21 сентября 1945
Заплакал ребенок. Плач разносился эхом по мраморной галерее и поднимался вверх, к необъятному потолку с нарисованными созвездиями. Колоссальный синий купол, отчасти похожий на беззаботное небо над Арденнами, но более всего – на океан. Он давил на нее, и казалось, вот-вот раздавит.
От рыданий малыша у Каты намокли груди. Она порадовалась, что надела зимнее пальто, несмотря на довольно теплую погоду в Нью-Йорке. Она родила сына в прошлом декабре. Бесконечно давно, целую жизнь назад. Его забрали и усыновили добрые люди в Мюнхене. Бесплодная пара, школьная учительница ее младшего брата. Кате говорили, что ребенка там любят. Конечно, думала она, кто бы такого не любил? У него были щечки ангела, пухлые ножки и ручки – врачи из «Лебенсборна»[30] только одобрительно покачивали головами. Он был совершенен. Как и его мама, добавляли медсестры.
Ката теперь стыдилась той горделивости, которую вызывал у нее этот комплимент. Она назвала его Яном и все спрашивала себя, дали ли его новые родители ему новое имя или оставили старое. Ее же имя он узнать не мог. Документы о происхождении были сожжены.
Малыш снова зарыдал. На этот раз плач срикошетил, словно пуля, отчего руки Каты задрожали от локтей до кончиков пальцев. Она засунула кисти в шерстяные карманы. В левом лежали два паспорта. В правом – темно-красная шляпная булавка с оперением, как у стрелы, но острая, как шприц. Ката осторожно ткнула себя ею в бедро. Достаточно глубоко, чтобы унять дрожь, но недостаточно для того, чтобы оставить след. Все аккуратно и опрятно – оптимальная рана. Она была своенравной. Неподходящая черта. Существовали уловки, чтобы скрыть свою истинную сущность. Матери из Программы научили ее. В месте укола растеклась успокаивающая боль, а ее тело затвердело, словно глиняный горшок в печи для обжига.
Поезд въехал на вокзал, заглушая плач ребенка. Локомотив зашипел, скрежеща по металлическим рельсам колесами, и со вздохом остановился. Клубы пара на миг сделали этот осенний денек еще теплее.
От жара у Каты закружилась голова. Она выдернула все еще воткнутую булавку и направилась к ряду билетных касс.
Ожидая своей очереди, она снова стала мысленно тренироваться. Бостон, Массачусетс. Это было нелегко произнести – по крайней мере, ей. Звучало слишком по-немецки. Притом что она прекрасно понимала английский и французский языки, ее дикция была в лучшем случае на начальном уровне. Ей стоило лучше учиться в школе. А теперь уже слишком поздно. У американского произношения был совершенно нехарактерный ритм, слова во рту казались размякшими, словно гниющие овощи. Согласные звуки не воспринимались. Поэтому во время морского путешествия она старалась не открывать рта. Вместо этого она внимательно прислушивалась к американцам: к интеллигенции, вкушающей гусиный паштет и вяленые колбаски в увенчанном сводами обеденном зале; к пассажирам третьего класса, курящим сигареты, стоя спиной к ветру, и коротающим время; к официантам, приносившим ей чай и принимавшим ее молчание за снобизм; к детям, играющим в мяч на палубе; и в особенности к гувернанткам, сбившимся в кучку, как полевые ромашки, и не сводящим глаз со своих подопечных.
От них она и узнавала самые широко используемые просторечия. «Рехнуться» не имело никакого отношения к слову «рейх» ни на английском, ни на немецком. «Валять дурака» означало вести себя глупо. Важничать – это было положительное качество. «Снотворное» означало, помимо прочего, и алкоголь, и использовался он точно так же, как и в программе «Лебенсборн»: три «булька» беспокойным детишкам в молоко перед сном – но не больше, иначе они могли не проснуться в положенное время. «Бред сивой кобылы» использовался в различных ситуациях, так что Ката все еще не могла точно уяснить себе смысл фразы. А еще были тихие разговоры о войне: о «Малыше» и «Толстяке»[31], «япошках», «Семейном фронте», «продовольственных пайках» и, в первую очередь, о тех, кем бы назвали ее, посмей она открыть рот, – о «наци», «фрицах», «немцах».
Она записывала все эти полезные и оскорбительные слова в свой блокнот и практиковалась произносить их шепотом в своей койке каждую ночь. Основное она знала: да, нет, спасибо, извините, пожалуйста. Эти пять слов – вместе с ее люксембургскими документами и густым слоем помады на губах, – помогли ей пройти через боевую охрану на острове Эллис.
Ее взяли в Программу не из-за нравственности и интеллекта, а из-за ее улыбки и способности приспосабливаться. Когда-то она могла позволить себе быть наивной, но не сейчас. У тех, кто выжил, были лица невинных овечек и коварство змей. Она это хорошо усвоила и видела наглядные доказательства в своих соседках по комнате в Штайнхеринге. Овечка Хейзел. Змея Бригитт.
При воспоминании о них она вздрогнула, и на глаза навернулись слезы.
Милая Хейзел.
«Мне жаль. Мне так жаль».
Ее руки вновь затряслись, поэтому ей пришлось достать булавку и колоть, колоть, колоть.
Очередь за билетами сдвинулась вперед, но Ката слишком сильно погрузилась в себя и позволила растянуться медленно плетущемуся хвосту. Тощий как жердь мужчина случайно подтолкнул ее, и игла впилась глубже, чем обычно. Она охнула.
– Entschuldigung Sie[32], – заикаясь, пробормотал мужчина. Его быстрая, сбивчивая речь больше походила на блеянье ягненка.
Извинение, незнакомое для окружающих и более похожее на невнятное бормотание, могло остаться незамеченным. Просто реплика ходячего призрака. Ничего более. Но только не для Каты. Это был язык и страна, которым она отдала детей и принесла клятву, ради которых она шла на жертвы и убивала.
Он виновато склонил голову. На нем была форма уборщика посуды с рукавами, закатанными по локоть, которые открывали выбитый чернилами ряд цифр. Ошибки быть не могло. Наколка, казалось, поднялась с его кожи и двинулась на нее строем черных муравьев. Она уставилась на нее, не в силах отвести глаза. Еврей из Германии – здесь?
Заметив ее взгляд, он скрестил руки, прикрывая клеймо, и уважительно отступил на шаг назад.
Ката выдернула булавку из кожи, почувствовав, как теплая кровь просачивается через чулки. Пламя стыда опалило ей спину. Ей хотелось повернуться и поговорить с ним – на их языке. Рассказать о том, сколько всего она передумала с тех пор, как узнала подробности о еврейских лагерях. Она не имела понятия об истинном положении дел. Может, неосознанно, а может – нет. В какой-то степени она чувствовала себя такой же виноватой, как и те нацистские офицеры, с которыми она спала и от которых родила дочь и сына.
Nein[33], она прикусит свой язык и оставит этого мужчину в покое, позволив ему начать новую жизнь без напоминаний о войне и мучениях. Позволит оставить прошлое позади. Позволит сесть на самый быстрый поезд в будущее. Разве не за этим они все оказались на этом вокзале?
– В каком направлении, мисс? – спросил мужчина из-за зарешеченного окошка кассы.
Ее очередь. Она репетировала правильный ответ на корабле на протяжении нескольких недель. «Мас-са-тчу-ситц». Она представила, как читает по фонетическим слогам со страницы из своего блокнота. Она не запнется, если будет произносить их медленно, но чем медленнее говоришь, тем больше твоя речь похожа на иностранную. Она стерла бисеринки пота, выступившие на лбу, прежде чем они попали на румяна.
– Массачу-сетс, – быстро проговорила она начало и разделила слово на две части, смахнув между ними локон. Вроде бы это сработало. Мужчина продолжал сосредоточенно заполнять квитанцию.
– Амхерст, Спрингфилд, Салем, Бостон?
К своему облегчению, она идеально сымитировала произношение:
– Бо-стэн.
Тут он поднял глаза и, увидев ее, изогнул губы в улыбке.
– Да? У меня братец там. Плотником работает. Вы к семье или друзьям?
Она кивнула.
– Да.
Милдред – все ее звали Милли – была ее троюродной сестрой. Она вышла замуж за богатого торговца и переехала десять лет назад в Бостон.
«Ты не можешь вернуться обратно в Люксембург, – написала Кате ее мать, когда война закончилась. – Это слишком опасно. Твои братья еще слишком малы и учатся в школе, а твой отец лишился своего дела».
Проще говоря, ее выгнали из дома. Поэтому она написала единственному члену семьи, разорвавшему все связи с фамилией Каттер.
Милли согласилась предоставить ей жилье и сохранить в секрете ее происхождение, если она самостоятельно оплатит свою дорогу до Массачусетса и станет работать в семье в качестве гувернантки. У нее было дел по горло с тремя дочерьми восьми, шести и двух лет. А зимой ожидали и четвертого малыша. Она надеялась, что мальчика. Матери из программы «Лебенсборн» получали особые привилегии и почетные удостоверения за отпрысков мужского пола. Милли же хотела угодить своему мужу. Ката это понимала.
Конечно, она не испытывала восторга от идеи изображать из себя приглашенную няньку в доме своей кузины, но она была не в том положении, чтобы спорить с человеком, предложившим ей безвозмездную помощь. Ей нужно было незамедлительно покинуть Германию. Поэтому она собрала все свои сбережения и продала все, что имело хоть какую-то ценность: ювелирные украшения от офицеров СС, ночные сорочки из французского кружева, шелковые чулки, перьевые шляпки, меховые палантины, свою любимую пару босоножек с золотыми блестками, щетки для волос из слоновой кости, косметику и мыло, даже наполовину использованную лавандовую тальковую присыпку. И все это за бесценок. Лучше уж иметь твердую монету, решила она, чем цепляться за вещи лишь для того, чтобы их конфисковали во время ареста. Она взяла только то, что надела на себя, и небольшой чемодан с туалетными принадлежностями, сменой нижнего белья, пижамами, пачкой фотографий и личными вещами. Все остальное она продала, вплоть до своих отрезанных волос. Короткая стрижка выглядела более американской, сказала она себе, избавившись от привычных светлых кос.
В общей сложности она собрала достаточную сумму, чтобы заплатить садовнику из Дома Штайнхеринга за то, что тот отвезет ее на берег моря в своем крытом продуктовом грузовичке; оплатить одноместную каюту на пароходе, отправляющемся в Америку, ночевку в нью-йоркском отеле для женщин и этот железнодорожный билет с Центрального вокзала до Бостона. Она была на последнем отрезке своего пути и не могла позволить себе ошибиться по невнимательности.
Кассир склонил голову, словно ожидая от нее продолжения. Вместо этого она молча отсчитала несколько хрустящих американских банкнот, взъерошила свои белокурые волосы и, улыбаясь, чуть опустила подбородок. Он подмигнул, взял деньги и поставил печать на квитанцию.
– Будете возвращаться этим же путем, заходите поздороваться. – Он постучал по кассе. – Это моя кабинка. Я буду здесь.
Он просунул ее билет под решеткой, но не убрал пальцы, так что ей пришлось их коснуться.
Американцы, немцы, подумала она, везде одно и то же. Мужчины везде были мужчинами.
– Спасибо, – проговорила она и двинулась прочь, прекрасно осознавая, что его взгляд следит за каждым движением ее бедер.
Она слегка кивнула головой, проходя мимо мужчины-еврея, но тот уставился в полированный пол.
Где-то заиграла скрипка: медленная, грустная мелодия, которая не отскакивала от стен, как детский плач, а скапливалась во внутренней части вокзала, словно роса в гравюре надгробного камня.
Ката двинулась напрямик через главный вестибюль, где песня затерялась посреди толпы людей, снующих туда-сюда и поглядывающих то вверх – на расписание поездов, то вниз – на свой багаж; носильщиков и проводников, постукивающих в нетерпении по часам; детей, держащих своих родителей за руки; вездесущих солдат в форме. Материальных теней, тычущих в нее невидимые пальцы: «нацистка». Она слышала многоголосый шепот в ритмичном пыхтении локомотива: «нацистка, нацистка, нацистка». Она посмотрела на билет, на табло и затем отыскала свой путь.
Садись, садись, говорила она себе. Внутри будет безопасно. Внутри она уже будет в пути.
На платформе между ней и ее поездом стояла одинокая девочка – прямая, как игла, – посреди суматохи. Она оглядела толпу, а затем остановила свой взгляд на Кате. Ее глаза были голубее и прозрачнее, чем глаза любого из детей, рожденных по программе «Лебенсборн», – голубее, чем глаза дочери Каты. Ката не могла отвести взгляда. Девочка приподняла голову под ее взглядом, но не улыбнулась – ее зубы были крепко сжаты, а глаза задумчиво буравили Кату. У нее внутри все сжалось. Мурашки побежали по ее спине; возникло пугающее ощущение, что девочка видит ее. Видит все: Штайнхеринг, офицеров, малышек и Хейзел.
Она торопливо пошла по платформе, несмотря на то что у нее был билет в первый класс. Лучше уж было прогуляться вдоль всего поезда, лишь бы избежать тех пронзительных глаз. Так она и поступила.
Найдя свое купе, она потянула за створку двери, поставила чемодан, села и выдохнула. Наконец-то. Голоса, музыка, свистки и крики на вокзале уменьшились до приглушенного гомона. Ее бедро подергивало от укола. Она скинула с себя шерстяное пальто и потерла больное место.
– Иголка затупилась, – сказала Хейзел в тот ужасный вечер.
Они только что пришли домой с рынка. Хейзел работала над шнуровкой дирндля[34] и слишком сильно протолкнула иглу через материю. Острие вонзилось ей прямо в руку. Умением шить она никогда не отличалась. Она прижимала к ране обрезок ткани – Кате показалось, что крови, пропитавшей лоскут, было больше, чем от обычного укола.
– Нет ничего хуже, чем тупой конец, – захихикала Бригитт и положила свои мокрые варежки возле печи. – Скучала по нам? – Не дожидаясь ответа, она продолжила: – Какой мерзкий январь выдался. Не знаю, как мы будем производить качественную немецкую расу на диете из корнеплодов. Нам нужно мясо! Я бы что угодно отдала за кусок торта «Черный лес».
Ката отодвинула коричневые вставки в дирндль, чтобы поставить на стол сумку с продуктами.