тьфу ты, Господи.

Грегори же недоумевающе переводил взгляд с дамы на офицера и чувствовал себя лопоухим дураком, на глазах которого только что произошло что-то странное, но понятное всем присутствующим, кроме него.

Тем более, что так оно, в общем-то и было.

– Дивитесь, кадет? – хмуро глянул на него штабс-ротмистр и, опираясь о спинку сиденья, поднялся на ноги.

– Я… да! – Грегори всё так же непонимающе вертел головой. – А кто это были-то?

– Мазурики какие-то, прости меня, Господи, – выговорила Аделаида Христофоровна, вздрагивая.

– Да уж, – протянул непонятно офицер. – Думаю, живи сейчас Ванька Каин, он бы этим только хвост на повороте заносил. Не самого мелкого пошиба разбойнички…

– Поэтому вы – с пистолетами? – спросил Грегори, досадуя сам на себя – вот этот болезненный скелет, вылитый Кощей Бессмертный из нянюшкиных сказок, просчитал разбойников враз, а он, Грегори, ничего не заметил. Хоть и кичился зимой перед кадетами, что с Парижем и уличниками знакомство водил.

– Поэтому, кадет, поэтому, – скрипуче-добродушно проворчал Платон Сергеевич, выбираясь из дилижанса, притопнул каблуками по мостовой и опять поморщился. – Я ещё в Москве заметил, что у них под сюртуками пистолеты спрятаны, у каждого по два – американские «дерринджеры»5, кажется, трудно было понять полностью. Страшное оружие в такой тесноте.

– А что им было надо? – замирая от восторга спросил Шепелёв. Он тоже выпрыгнул на мостовую со своей стороны, подхватив ранец, неторопливо обогнул дилижанс сзади и стоял сейчас около самого штабс-ротмистра, преданно глядя на него снизу вверх.

– Да кто их знает, – пожал плечами офицер, поправляя ремень, перетягивающий шинель. – Должно быть, везли в сундуке своём что-то ценное. Может золото награбленное, а то самоцветы. Думаю, что и имена их не настоящие – никакие они не Пров Семёнович и Евсей Львович. Да нам и дела нет – обошлось и слава богу. Хотя приставу, конечно, сказать про них надо бы, – Платон Сергеевич кивнул в сторону степенно приближающегося к ним полицейского.

Аделаида Христофоровна, по-прежнему мелко крестясь, торопливо выбралась из кареты, приняла корзины от ямщика и, настороженно озираясь, двинулась к широкому крыльцу извозчичьей биржи – ей до её Выборга добираться было почтовой каретой, а биржа была одновременно и почтовым ямом.

– Спутница-то наша тоже поняла, – без насмешки кивнул ей вслед офицер и снова поморщился. – Не знаю уж как, бабьим чутьём каким-нибудь, должно быть, не иначе. А поняла. На заставе уже, наверное.

– Платон Сергеевич, а вы… вы из действующей армии, должно быть? – догадался, наконец, Грегори. И почти тут же озадачился про себя – а где сейчас воюют-то? И сам же себе и возразил: «А на Кавказе?». – Потому и морщитесь? Вы ранены?!

– Воевал, – неохотно протянул штабс-ротмистр. Так говорят обычно о чем-то привычном и малозначимом. – Из действующей. А морщусь не от раны, раны мои зажили давно – язву заработал от несвежей воды да плохой пищи, пока у черкесов в яме сидел.

Он неторопливо двинулся навстречу приставу, который, поняв, что офицер ждёт именно его, ускорил шаг.

– А долго вы в яме сидели, Платон Сергеевич? – Грегори не отставал.

– Полгода, – всё таким же скучающим тоном обронил штабс-ротмистр. – Потом казачки наши выручили. Кадет, вам должно быть, нужно спешить в Корпус?

– Так точно, – потерянно выдохнул Грегори, замедляя шаг. Приключение закончилось, теперь оставалась только рутина и канцелярщина, а с ней Платон Сергеевич прекрасно справится и без него, а его, кадета, полицейский, скорее всего, и слушать не станет.

Да и было бы что слушать – это ж не он сразу приметил и пистолеты, и разбойников, а штабс-ротмистр. Что он-то, Грегори, сказать может?

Поняв, Платон Сергеевич замедлил шаг и участливо сказал:

– Не расстраивайтесь, кадет. Доведётся ещё и вам проявить и храбрость, и смекалку. Думаю, и не раз.

Подумав, Грегори козырнул:

– Так точно!


В корпусе было малолюдно – как и прошлым летом, старички, к числу которых нынче относился и Грегори, ещё не вернулись с вакаций, а гардемарины – из практического плавания.

Практическое плавание.

Как всегда, при этих словах в душе Шепелёва словно струна какая-то лопнула, он прерывисто вздохнул – не терпелось и самому в это практическое плавание, руки отполировать вальками вёсел и концами – знал уже, что на флоте так называют любые веревки – хоть штаги, хоть леера, хоть тросы, хоть шкоты. Концы, и всё тут.

Единственными, кого встретил Гришка на главной парадной лестнице корпуса, были кадеты– первогодки. Баклажки. Стайка мальчишек, лет по десять-двенадцать, лопоухие и ещё без формы, в домашнем, они настороженно и чуть испуганно оглядывались по сторонам, словно каждое мгновение ожидая подвоха от любого из окружающих.

Правильно ожидаете, баклажки, – довольно усмехнулся про себя Грегори, и от этого самодовольства ему сразу же стало противно – понял вдруг, что доволен он в первую очередь тем, что кому-то надо опасаться цука, а ему, Грегори, и его друзьям – нет.

Цукать новичков ему не хотелось, и он, задрав нос, прошел мимо них по ступеням – а баклажки, едва ли не рты разинув, провожали его взглядами.

Обрушенную в наводнение галерею восстанавливать не стали, а построили вместо нее закрытый коридор, за что воспитанники были директору несказанно благодарны. Вполголоса передавали друг другу слова адмирала: «У нас, господа, не Севастополь и не Сухум, чтобы открытыми галереями баловаться. В Петербурге пять месяцев снег, а из остальных семи четыре – дождь. А то и со снегом. Потому про открытые галереи приказываю забыть».

Забыли постепенно.

Коридор был неширок (меньше полутора сажен) и пустынен. Здесь ему даже баклажки навстречу не попались. Свежая кладка в бывших оконных проемах – выходившие когда-то на галерею окна заложили кирпичом, косые блеклые полотнища солнечного света на некрашеном ещё полу коридора, запах олифы и скипидара – где-то что-то красили и белили.

Рановато ты вернулся, Грегори, – сказал себе с лёгкой грустинкой кадет Шепелёв.

Где ж теперь мы будем перила ломать, если на Павла-исповедника яблок на стол не подадут? – сама собой пришла в голову дурацкая мысль.

Досадуя сам на себя за приходящие в голову нелепости, Грегори отворил дверь в свою спальню, сбросил ранец у кровати и огляделся. Внутри спальни ничего не изменилось – всё те же побеленные стены, кое-где едва заметно и привычно тронутые пятнами сырости и плесени, небрежно прикрытые ткаными покрывалами кровати и шкафчики с дверцами нараспашку.

Грегори забросил ранец в свой шкафчик и вышел из спальни прочь – пока не закончилась относительная свобода, можно было погулять по городу без присмотра.


В Галерной гавани, как обычно, было многолюдно и суетливо. Горланили торговки, предлагая выловленную ещё утром салаку и колюшку, хмурые дрягили волокли по сходням с барж бочки, ящики и мешки, проходили матросы – кто по делу, а кто и без дела, в увольнении, шныряли в толпе мальчишки-уличники (опять вспомнился Яшка-с-трубкой – но этого здесь вряд ли встретишь, здешние чужих не жалуют). Торопливо бежали через фарватер две лёгкие гички и длинный лакированный вельбот – к стоящим невдали на якоре двум бригам – их мачты высились над тихой водой, и такелаж свисал с них густой паутиной. Где-то далеко в морской (морской, морской! нечего тут какие-то лужи какого-то маркиза приплетать!) синеве столбом поднимался дым, и ветер сносил его к норд-весту, разносил клочьями.

Грегори забрался на парапет набережной, обхватил колени руками (два десятка розог, если заметит такое непотребство офицер! – благо хоть, что с отставкой Карцова и Овсов, и Головин попритихли) и, запрокинув голову, прикрыл глаза, дыша налетающим ветерком и время от времени взглядывая в море.

Стоял неумолчный гомон – крики, смех, скрип, плач, стук… обычная жизнь морского порта. Скоро к нему примешался стук корабельной машины, и сквозь полуприкрытые веки Грегори увидел «Елизавету», которая чалилась к ближайшей пристани.

На пароход, хоть это и диво, смотреть сегодня не хотелось. Вот кабы фрегат или хоть бригантина…

Кадет Шепелёв снова прикрыл глаза, можно сказать забылся, то ли дремал, то ли думал. И вздрогнул от окрика знакомого голоса:

– Грегори!


3


Сон не шёл.

За окошками кареты смеркалось, полупрозрачные летние сумерки, совершенно не заметные в северном краю, сторожко выползали из дремотных лесных закоулков. Карету чуть покачивало по лесным ухабам, убаюкивало.

Но сон не шёл.

Глебу вдруг ясно вспомнилось.


Wer reitet so spaet durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind;

Er hat den Knaben wohl in dem Arm,

Er fasst ihn sicher, er haelt ihn warm.


«Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht?»

«Siehst, Vater, du den Erlkoenig nicht?

Den Erlenkoenig mit Kron` und Schweif?»

«Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif.»


«Der Erlkönig»6 великого Иоганна Вольфганга Глеб впервые прочитал ещё лет в восемь, когда начал изучать немецкий. Жутковатое холодно-сумрачное стихотворение напугало мальчишку-литвина гораздо сильнее, чем рассказы вешняков7 о свитезянках, Железном Волке и Белом Волке Белополе, о Витовтовой могиле8 – может быть, потому, что эти кощуны и басни он слышал с раннего детства вместе с колыбельными, а стихотворение это прочитал уже сам.

Может быть.

Только с год, наверное, после того вечерами то и дело вставало перед глазами – полутёмный лес, мчится всадник, ветер хлопает вьющимся плащом, дико выкачены конские глаза, фиолетовые, в кровавых прожилках, храпит конь, падает пена с конских губ, схваченных удилами. Дробно отзывается под ударами копыт мягкая, густо посыпанная прошлогодней листвой и хвоей дорога – тубут! тубут! тубут! Ветер треплет верхушки ольх, шумит листвой. Пугливый взгляд мальчишки из-под отцовского плаща. Холодная, нечеловеческая улыбка из ольховой чащи, блеск короны тёмного серебра, горящие словно самоцветы, глаза. «Дитяяя…».

Глеб содрогнулся.

Детские воспоминания давным-давно поблёкли, и Глеб, пожалуй, перчатку бы швырнул в лицо тому, кто посмел бы сказать шляхтичу из Невзор, что он, Глеб, боится Лесного Царя. И действительно не боялся – не ребёнок уже.

А только вот – накатило ж.

Сумерки.

Лес.

Дорога.

Конский топот.

Мужчина с мальчишкой.

Только что ветра нет, сумерки светлые, да кругом не ольхи, а ельник. Впрочем, с того не лучше. В народе говорят, в берёзовом лесу – петь-веселиться, в сосновом – богу молиться, в еловом – с тоски удавиться.

Глеб снова содрогнулся дурным мыслям, поёжился от крадущегося из низин ельника промозглого тумана, высунул голову в оконце кареты.

– Данила! – и ни за что на свете не признался бы себе, что отгоняет громким окриком наваждение из детских времён, внезапно подошедшее вплотную и стоящее за спиной, хмуро усмехаясь.

Глупо и стыдно в пятнадцать лет бояться того, чего боялся в восемь. Да и вообще бояться стыдно. Тем более, в пятнадцать.

Данила Карбыш чуть склонился с козел, встретился в светлых сумерках взглядом с хозяином.

– Что, панич?

– Что-то мы долго едем, Данила, – сказал Глеб изо всех сил стараясь, чтобы его голос звучал спокойной и не дрогнул даже на полтона. – Ты не заблудился часом?

– Да леший его знает, панич, прошу прощения за грубость, – обстоятельно отозвался камердинер, опять заставив хозяина невольно поёжиться при слове «леший». – Что-то я и впрямь дороги не признаю… Что прикажете, дальше ехать или на ночлег остановиться?

Шляхтич невольно прикусил губу – он не знал. С одной стороны, ночная дорога – удовольствие ещё то, с другой – здесь, в светлые летние ночи и коням ноги не наломаешь, и любого встречного видно хорошо, хоть человека, хоть зверя. Однако ж и отдохнуть бы не мешало – кони устали, на своих путешествуешь, не на почтовых или казённых. Да и Данила не железный, небось, уже всё седалище плоское стало за день-то, пока облучок им полировал.

– Ладно, – решился, наконец, после короткого раздумья, Глеб. – Как увидишь удобное место – останавливайся. Заночуем, да и кони отдохнут.


Едва слышно, уютно потрескивал костёр, шипело на углях вяленое мясо и копчёная грудинка, подрумянивались куски хлеба на ивовом пруте. Тонко пела вода в котелке над огнём и в тон ей многоголосо пели комары, толклись над головой пляшущим серым облаком. Где-то далеко в кустах глухо ухал сыч, а потом по лесу разнёсся протяжный низкий вопль – выпь. Должно быть, поблизости было болото. Здесь, в Ингерманланде, это не диво – тут болота на каждом шагу. Как, впрочем, и в родной Литве.

Поджаренное на огне мясо было восхитительно вкусным, хотя Глеб сильно подозревал, что дело тут не в качестве мяса, а в том, что ешь ты его на свежем воздухе, а кругом – чащоба. В высокой жестяной кружке (странно было бы в дорогу братья с собой хрустальный куверт) дымился горячий кофе – шляхтич отхлёбывал осторожно, чтобы не обжечь губы.

– Ложились бы вы спать, панич, – предложил Данила Карбыш, примостясь на козлах и кутаясь в широкополый казакин – его уланская форма вконец истрепалась и он, наконец, стал одеваться как обычный слуга небогатой шляхты. Но Данила не унывал, и по некоторым обронённым им словам можно было понять, что он уже заказал виленскому портному новую форму – тот портной, должно быть, ещё помнил, как тринадцать лет назад обшивал La Grande Armée9. Может, даже и лекала сохранились, портные – народ запасливый. – Спите, а я посторожу.

– А надо ль? – зевнул Глеб так, что челюсть звучно хрустнула. Допил кофе и опрокинул кружку над огнём, роняя в него последние капли и кофейную гущу. – Кто тут есть-то в округе?

– Осторожность никогда не мешает, – возразил Карбыш хмуро, чуть ёжась от сырости и холода, наползающих из кустов. – Мало ль… волк, медведь, лихой человек…

И верно.

– Тогда давай-ка лучше я сначала постерегу, – оживился Глеб. – Мне спать вот ничуть не хочется, я весь день в карете то дремал, то спал, то вообще – дрых. А ты устал.

Глеб не лукавил. Его зевота была скорее притворной, а тут вдруг прорезалась перспектива посидеть у ночного костра в одиночку, да ещё за лошадьми надо было приглядывать! Какой мальчишка откажется от такого приключения?!

Данила несколько мгновений раздумывал, сомневаясь, потом решительно кивнул – должно быть, его железную натуру всё-таки утомила дорога. Полез на верх кареты, раскинул там широкий войлок, взятый с собой как раз ради такого случая.

– Да ложился бы ты в карету, – предложил Глеб со смехом, но камердинер даже не обернулся в ответ на такое кощунство. Вместо ответа он вытащил откуда-то из-под полы казакина пару длинноствольных пистолетов и протянул их шляхтичу рукоятками вперёд. Предупредил. – Заряжены.

После чего повозился несколько мгновений, выбирая удобное положение, закутался поверх казакина в плотное рядно …и скоро протяжно и ровно засопел носом, задышал во сне. Глеб несколько времени поглядывал в сторону кареты, потом и оглядываться перестал.

Несколько мгновений разглядывал пистолеты – пара одинаковых длинноствольных капсюльников работы лондонского мастера Бейта. Когда-то они были кремнёвыми, но потом неизвестный Глебу мастер вырезал кремневые замки и привинтил вместо них флаконные капсюльники. Железные накладки и кольца с травленым узором, литые набалдашники на концах рукоятей.

Пистолеты были заряжены, и даже капсюли вставлены – взводи курок и стреляй.

Глеб повертел их в руках, поочерёдно прицелился то одним, то другим в темнеющий невдали от костра куст, щёлкнул языком, словно стреляя, потом аккуратно положил их рядом с собой на расстеленное поверх коряги рядно. Успею схватить, если что, – подумал он, лёгким пинком ноги задвинул поглубже в огонь прогоревшую толстую ветку…

И замер.

Запах ли это был или шорох – он не понял, только вдруг ощутил, что рядом (сзади? справа? слева?) кто-то есть.

Кто-то большой, сильный и молчаливый.

Разбойник?

Зверь?

Или…

Кадет сипло откашлялся и подал голос:

– Не спишь, Данила?

Данила продолжал сопеть.

Спал.

Тишина стала насмешливой – так, словно этот кто-то, кто был рядом, молча, бесшумно смеялся над нехитрой и простецкой хитростью Глеба.

Шляхтич снова шевельнулся, словно тянулся к обломку ветки – подбросить в костер. Положил ладонь на рукоять пистолета – теплое отполированное ладонями Карбыша дерево, и холодное гравированные железо. Рывком вскинул пистолет и вскочил на ноги разворачиваясь лицом к угрозе (лицом? ой ли?). Второй пистолет он держал полуопущенным в левой руке, готовый в любой момент стрелять.

Тишина стала глубже, вязкая и густая, словно овсяный кисель, он глядела Глебу прямо в лицо, скалилась гнилыми зубами – вот-вот, и бросится.

– К… кто здесь? – просипел Глеб. Внезапно пропал голос, воздуха на хватало.

Кадет Невзорович трусом не был. Средь бела дня, он, пожалуй не испугался бы с этими двумя пистолетами выйти и против троих здоровых разбойников.

Но в ночном лесу, не видя противника… куда стрелять-то станешь? В первый куст?

Невзоровичу стало не по себе.

Чужое присутствие никуда не исчезало, наоборот – ощущение его стало только сильнее. Так, словно чужак теперь был не один, словно их было двое.

И почти тут же Глеб услышал едва заметные шаги – шелестела под ногами трава и прошлогодняя листва, засохшая по осени, намокшая и подгнившая весной. Кто-то шел прямо к нему, легко раздвигая ивовый прутняк, шёл легко, словно ничего не весил – ни веточка не хрустнет, ни каблук по земле не стукнет.

– Кто здесь?! – уже с отчаянием спросил Невзорович, вскидывая и второй пистолет изо всех сил надеясь, что его крик достаточно громкий для того, чтобы проснулся, наконец, Данила.

Впустую.

Данила продолжал сопеть. А этот, в темноте, в ивняке, был уже совсем рядом, в какой-то сажени или полутора.

А потом вдруг раздался голос – спокойный, негромкий, но Глеб всё равно вздрогнул и выпалил бы на звук, будь курки пистолетов взведены.

– Не стоит стрелять.

Голос был низкий и бархатистый, словно старый ловелас убалтывал молоденькую инженю10. Глеб попятился, пытаясь взвести курки пистолетов большими пальцами.

Сил не хватало – пружины тугие, а бросить один пистолет, чтобы взвести второй другой рукой казалось невозможным, словно брось его – и страх победит.

Костер вдруг с лёгким треском выбросил сноп огня, осветив всё вокруг на сажень, и в этом свете из кустов вдруг шагнула на поляну лёгкая тень.

– Позвольте погреться у вашего огня? – всё тот же голос проникал в уши, словно забивая их чем-то тягучим.

Человеческая фигура оказалась в круге света – темный, почти черный плащ, сбитая набок такая же черная шапка – обычная круглая шапка, похожая на русский гречневик. Чужак подошёл к огню и, не дожидаясь разрешения, присел у огня напротив Глеба. Невзорович, помедлив мгновение, тоже шагнул к огню, опуская пистолеты – стоять дальше в такой позе было просто глупо. Опустился обратно на рядно.

Глянул на чужака.

Волосы, брови, усы и борода странного светло-серого цвета с уклоном в палевый, словно волчья шерсть, пронзительно-серые глаза, резко очерченные, словно из мореного дуба резанные черты лица, прямой хрящеватый нос. От него исходила странная, почти ощутимая, почти видимая глазом сила – не человеческая, не звериная. Какая-то иная.

– Кто вы? – спросил Глеб, сглатывая.

– Живу я тут, – невразумительно ответил чужак и умолк, словно считал, что этим ответом он сказал достаточно. Может быть, так оно и было. Протянул руки к огню, и Глеб, похолодев, увидел на тыльной стороне ладоней и на высунувшихся из суконных обшлагов запястьях ровную и редкую шерсть, тоже похожую на волчью. Опять судорожно сглотнул.

Оборотень?!

Чужак покосился на него и усмехнулся, словно мысли Глеба прочитал.

– Твой спутник не проснется, пока я не уйду, – сказал он. – Не нужно пугаться, я не хочу причинять никому вреда.

Глеб молчал, лихорадочно соображая, что сказать.

– В тебе, человек, есть что-то… – он помедлил, словно подбирая слова, – что-то знакомое, словно я видел когда-то тебя или… или твоего отца.

– Мой отец никогда не бывал в этих краях, – покачал головой шляхтич. – Когда это было?

– Давно, – обронил чужак хмуро. – Очень давно, много лет… мой народ иначе живёт, это для вас важно считать время…

Глеб уже не удивлялся, что чужак словно бы и отделяет себя от людей. Он хотел спросить ещё что-то, но тут чужак вскинул голову, глянул на шляхтича прямо, в глазах его вспыхнули огни.

Перед Глебом словно занавес распахнулся и открылся широкий и глубокий провал, замелькали перед глазами огни и тени.


В ночи дымно-багровым светом пылали факелы, тянуло горелым мясом и смолой, плескалась вода в камышах. Слышались далёкие невнятные крики на незнакомом языке, гулко и грозно звенело железо – ритмично били клинки о железные пластины. Храпели кони, топотали копытами, позвякивала сбруя.

Совсем рядом кричали, дружно, хором:

– Всеслав! Всеслав!! Всеслав!!!

В руке тяжело лежала рукоять меча – травленые щёчки рыбьего зуба, чернённое по серебру яблоко (Глеб откуда-то знал, что оно называется именно так), клинок почти касается скругленным концом камышовой вязанки.

На пригорке около горящего костра стояли двое. Высокий сухощавый старик в белой одежде и длинным резным посохом в руке – дубовое древко, железное остриё, бычий череп с рогами на вершине. И рослый коренастый воин – кольчуга до колен, алый (багряный в темноте) плащ на плечах, высокий островерхий шлем на голове, меч у пояса – серебро, зелёный сафьян ножен, хищная серая сталь. И пронзительный, с темным огнем, взгляд зеленоватых глаз, что-то звериное в них тяжело давило, удерживало на месте.

– Всеслав! Всеслав!


Шляхтич вздрогнул, наваждение пропало, в ушах постепенно затихали крики, ржание и звон железа.

– Что это было? – помотал он головой.

– Память, – коротко ответил чужак и, видя, что Глеб не понял, пояснил. – Моя память. Ты видел глазами своего предка, которого я когда-то знал.

– Как… – мальчишка поколебался, но всё же договорил. – Как мне называть тебя?

– Здесь меня обыкновенно зовут Тапио11, – нехотя ответил чужак. – Но тех, кто меня знает и помнит, сейчас осталось мало… как и таких как я.

– Что тебе от меня нужно?

– Ничего, – Тапио поднялся на ноги. – Я и правда всего лишь хотел побыть у огня. Скажу напоследок – в благодарность за огонь. Будь осторожен – не всегда друг тот, кого ты таким считаешь. Даже если ты с ним на одной стороне.

– Что это значит? – Глеб озадаченно моргнул, но Тапио уже стоял в полутора саженях от огня.

– Я сказал то, что вижу и не умею выразить яснее, – покачал он головой, шагнул в сторону и пропал среди кустов, которые словно сами раздвинулись, пропуская его.

Ни шороха, ни шелеста, ни треска.

И почти тут же пропало ощущение чужого присутствия, словно тот, в кустах, видя, что разговор Глеба и Тапио закончился добром, бросился бежать вслед за чужаком. Так сторожевой или бойцовый пёс бежит за господином, когда тот уходит прочь.


Наутро дорога нашлась сразу же, быстро вывела из еловых дебрей, а ещё через какой-то час карета Невзоровича уже подъезжала к заставе на Обводном канале, где в прошлом году он сражался против уличников вместе со своими будущими друзьями.


До ворот корпуса добрались ещё до полудня. И первыми, кого увидел Невзорович в воротах, были Грегори и Влас – они оба стояли за воротной решеткой, словно ждали его, и, завидев знакомую карету, разом замахали руками.

Загрузка...